Шкура змеи
Шкура змеи

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Елена Тимохина

Шкура змеи

История Лены Л.

И вот я на родине спустя много лет и снова без денег. Это так часто случается в моей жизни, что я не удивляюсь. Надо выпутываться. И я выпутаюсь, не сомневаюсь. На самом деле я в родном городе, но такое чувство, что я снова на чужбине. Это из-за безденежья. С деньгами мы повсюду дома.

Я не узнаю улицы, не узнаю дома. Речь я понимаю, это единственное, что мне остается – речь. Я говорю и не могу наговориться. С прохожими на улице, с пассажирами автобуса. подхожу и заговариваю. Я ничего не делаю плохого, просто вступаю в разговор.

Нужно бы позвонить в ту страну, откуда я приехала, но это непросто. Телефон у меня при мне, но сим-карта не поддерживает местных сотовых операторов, а мой тариф здесь считается заграничным, им лучше не пользоваться. Да и что от него толку, если звонить некому. Сын ссудил меня деньгами на покупку билета, и это все, что он него удалось добиться. Он сказал, что больше у него нет денег. Все ушло на переезд в другой город, где ему обещали работу. На время он определил кошку в приют и платит за ее содержание. Когда он сказал, сколько он на нее потратил, я ахнула. Я трачу на себя содержание кошки.

Можно купить новую сим-карту с предоплатой, но это дополнительные траты, а я пока не уверена, что что в этом нуждаюсь. Без многих вещей вообще обойтись. Я без денег, но скоро буду богата, когда получу наследство. Оно так себе, но для меня значительная сумма. Проживу безбедно год, а, может, растяну и побольше.

Мое путешествие начинается с пустых карманов, но я рассчитываю их здесь наполнить. Пока я могу наполнить их грязью, тут как раз прошел дождь. Деньги – та же грязь, но не в моральном смысле. Мораль здесь ни при чем. Грязь денег в том, что они связывают вас по рукам и ногам. После перелета очень хочется есть, но прежде следует позаботиться о жилье. Легко морализировать, и я покупаю булку и съедаю ее за минуту, и хлеб становится чудом, который примиряет меня с этим новым городом, у которого я буду выпрашивать деньги, а, может, и украду их – это как получится.

Я вспоминаю ночи в том городе, где я живу. Когда мне на карту поступали деньги, я тратила их сразу, порой залезая в перерасход в первый же день. Я не покупала дорогих вещей, но те, что на распродаже, привлекали меня доступностью, которой просто не в силах противостоять. Я ждала поступления пособия, потому что тогда наступал момент, когда передо мной разом открывались все двери мира. Потом покупки переставали быть драгоценностью, они оседали в картонных коробках, которые загромождают мои три комнаты, так что от всего пространства остался только узкий проход от кровати к столу. – он тонкий, как рисунок вен на руке. Сейчас моя драгоценность – это телефон, который молчит. Симе карта иностранного оператора – как метка, отныне все знают, что забрела бродяга. Мне транслируют: ты никто здесь, ты прохожий, твои контакты умерли. Это не страшно. Такое бывало со мной несколько раз – и что же, я жива.

Сын дал мне денег ровно настолько, чтобы я доехала до места, где меня ждет наследство, ни гроша лишнего. У него свои расходы, он платит за кошку. Выходит, кошка для него реальнее, чем я. В этом есть жестокая логика, которую я признаю, каждый живет, как ему нравится. Он не предал меня. Он просто совершил акт правильной экономии: кошка в приюте – это страдание без его участия, чистое, как слеза. А я – это шум, это прошлое, это женщина, которая преследует его уже 35 лет. Чтобы меня любить, нужно меня выдумать. Сын не выдумывает. Он платит немного денег. И на этом мы квиты.

В этих отношениях мы соблюдаем верность друг другу. У меня когдае то были друзья, которым я бы могла позвонить. Но что им сказать? «Я уехала за богатством»? Это вульгарно. «Не исключено, что вернусь ни с чем»? Это ложь, потому что наследство ждет. Единственный честный разговор – это молчание. Будем оставаться без связи.

