Ферма
Ферма

Полная версия

Ферма

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Та правда, что всё, что ты видишь снаружи — государство, закон, мораль, права — это краска. Тонкая краска на лице трупа. Под ней — вот это. Стадо и Пастух. Жертва и нож. Так было, так есть, так будет. Вы придумали демократию, чтобы спрятаться от правды. Но она всегда возвращается. Потому что Бог — не добрый пастырь. Бог — это голод. А мы — его пища. И всё, что мы можем — выбрать, как нас съедят: быстро или медленно, с песней или с криком.

Он выпрямился и кивнул Овце 3.

— Отведите её в молельный сарай. Сегодня она будет молиться отдельно. Пусть подумает.

Её повели. Дверь сарая была открыта. Помост, на котором утром лежало тело, был пуст. Только пятно. Тёмное, замытое водой, но не отмытое до конца.

Её привязали к тому же кольцу у помоста — не туго, просто чтобы не убежала. Оставили гореть лампу, воду в кружке, ломоть хлеба. Как зверю в клетке. Как Овце.

Она села, прислонилась спиной к сухому дереву и стала думать: как убить Пастуха.

Ближе к утру она уснула — или провалилась в то забытьё, которое приходит, когда тело уже не может бодрствовать. Проснулась она от скрипа двери.

В проёме стоял мальчик. Младший из двенадцати. Тот, кого она заметила в первый день, с длинными руками и острыми ключицами. Ему было лет шестнадцать, может, семнадцать. Он боялся. Боялся каждую секунду своей жизни — это было видно по тому, как он стоял, ссутулив плечи, прижимая локти к бокам, словно пытаясь занимать меньше места.

— Зачем ты тут? — спросила она шёпотом.

— Пастух велел принести еду. И проверить путы.

— Как тебя зовут? Да не говори «Овца». У тебя должно быть имя. До того, как ты попал сюда.

Мальчик колебался. Потом прошептал едва слышно:

— Бен. Меня звали Бен.

— Бен. Ты помнишь жизнь до фермы?

— Да. У меня была мать. Она... она умерла здесь. Пять лет назад. Её выбрали. Как сегодня выбрали жену Овцы 3. Она тоже была моей матерью, но не та, первая. Вторая. Настоящая.

— Здесь все друг другу родственники?

— Да. Пастух... он соединяет. Овец. Раз в году, весной, он выбирает пары. Чтобы плодились. Дети — новые Овцы. Я родился здесь. Мой отец — Овца 2. Но он не говорит со мной. Говорить с детьми нельзя, пока Пастух не объявит их взрослыми.

— А ты хочешь стать взрослым?

Он посмотрел ей в глаза.

— Я хочу умереть, — сказал он, просто, как говорят «я хочу пить». — Но я не могу. Пастух говорит: самоубийство — грех против стада. Если кто-то убьёт себя, вместо него убьют двоих. За одного — две жертвы. И я не могу. Я не могу взять с собой ещё двоих.

По щекам его текли слёзы. Беззвучно. Он вытер их серым рукавом и отступил на шаг.

— Ты ещё не совсем умерла? — спросил он вдруг шёпотом, почти детским. — Там, внутри?

— Я жива, — сказала она. — Очень жива.

— Тогда слушай. Через четыре дня — Судная Ночь. Пастух объявил сегодня утром. Он сказал: чужая пришла как знак. Знак, что стадо должно очиститься. В Судную Ночь он выберет одного. Он всегда выбирает. Но теперь он сказал: вы выберете сами. Голосованием. И все боятся. Все шепчутся. Никто не хочет быть выбранным. А ещё он сказал: или вы выберете одного из стада, или жертвой станет чужая. Ты.

Он замолчал. В сарае было тихо, только мышь скреблась где-то в соломе.

— Когда они начнут выбирать, — сказал он, — если начнут... я думаю, они выберут тебя. Не потому что ненавидят. Потому что ты чужая. Ты не одна из них. Легче отдать чужую. Легче спасти свою шкуру.