Наследство небольшое, и я уже решила, что стану тратить его медленно, с наслаждением. Больше никаких вещей. Моя жизнь превратилась в коробки вещей, которые ждут меня в квартире, это чужие вещи, которыми я так и не пользовалась. Мне не надо чужого. Деньги мне нужны для другого. Это будет мое волшебное превращение. Это станет победой над миром чужого порядка. Вообще, наследство – это кража имущества у смерти. Кто-то умер, чтобы я жила год безбедно. Это неприлично быстро забывается. Я уже не помню лицо тетушки, которую в последний раз видела 30 лет назад, но я буду помнить каждую ее копейку, потому что она пришла из пустоты.

Об этом я думаю, когда еду в автобусе. Этот город не помнит меня, так с чего же его любить. У меня идеальное состояние: я здесь невидимка. Без денег, без связи, без прошлого. Только будущее, которое продлится ровно год, пока я не получу наследство. А потом я снова вернусь в свою квартиру с коробками.

Не будь у меня чемоданов, я бы прошлась пешком через весь город. Это был бы долгий путь. Я бы смотрела на витрины, особенно мне нравится роскошь ювелирных магазинов. Любоваться не унизительно, потому что никто не надеется обладать выставленным там богатством.

Я считаю, сколько стоит содержание кошки, которое я трачу на себя. Кошка в приюте ест дешевый корм. Я здесь буду есть то, что подарит случай. И это честный обмен.

А симкарту я куплю позже. Покамест мне требуется тишина, чтобы перестроить мысли.

…Первым делом я получила деньги в банке, долг за двадцать три года. Вышло не так много, как хотелось бы, но я уже много лет не держала в руках столько денег, и теперь беспокоюсь о них.

Сколько сил мне потребовалось, чтобы выцарапать мои кровные. Я всех довела до ручки – менеджеров банка, оператора в обменнике, кассира в кассе метро.

Пришлось идти за едой, мне сказали место, лучше бы я туда не ходил. Магазин дорогой, на кассе слупили полторы тысячи за ерунду. Я тогда не знал, много это или мало, но дома разобралась, и цены повергли меня в ужас. Сейчас я никому не доверяю.

Итак, я попала на изнанку бытия. Это не просто неухоженная квартира. Здесь мир вывернут наизнанку, и чистота невозможна вообще, потому что грязь – не случайность, а субстанция, из которой здесь все сделано: квартира с сырыми пятнами на потолке, клеенка с чернилами – все. Сначала Борис показался мне жалким, просто грязный старик. Я обрадовалась ему: мы ведь так давно не виделись. Просто я не сразу увидела грязь, она перешла на него. Она стала частью его тела, его кожи, его сущности. Он весь в старческих пятнах, но они не только снаружи. Они и внутри. Это видимое проявление внутреннего распада.

Пятна – по всей квартире: от краски – на полу, от сырости – на штукатурке, следы чернил на клеенке, грязь выпирала и все время попадалась на глаза. Это отвлекало ее от мыслей. Пятна навязывались. Грязь требовала внимания. Она не могла их не видеть, они постоянно напоминали о том, где она находится.

Краска, сырость, чернила – являлись разными субстанциями, которые она изучала сначала в институте потом в аспирантуре, а потом в лаборатории самолетостроительной компании – три месяца испытательного срока, который она не прошла. все субстанции создавали единое поле грязи. Как давний исследователь субстанций она могла утверждать: это не хаос, а порядок наизнанку. В нормальном мире чистота – норма, грязь – отклонение. Но там. где человек позволял субстанциям взять верх, все происходило наоборот, и грязь становилась нормой. Чистота была бы отклонением, поэтому ее не было и не будет.

Возможно, пятна на потолке образовались от мыслей Бориса, который не спал ночью. Сырость происходила от невыплаканных слез. Все было бы значительно проще, если бы она смогла выплакаться, но она потеряла способность. Об этом ей сообщил врач, назначая «искусственные слезы», которые требовалось закапывать во время работы на компьютере. Чтобы она лучше видела. Но смотреть можно было только на грязь, та постоянно требовала внимания. Она была не фоном, напротив, выступала хозяйкой этой квартиры. Борис оставался на заднем плане. А что до нее самой, то она искала место, где бы укрыться. Но щели были заняты тараканами, а она все время попадалась на глаза грязи. Борис не мог забыть о ее существовании и каждую минуту помнил, где она и что делает. Она хотела бы сделать вид, что все нормально, погрузиться в иллюзию, но не могла этого сделать – как и плакать. Так и пришлось жить с грязью, которая напоминала о себе каждую секунду.