— А ты? — спросила она. — Ты будешь голосовать?

Он долго смотрел на свои босые ноги, на верёвку, которой она была привязана к кольцу.

— Я не знаю, — сказал он. — Я трус. Я всегда был трус. Но я не хочу, чтобы тебя убили.

— Тогда помоги мне ещё раз. Не ночью. Сейчас. Развяжи верёвку.

— Он убьёт меня.— Он убьёт тебя в любом случае. Может, не сегодня. Может, через год. Но ты сказал — ты хочешь умереть. Умри, спасая кого-то. Разве не лучше?Мальчик смотрел на неё, и в глазах его что-то боролось — что-то маленькое, слабое, почти задушенное, но ещё живое. Потом он шагнул к ней и начал распутывать узел. Пальцы дрожали, не слушались.

— Я не развяжу, — шептал он, плача. — Он затянул морским узлом. Нужен нож...

Дверь распахнулась.

Пастух стоял на пороге. За его спиной — серый свет утра, и в этом свете он казался огромным, выше человеческого роста. Рядом с ним стоял Овца 3. Лицо у 3 было каменным, но что-то подёргивалось в щеке.

— Хорошо, — сказал Пастух тихо. — Хорошо, что я пришёл посмотреть. Бен. Мальчик мой. Ты предал стадо.

— Нет, — прошептал Бен. — Нет, я только...

— Ты развязывал чужую. Ты хотел выпустить её. Акт бунта. Акт отпадения.

Пастух вошёл в сарай. Он не спешил. Он подошёл к мальчику, взял его за подбородок и приподнял лицо. Посмотрел в глаза. Долго.

— Ты боишься, — сказал он. — Это хорошо. Страх — знак того, что душа ещё слышит Пастуха. Но страх без послушания — плевел. Плевелы нужно вырывать.

Он отпустил мальчика и посмотрел на Овцу 3.

— Уведи его в Дом Тишины. На хлеб и воду. До Судной Ночи. Там решится, что с ним делать.

Овца 3 кивнул и взял мальчика за плечо. Бен не сопротивлялся. Он обмяк, как кукла, и дал себя увести. Только у порога обернулся и посмотрел на Журналистку. В этом взгляде было: извини, я пытался, я ничего не могу.

Пастух и Журналистка остались вдвоём.

— Ты пытаешься разрушить мой дом, — сказал он. — Ты говоришь с моими Овцами. Ты сеешь сомнение. Это заразно. Как болезнь. А я должен заботиться о здоровье стада.

— Я не вещь, — сказала она. — И они не вещи. Сколько ещё ты будешь убивать? Сколько имён ты закопал под этим сараем?

— Тысячи, — сказал он. — И закопаю ещё тысячи. И не только я. Везде, где люди, — там Пастух. Везде, где власть, — там нож. Ваши президенты, ваши жрецы, ваши боги. Вы думаете, что ушли от этого? Вы просто переодели стадо в костюмы. Переименовали жертву в «социальную справедливость». Назвали нож «прогрессом». Но вы каждую весну приносите кого-то в жертву. Просто вы не видите крови, потому что она далеко. В другой стране. В другой семье. В другой камере.

— Это бессмысленно. Ты убиваешь ради убийства. Твой бог — психопат.

— Да, — сказал он, и впервые в его голосе прозвучало что-то, похожее на усталую нежность. — Мой бог — психопат. И твой — тоже. Просто ты ещё не поняла. Ты думаешь, если молиться по-другому, бог изменится? Нет. Нож всегда в руке. Вопрос только в том, кого режут сегодня.

Он повернулся и пошёл к выходу.

— Готовься к Судной Ночи, — бросил он через плечо. — И помолись своему богу. Может, он ответит. Мой отвечает всегда.

В тот вечер ей принесли еду, но принесли молча. Овца 5, молодая женщина, не та, что вчера, другая. Поставила миску и ушла, не сказав ни слова. Но в миске, под ломтём хлеба, лежал кусок верёвки и записка на обрывке серой ткани. «Дом тишины за овчарней. Два окна. Одно без решётки. Завтра ночью».