Но потом она успокоилась. Поняла, что грязь – это не отсутствие чистоты. Это присутствие времени. Время оставляет следы. На стенах. На коже. На душе. Борис – человек, которого время не мыло. Оно его пачкало. Слой за слоем. Теперь она сама – грязь. Жертва собственного бытия, которое превратилось в грязь. И она вынуждена жить в этой грязи, дышать ею, прикасаться к ней.

Хозяин квартиры Борис не живет в грязи – он сделан из грязи. И я с каждый днем все больше становлюсь похожей на него.

Сегодня я совершила преступление, заставила людей работать. Менеджер банка покраснел, когда я в пятый раз спросила про комиссию. У него дергался левый глаз. Это было непонятно. Чего непонятного? Я выцарапывала не деньги. Я выцарапывала свое право быть. Двадцать три года – это срок. За такой срок вор гниет в тюрьме или становится святым. Я стала и тем, и другим: я сгнила в отсутствии, а теперь требую канонизации через купюры.

Они пахнут не так, как раньше. Новые деньги пахнут пластиком и равнодушием. Старые, которые я прятала в подкладку пальто, пахли потом и табаком. Эти – стерильны, как операционная. Они хотят лежать в сейфе и нежиться. Но я заставлю их страдать. Я буду носить их в кармане куртки, мятыми, без кошелька. Пусть рвутся. Деньги должны быть унижены, иначе они – господа.

В обменнике меня обслуживала девушка с длинными ногтями. Она пересчитывала мои деньги с таким видом, будто я пришла сдавать бутылки. Я возненавидела ее. То, как она поджала губы, когда разглядывала меня. Положить бы ее взгляд в карман рядом с деньгами. И когда мне станет страшно, достать его и вспомнить: «Вот лицо человека, который считает меня ничтожеством». Это лучшее лекарство от гордыни.

Кассирше в метро тоже все равно. Я спрашиваю ее, можно ли будет вернуть деньги за неиспользованные поездки. Она даже не взглянула на меня. Это оскорбительнее всего. Я для нее – пустое место. Пустое место, которое купило билет.

Я оставила след только у менеджера банка. Бедный менеджер, которого я извела вопросами. Ему теперь сниться буду я – старая, злая, с неправильным паспортом. Это моя месть.

Сегодня я была в дорогом магазине, последовала совету Бориса. Лучше бы я туда не ходила.

Там отвратительно пахло. Я взяла с полки то, что казалось безобидным: хлеб, масло, сыр в упаковке. На кассе женщина с лицом палача пробила чек. Полторы тысячи. Я отдала деньги, не моргнув глазом. А дома, когда я разложила покупки на столе (стол чужой, скрипучий), я поняла: меня обокрали. Не в том смысле, что взяли лишнее. А в том, что заставили меня участвовать в собственном ограблении. Я сама протянула купюры. Я сказала «спасибо».

Истратила полторы тысячи за ерунду. Пересчитала покупки: банка оливок, упаковка тофу (я не ем тофу), три помидора, пастила (я ненавижу пастилу). Я купила то, что не люблю, потому что испугалась показаться бедной. Я хотела быть как все, надела маску сытости, и эта маска стоила мне дневной нормы еды на две недели в той жизни, где я была нищей и свободной.

Сейчас я никому не доверяю. Это ложь. Я не доверяла и раньше. Но раньше я доверяла своему нутру. Оно говорило: «Укради, соври, спрячься». Сейчас нутро молчит. Потому что деньги – это глушитель. Они делают тихо. Слишком тихо. Я слышу, как тикает холодильник чужой квартиры, где я живу. Я слышу, как деньги шевелятся в кармане. Они живые.

Я была дисциплинированной тридцать пять лет. А сейчас я сошла с ума, купила пастилу, которую ненавижу. Заплатила кассирше, которая меня презирает. Я выцарапала свои кровные у людей, которые теперь будут меня помнить, как сумасшедшую.

Завтра я пойду в другой магазин. Я возьму самую дешевую еду. Я буду торговаться, даже если это запрещено. Я положу деньги в два разных носка. Я разделю их, как разделяют враждующие армии. Потому что единственный способ не сойти с ума от обладания – это относиться к деньгам как к военной добыче: с подозрением, с жестокостью и безо всякой любви.

Любовь кончается там, где начинается чек. Это говорю я, у которой денег никогда не было.