Она не знала, от кого записка. Может, от той же девушки, что шептала ей про болото. Может, от жены Овцы 3, у которой убили мать. Может, от самого 3, который весь день стоял с каменным лицом, а под камнем — трещина. Может, это ловушка. Но терять было нечего.

Она ждала завтрашней ночи. Она не спала.

А где-то на ферме, под пение псалмов, которые Пастух пел искажённым, перевёрнутым смыслом, готовилась Судная Ночь.

Так кончается первая глава.

Ибо Пастух знает стадо своё, и стадо знает Пастуха своего, и нет среди них невинных, и нет праведных, и все идут на бойню, и все точат ножи.

Псалом 43:22 — «Но за Тебя умерщвляют нас всякий день, считают нас за овец, обречённых на заклание»

Завет Крови

Дом Тишины стоял за овчарней.

Это был низкий сруб, почерневший от времени и сырости, с плоской крышей, крытой дёрном, на котором росла сухая трава. Ни трубы, ни фонаря. Слепые окна смотрели на забор, на холмы, на восток, где каждое утро поднималось солнце и каждое утро не приносило ничего, кроме страха.

Внутри было две комнаты.

В первой — стол, скамья, ведро. Во второй — нары, солома, цепь.

Бен лежал на соломе и слушал тишину.

Тишина здесь была не как везде. В скотном дворе всегда были звуки: блеяли козы, кудахтали куры, скрипел колодезный ворот. В общем доме звучали шаги, молитвы, шёпот. В поле — ветер и песня, потому что Пастух велел петь за работой. «Пойте, — говорил он, — ибо Господь слышит голос трудящихся. Молчание — гнездо дьявола».

Но здесь, в Доме Тишины, дьяволу было бы негде свить гнездо. Здесь тишина была такой густой, что в ней тонули мысли. Бен лежал и смотрел в потолок, и потолок был серый, как небо перед грозой, и такой же тяжёлый.

Он пытался молиться. Слова не шли.

«Пастух мой, Пастырь мой, не оставь меня...» — он знал молитвы наизусть. Каждое утро, каждый вечер, каждый приём пищи. Десять лет он повторял их. Десять лет, с тех пор как мать умерла, а его перевели из женской половины в общую. Сперва молитвы были просто звуками, потом — привычкой, потом — единственным, что держало голову над водой. Но сейчас — сегодня — слова стали пустыми. Как орехи, из которых выели сердцевину.

«Пастух мой...» — начал он снова, и осёкся.

Какой пастух? Тот, что убил его мать? Тот, что стоял над ней с ножом и улыбался, пока она кричала? Тот, что велел ему смотреть, потому что «сын должен видеть, как Господь забирает своё»? Ему было одиннадцать. Он смотрел. Он не плакал. Пастух похвалил его за это. «Мальчик будет хорошей овцой», — сказал он Овце 2, и Бен почувствовал тогда гордость. Гордость! Теперь его мутило от этого воспоминания.

Цепь звякнула, когда он перевернулся на бок.

Цепь была длинная, в четыре звена, прикреплённая к кольцу в стене. На ноге у него был железный браслет, грубо сваренный, с острым краем, который натёр кожу до крови. Он не пытался его снять. В Доме Тишины цепи не снимали, пока Пастух не приказывал. День. Неделя. Месяц. Однажды Овца 6 сидел здесь два месяца за то, что уснул на ночной страже. Вышел седым.

Ночь прошла, и день прошёл, и снова ночь.

Еду приносил Овца 7. Угрюмый мужчина с родимым пятном на пол-лица, багровым, как сырое мясо. Он ставил миску с кашей и кружку воды прямо на пол, у двери, и уходил. Говорить с заключёнными запрещалось.

Но на второй день — или на третий? Время здесь текло как патока — Овца 7 задержался. Он поставил миску, выпрямился и посмотрел на Бена.

— Не дури больше, парень, — сказал он хрипло. — Судная Ночь близко. Пастух сердит. Лучше быть тихим.

— Я ничего не сделал, — сказал Бен.

— Ты развязывал чужачку. Это бунт.

— Я просто говорил с ней.

— Говорить с ней — уже бунт. Она не из стада. Она нечистая.

— Почему? Потому что она задаёт вопросы?

Овца 7 переступил с ноги на ногу. Оглянулся на дверь.

— Не задавай вопросов, — сказал он. — Вопросы — это смерть. Твоя мать тоже задавала вопросы. Помнишь?

Бен помнил. Смутно, как сквозь мутное стекло. Мать что-то говорила Пастуху. Что-то о детях. О том, что младенцев не нужно приносить в жертву, что есть другой путь, что Бог не требует крови невинных. Её не убили сразу. Сначала был Дом Тишины. Потом — публичное покаяние. Она стояла на коленях в пыли и кричала: «Я согрешила, я согрешила, я согрешила!» Сто раз. Потом её подняли, отряхнули, дали воды. И в следующую Судную Ночь выбрали её.

— Моя мать была права, — сказал Бен тихо. — То, что делает Пастух, неправильно.

Овца 7 побледнел — даже родимое пятно, кажется, посветлело.

— Не говори так. Никогда. Нигде. Ты слышишь?

— Но ты сам знаешь. Вы все знаете.

— Знать — не значит говорить. У нас у всех дети, парень. У меня дочь. Пять лет. Если Пастух услышит такие речи, он накажет всех. Ты хочешь, чтобы мою дочь выбрали в Судную Ночь? Хочешь?

Бен замолчал. Овца 7 взял пустую вчерашнюю миску и ушёл, уже не оглядываясь. Дверь закрылась, и тишина вернулась, но теперь она была тяжелее. В ней гудел вопрос: а ты сам? Ты готов рискнуть чужой дочерью ради правды? Ты готов сказать слово, зная, что за это слово умрёт ребёнок?

Он не знал. Он был трус. Он всегда был трус.

На третью ночь пришла она.

Бен услышал скрежет у окна — того, что выходило на восток, на забор и холмы. Окно было без решётки, как говорилось в записке, но высоко, под потолком, и очень узкое. В него мог пролезть разве что ребёнок.

Скрежет повторился. Потом тихий голос:

— Бен. Бен, ты здесь?

Это была Овца 9. Молодая женщина, девятнадцать лет, дочь Овцы 4, которую убили три дня назад. Он мало знал её. Они редко говорили — мужчины и женщины общались только по благословению Пастуха, и то лишь для того, чтобы «плодиться и множиться». Но он помнил её лицо: бледное, с тёмными кругами у глаз, с губами, которые никогда не улыбались. Она была похожа на свою мать. Теперь — особенно.— Я здесь, — отозвался он.

— Ты цел? Он не бил тебя?

— Нет. Только цепь.

— Слушай. Завтра Судная Ночь. Пастух объявил на вечерней молитве. Он сказал: вы выберете сами. Каждый Овца бросит камень в чан. Три чана: один для чужачки, один для бунтаря, один для прочих. У кого больше камней — тот и жертва.

— Бунтарь — это я?

— Да. Он сказал: Овца, предавший стадо. Все знают, что это ты.

— Они выберут меня.

— Они выберут чужачку. Так безопаснее. Ты свой. Ты ещё можешь покаяться. А она — чужое. Чужое всегда в жертву. Так было всегда.

Бен сел. Цепь натянулась. Холодный металл врезался в лодыжку, но он не чувствовал.

— Ты хочешь, чтобы выбрали её?

— Нет. Я хочу, чтобы выбрали Пастуха.

Тишина. Даже мышь перестала скрестись.

— Это грех, — прошептал Бен. — Даже думать так — грех.