Борис считается моим другом, я живу у него дома. Этого больного мужика я нашла в соцсетях. Двадцать пять лет назад мы вместе работали. Потом я эмигрировала. Также эмигрировала его семья, и Борис живет один. Ему скучно. Сначала он был рад моему приезду. Предупредил, что есть нюанс: он ждет госпитализации, и когда его поместят в больницу, мне придется ночевать на улице. Я уже свыклась с мыслью ночевать на улице, потому что отель стоит дорого. Но пока я живу у Бориса. Он больной и спит днями напролет, а когда бодрствует, то достает меня с нравоучениями по поводу магазинов, учит ходить в дорогой, потому что в дешевых водятся крысы.

Борис болен. Это его единственное достоинство. Болезнь делает его честным. Он не притворяется, что я ему нужна. Ему скучно – вот правда. Скука – это более глубокая страсть, чем любовь. Любовь лжет, скука – никогда. Когда он спит днем (а спит он много, тяжело, с присвистом), я хожу по квартире на цыпочках. Я – призрак в чужой болезни. Это почетно. Призраков не выгоняют. Их не замечают.

Двадцать пять лет назад мы вместе работали. Я пытаюсь вспомнить его молодым. Не могу. Память отказала мне в этой любезности. Осталось только лицо, которое сейчас лежит на подушке: серое, с открытым ртом, с глазами, которые видят что-то, чего я не вижу. Может быть, он видит свою эмигрировавшую семью. А может быть, видит крыс из дешевых магазинов.

Госпитализация. Это слово звучит как приговор. Не ему – мне. Когда его положат на больничную койку (белые простыни, капельница, запах мочи и надежды), эта квартира станет пустой. Ключи он заберет с собой. зачем ему ключи в больнице? Он не говорил. Я не спрашивала. Спрашивать – значит признавать, что ситуация реальна. А я пока не готова. Я живу в режиме временного убежища, как вор, который залез в дом, пока хозяин спит, и замирает, услышав шаги.

Отель стоит дорого. Я пересчитала деньги. Если я пойду в отель – даже в самый дешевый, с общим душем на этаже и с клопами под обоями, – я съем свои накопления за неделю. А потом? Потом будет улица. Пусть даже в городе, где тебя никто не знает. Это позор. Потому что здесь до сих пор живут люди, которые могут меня узнать. Улица выдает меня с потрохами, говорит: «Смотрите, у этой женщины нет дома».

Раньше я любила гулять по улицам, когда была молодой и когда у меня не было наследства. Сейчас наследство есть, и улица пугает. Потому что деньги – это якорь. Они прирастают к телу, как ракушки к днищу корабля. Ты начинаешь бояться соленой воды.

Борис достает меня с магазинами. Он учит меня ходить в дорогие магазины. «В дешевых водятся крысы», – повторяет он. Он говорит это так часто, что я начинаю ему верить. Я смотрю на его лицо и думаю: он боится крыс больше, чем смерти. Это смешно и свято. У каждого свой талисман. У него – чистые дорогие магазины без грызунов. У меня – пустой карман.

Я не буду ходить в дорогой магазин, чтобы платить вдвое раза больше. Хватит с меня и обычных магазинов. Я покупаю сыр, который не ем, потому что он слишком жирный. Я покупаю хлеб в упаковке, которая хрустит, как совесть. Потом я перестаю их покупать. Я варю себе геркулес и пью кефир. Растягиваю кашу на два раза и оставляю в пакете половину кефира. И что же? Борис съел мою кашу и выпил мой кефир. Мы ссоримся. Я гостья. С какой стати мне его содержать? Потом мы миримся. Пусть он ест мою кашу и пьет мой кефир. Я боюсь потерять эту комнату.

Мое унижение – это месть ему. Самая тонкая из всех, что я придумала. Потому что унижение – добровольное. Я буду ходить в дешевый магазин. Пусть бы я встречусь с крысами. Вместе с ними мы ангелы нищеты. У них нет сантиментов. Они грызут то, что есть. Они не требуют пармезана. как и я.

Сегодня ночью Борис спал, а я сидела на кухне, потому что отвыкла спать по ночам. Я слышала, как в стене скребется мышь. Или крыса. Значит, они уже здесь. В дорогом доме, с больным хозяином. Они пришли не за сыром. Они пришли за мной. Они чуют одиночество, как кровь. Они знают, что скоро эта квартира опустеет. И они первые поздороваются со мной на улице.