— Мою мать убили у меня на глазах. Я держала её руку, пока он... пока он резал. Она смотрела на меня и пыталась улыбнуться. Пыталась, чтобы мне не было страшно. А он пел. Он пел свои проклятые псалмы о любви Господней. Я хочу, чтобы он умер. Я хочу, чтобы он умер так же медленно, как она.

В её голосе не было истерики. Сухая, ровная ненависть. Спокойная, как вода в глубоком колодце.

— Многие хотят, — сказал Бен. — Но никто не сделает. Мы не можем. Мы Овцы.

— Овцы могут забодать, если их много. И ещё. Чужачка готовит что-то. Она не сдаётся. Я говорила с ней сегодня утром, когда носила воду в сарай. Она спросила про ножи. Где Пастух держит ножи.

— Зачем?

— Не знаю. Но она не боится. Или боится, но делает. Это разное. Я всю жизнь боялась и ничего не делала. Она делает.

Бен подумал о Журналистке — о том, как она стояла в сарае, привязанная к кольцу, с прямой спиной. Как она смотрела на Пастуха не опуская глаз. Как сказала: «Я не часть стада». Он завидовал ей. Он ненавидел её за эту смелость. За то, что она может то, чего он не может.

— Я помогу, — сказал он. — Если скажешь как.

— Завтра, перед голосованием, Пастух устроит общую молитву. Все будут в сарае. Все, кроме тебя. Но тебя, наверное, приведут тоже — чтобы ты видел, как голосуют. Если ты там будешь, будь готов. Когда начнётся голосование, жди. Она что-то сделает. Я не знаю что. Но она сделает. И тогда...

— Что тогда?

— Тогда либо мы все умрём, либо он.

Овца 9 исчезла так же тихо, как появилась. Бен остался один. Он думал о завтрашней ночи. Думал о камнях в чанах. Думал о ноже, который Пастух точит каждое утро, сидя на крыльце с оселком и маслом, мерно, методично, не торопясь. «Нож должен быть острым, — говорил он. — Жертва должна быть чистой. Страдание — да, но мучить сверх меры — грех. Всё делается с любовью».

С любовью.

Бен закрыл глаза и попытался представить мир без Пастуха. Не получалось. Пастух был всегда. Как небо. Как земля. Как смерть. Можно ли убить небо?

Утром его привели в сарай.

Двое: Овца 3 и Овца 7. Цепь сняли, надели верёвку на запястья. Вели через двор, мимо колодца, мимо овчарни, где блеяли козы, мимо кузницы, где Овца 8 раздувал мехи. Утро было серое, пахло дождём. Где-то далеко, над холмами, ворчал гром.

Сарай был полон. Все одиннадцать Овец стояли вдоль стен. В центре, на помосте, где три дня назад лежала убитая, теперь стояли три чана. Грубые глиняные горшки с отбитыми краями. Рядом — куча камней. Камни были одинаковые, речные голыши, гладкие, серые, каждый размером с кулак. Пастух любил порядок. Даже в убийстве.

Пастух уже был там. Он стоял перед помостом, в своём кожаном переднике, с посохом в руке. Лицо его было спокойно, даже торжественно. Как у жреца. Как у судьи. Как у бога, сошедшего на землю.

Журналистка стояла у стены. Её держали двое: Овца 1, самый старый, и Овца 5, женщина, что приносила ей еду. Она была всё в той же городской одежде — белая блузка, тёмные брюки, — но босая, туфли где-то потерялись. Лицо её было в синяках после бегства через болото. Но глаза ясные, злые, живые.

Бена поставили напротив неё.

— Сегодня благословенная ночь, — начал Пастух. Голос его звучал мягко, почти ласково. — Ночь выбора. Ночь очищения. Господь сказал Аврааму: «Возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Исаака, и принеси его во всесожжение». И Авраам пошёл. И Авраам связал сына. И Авраам занёс нож. Потому что послушание выше любви. Потому что страх Божий выше страха смерти.

Он обвёл взглядом собравшихся.