Я погладила стену. Там, где скреблось.

– Здравствуйте, – сказала я шепотом. – Мы еще встретимся.

Крысы – мои сообщники. Они просто ждут, когда ты упадешь, чтобы доесть остатки. В этом больше честности, чем во всех больных мужиках из соцсетей.

Завтра Борис выйдет на улицу и поведет меня в дорогой магазин. А я буду думать о том, что, возможно, когда его положат в больницу, я не пойду в отель. Я пойду в подвал. И крысы покажут мне дорогу. Они знают все ходы. Они – настоящие хозяева этого города. А я – всего лишь гостья. Пусть бы и без денег. Я не говорю ему про пенсию. полученную в банке. Впрочем, он это и так знает. Операционистка – его знакомая. Я пришла в банк по его рекомендации, и она обслужила меня без проволочек. Они с Борисом в сговоре. Я знаю, что каждый раз, когда я ухожу из дома, он обшаривает мои вещи, ищет деньги, которые я сняла в банке. Но денег нет, я их ношу в мешочке на груди. Я сплю с деньгами. Он не лезет. Он знает, что я жду наследства, и это совсем другая сумма, за которую он будет со мной бороться. Если только не будет в это время лежать в больнице.

Ночью Борис не спит, и мы разговариваем, поэтому я тоже приучилась вставать поздно. Мы живем в темноте, как два филина или два вора, которые отсиживаются на чердаке, пока город спит. Это справедливо. Днем слишком много света. Свет разоблачает. Он показывает морщины больного, мои мешки под глазами, а ночью же все становится мягким, зыбким, похожим на ложь.

Мы говорим о всякой ерунде. О том, кто кого предал двадцать пять лет назад. О том, почему его семья уехала, а он остался. Борис не говорит прямо. Он ходит вокруг и около, как кошка вокруг миски. Я тоже не говорю прямо. Я рассказываю ему про свою жизнь на новой родине, когда я езжу по разным концам города, потому что посещаю врачей, а они гонят меня, как бездомную собаку. Борис слушает и смеется. Не зло. Так смеются над ребенком, который придумал небылицу.

Я не обижаюсь. Правда не требует веры. Она просто есть. Как эти стены, как его болезнь, как мои два чемодана.

У меня два чемодана вещей, и оба полны старья с барахолки. Если их украдут в аэропорту, будет не жалко. Это тряпки, купленные за евро на блошином рынке, они расползаются, когда я их стираю. Зато в них можно спать три ночи подряд, а потом выбрасывать. Если их украдут, я не заплачу.

Но их никто не тронет. Сортировщик багажа в аэропорту, который помог мне стащить чемоданы с конвейера, взглянул на них и отвел глаза. Он понял: здесь нечего брать. Пустота внутри пустоты. Я кивнула ему – сообщнику. Он кивнул в ответ. Мы заключили молчаливый союз против мира, который таскает за собой кофры Louis Vuitton.

Магазины такие дорогие, что остается только красть.

Это аксиома. Не моральный выбор, а физический закон. Как гравитация. Ты входишь в супермаркет, видишь цену на помидоры – и рука сама тянется положить лишний в карман. Не потому, что ты жадна. А потому, что цена оскорбляет тебя. Она говорит: «Ты ничто, ты не можешь себе позволить плод, который вырос из земли бесплатно». Я беру то, что мне принадлежит по праву рождения.

Я не крала еду. Я украла сережки-гвоздики из магазина, где все по одному евро. Маленькие, серебряные (или не серебряные – какая разница?), в магазине мелочей, где пахло китайской пластмассой. Я взяла их двумя пальцами, как берут конфету, которую не собираешься есть. Положила в карман. Вышла. Сердце билось ровно. Потому что это была не кража. Это была инвентаризация. Я просто вернула миру его же легкомыслие.

Подарила Борису, у которого я сплю. Он открыл коробочку (я нашла коробочку в мусорном баке у магазина, подобрала, потому что без коробочки подарок – не подарок, а мусор). Он посмотрел на сережки. И засмеялся. Громко, так, что закашлялся.

– Зачем? – спросил он. – У меня семья в Израиле: старая жена и взрослый сын.

Я не ответила. Что я могла сказать? Что я украла их специально для него, потому что он единственный, кто ждет от меня подарок?