— Сегодня Господь испытывает вас. Не меня — вас. Я лишь рука Его. Я лишь голос Его. Вы сами выберете жертву. Каждый бросит камень. Каждый скажет: «Вот агнец». Каждый возьмёт на себя долю ответственности. Ибо не может быть стада без жертвы. Не может быть общины без общей крови.

Он поднял посох и указал на три чана.

— Первый чан — для Чужачки. Искусительницы, что пришла извне. Она не приняла Господа. Она сеяла сомнение. Она пыталась бежать, нарушив покой стада.

— Второй чан — для Бунтаря. Овцы, что предал стадо. Сына, что пошёл против Отца. Он развязывал верёвки Чужачки. Он слушал её речи. Он впустил грех в сердце.

— Третий чан — для Прочих. Если Господь пожелает взять кого-то из верных, вы назовёте имя. Любое имя. Кроме моего, ибо я не Овца. Я Пастух.

Он замолчал. Тишина была тяжёлая, масляная, как вода перед грозой.

— Но помните, — продолжал он тише. — Если вы выберете Чужачку, Бунтарь останется жив, но будет наказан. Если выберете Бунтаря, Чужачка останется здесь навсегда и станет Овцой. Если выберете кого-то из верных... что ж, такова воля Господня. А теперь молитесь. Каждый внутри себя. Просите Господа направить вашу руку.

Овцы опустились на колени. Все, как один. Даже те, что держали Журналистку, опустились, и она осталась стоять — одна среди склонённых спин. Бен тоже встал на колени. Не потому что хотел. Потому что тело помнило. Тело знало: если не встанешь, будет хуже.

Он смотрел на чаны. Три горшка. Два уже почти решены. Чужачка или он. Чужачка или он. Камни, серые как лица Овец. Камни, которые решат.

И тут Журналистка заговорила.

— Ты говоришь о Боге, — сказала она громко. Голос её разрезал тишину, как нож разрезает ткань. — Ты говоришь об Аврааме, который был готов убить сына. Но ты забыл конец этой истории, Пастух.

Он медленно повернулся к ней. Лицо его осталось спокойным, но пальцы на посохе сжались, и костяшки побелели.

— Ангел остановил Авраама, — продолжала она. — Бог не хотел жертвы. Бог сказал: «Не поднимай руки твоей на отрока». Бог не твой. Твой бог — это ты сам. Ты убиваешь, чтобы держать их в страхе. Ты убиваешь, чтобы быть богом.

— Замолчи, — сказал Пастух тихо.

— Ты не пророк. Ты — бакалейщик, который торгует смертью. Ты — мелкий тиран, который прикрывается Библией. Ты каждую весну выбираешь одного, чтобы остальные думали: «Слава Богу, не я». Это не религия. Это террор. Ты...

— ЗАМОЛЧИ.

Голос Пастуха ударил, как бич. Эхо заметалось под стропилами. Овцы вжали головы в плечи. Двое, что держали Журналистку, схватили её за руки, зажали рот ладонью. Она забилась, но держали крепко.

Пастух тяжело дышал. Впервые на лице его проступило что-то, кроме спокойствия. Гнев? Нет. Что-то другое. Что-то похожее на страх. На мгновение мелькнуло и исчезло. Он взял себя в руки. Выпрямился. Улыбнулся — одними губами.

— Господь прощает невежество, — сказал он. — Но не прощает гордыни. Ты говоришь, что знаешь Бога? Посмотрим, чей Бог сильнее. Начинайте голосование.

Первым пошёл Овца 1. Самый старый. Ему было, наверное, за пятьдесят, но выглядел он на семьдесят. Согбенный, с узловатыми руками, с седой щетиной на подбородке. Он взял камень из кучи. Постоял. Посмотрел на Пастуха. Пастух кивнул.

Камень упал в первый чан. Чужачка.

Овца 2, отец Бена, прошёл, не поднимая глаз. Его камень упал туда же.

Овца 3, тот, что говорил с ней у ворот в первый день, бросил камень в первый чан. Но рука его дрогнула. Камень звякнул о край и раскололся. Пастух пометил что-то в уме.

Овца 5 — молодая женщина со шрамом под глазом — бросила камень во второй чан. Бунтарь. Бен вздрогнул. Овца 6, её муж, бросил в первый. Чужачка.

Овца 7 — тот, что говорил с Беном о дочери, — долго стоял с камнем в руке. Смотрел на чаны. На Пастуха. На свои ноги. Потом камень упал в первый чан. Чужачка. Проходя мимо Бена, он прошептал, едва шевеля губами: «Прости».

Овца 8, кузнец, здоровый мужчина с чёрными от сажи руками, бросил камень в первый чан не глядя. Овца 9 — та, что говорила с Беном ночью, — подошла к чанам. Она смотрела на камни в первом чане, и лицо её было белое, как известь. Она разжала пальцы. Камень упал во второй. Бунтарь. Пастух прищурился. Овца 10, её муж, молодой парень с затравленными глазами, бросил в первый. Жена посмотрела на него с презрением. Он не поднял глаз.

Овца 11 — женщина в возрасте, с седыми волосами, выбившимися из-под платка, — бросила камень в первый чан. Овца 12 — пожилой мужчина, хромой, с палкой — бросил во второй. Бунтарь.

Остался Бен.

Он стоял, и верёвка на запястьях намокла от пота. Камни в его чане уже лежали: три штуки. В чане Чужачки — семь. Один камень ещё не брошен. Его камень. Если он бросит в первый чан, всё кончено: восемь против трёх, жертва определена. Если во второй — четыре против семи, всё равно она. Если в третий — назвать имя, — он может назвать Пастуха, и это ничего не изменит, его просто поднимут на смех, или на нож.

— Бросай, — сказал Пастух. — Твой черёд.

Бен взял камень. Камень был гладкий, прохладный, тяжёлый. Он посмотрел на Журналистку. Она смотрела на него. Глаза её говорили: «Не бойся. Делай, что должен». Но он не знал, что должен. Он вообще ничего не знал.

Он подошёл к чанам.

И бросил камень мимо.

Камень ударился в глиняный край, отскочил и покатился по земляному полу. Все замерли.

— Что это? — спросил Пастух. Голос был шёлковый, опасный. — Ты отказываешься голосовать?

— Я не могу, — сказал Бен. Губы у него дрожали. — Я не могу выбирать, кого убить. Это неправильно.

— Неправильно? Ты, червь, указываешь Господу, что правильно? Ты, которого я вырастил, накормил, научил молитвам?

Пастух шагнул к нему. Каждый шаг отдавался в земляном полу. Овцы расступились. Бен стоял, не в силах двинуться.

— Ты думаешь, твой отказ что-то меняет? — тихо сказал Пастух, приблизив лицо к его лицу. — Ты думаешь, если ты не бросишь камень, ты чист? Ты грязнее всех. Они хотя бы честны в своём страхе. А ты — ты предатель. Ты предал стадо дважды. Сначала — помогая ей. Теперь — отказываясь подчиниться.

Он отступил и обратился ко всем.

— Голосование окончено! — провозгласил он. — Жертва выбрана. Чужачка. Но Бунтарь не останется без наказания. Он будет смотреть. Он будет смотреть, как умирает та, кого он пытался спасти. И будет знать: её кровь — на его руках. И ваша тоже. Потому что вы выбрали.

Он поднял посох и ударил им о помост. Глухой звук разнёсся под сводами.

— Готовьте жертву! — приказал он.

Журналистку поволокли к помосту.

Она не кричала. Она боролась молча, яростно, пытаясь вырвать руки, лягаясь, кусаясь. Овца 8, кузнец, получил удар пяткой в колено и выругался сквозь зубы. Но их было много, а она одна. Её бросили на помост. Запястья и лодыжки привязали к тем же кольцам, к которым три дня назад была привязана Овца 4.

На страницу:
2 из 3