Он не понял. Он сказал, что это просто дешевая бижутерия. Но это не так. Это частица моего позора, которую я отдала. Когда дарят украденное, дарят не вещь. Дарят свою душу, которая в тот момент, когда пальцы сжимали сережки, была чиста, как у младенца. Он смеется. Пусть. Я все равно оставлю коробочку на тумбочке. Когда его заберут в больницу, а потом выпишут, он найдет ее у кровати. Может быть, тогда поймет.

Он сказал, чтобы я подарила кассирше из банка, которая со мной возилась.

Я опешила. Кассирша – это та, с длинными ногтями, которая считала меня бомжихой. Он знает ее? Оказывается, нет. Просто он ходит в этот банк. И она ему улыбается. И он решил, что она хочет его трахнуть.

– Это твоя знакомая? – спросила я.

– Нет, – ответил он. – Но она меня хочет.

Боже, какой же он сумасшедший. Старый больной мужик, который не может встать с дивана, уверен, что кассирша с длинными ногтями мечтает о нем. Это трогательно. Это жалко. Это прекрасно.

Я сказал, что не буду дарить ей серьги, потому что она выполняет свою работу.

Она не была со мной любезна, поджимала губы и пересчитывала купюры с небрежностью палача. Ей нет дела до того, жива я еще или уже умерла. Она – винтик. А винтикам не дарят подарков. Винтикам бросают подачку. Я не бросаю подачек. Я или ворую, или дарю от души.

Кассирша из банка не заслужила моих сережек. А Борис заслужил. Потому что он спит рядом со мной по ночам (не в одном смысле, а в прямом – храпит, ворочается, просыпается и спрашивает, который час). Он дал мне угол. Пусть временный. Пусть с выселением в перспективе. Но сейчас – сейчас это мой дом. И в этом доме живут старый смеющийся мужчина и женщина, которая не знает, что ее ждет завтра.

Я еще не дошла до конца своего падения. Но я близко. Очень близко. Я украла сережки. Я подарила их человеку, который не понимает дара. Я отказалась дарить их кассирше, потому что она – функция. И сегодня ночью, когда он снова не будет спать и мы снова будем говорить о всякой ерунде, я скажу ему:

– Ты знаешь, почему она хочет тебя трахнуть? Потому что ты – единственный клиент, который смотрит на нее как на женщину, а не как на банкомат с ногтями.

Он засмеется. Я тоже. И это будет наша общая кража. Мы украдем смысл у бессмысленного мира.

Получив свою маленькую пенсию, я отправилась к менеджеру, чтобы открыть счет, с которого можно перебросить деньги сыну, но мне отказали в услуге. По моему паспорту счет нельзя открыть, я не резидент этой страны. У меня паспорт не такой, как у всех.

Мой паспорт выдан там, где меня уже нет. Он словно сообщает банковским служащим: «Эта женщина – никто. У нее нет прав. Она может войти, но не может остаться». Я осмотрела его в увеличительное стекло – на свою фотографию, на цифры и буквы, которые ничего не значат.

Мне отказали в услуге. Вежливо. С улыбкой. Менеджер развела руками, извиняясь. «Не мы это придумали. Политика», – сказала она. Я хотела спросить: «А как же на небесах? Бог тоже отказывает нерезидентам?» Но не спросила. Потому что знаю ответ: да, отказывает. Небеса тоже закрыты для тех, у кого паспорт не того цвета.

Сын разочарован. Он звонил и спрашивал, как с деньгами. Я хотела перебросить деньги ему. Он – мой единственный мост в этот мир. Но у него нет денег, он сказал. У меня есть, но я не могу их ему дать, потому что банк отказывается проводить транзакцию. Это комедия. Это трагедия. Сначала делают тебя невидимым, а потом наказывает за невидимость.

От этого можно заболеть. Я постоянно пью таблетки, это антибиотики, мне требуется вода, чтобы их запивать. Поэтому я захожу в кафе и спрашиваю стакан воды у служителя. На меня косятся. В этой стране не принято просить бесплатную воду, тут надо что-то заказать.

Воздух еще бесплатный, но вода – уже нет. Я стою у стойки, держу в руке две таблетки (белую и розовую, как леденцы для смерти), и прошу: «Можно стакан воды, пожалуйста?» Бармен смотрит на меня так, будто я прошу у него почку.

На страницу:
1 из 2