
Полная версия
Незавершенные акты безудержного творчества
«У тебя крыша едет, Луиза», – сказала она себе, опускаясь на скамейку напротив бездомной женщины, чтобы прийти в себя.
Она уставилась на шов в том месте, где заканчивались кроличьи уши и начинались собственно шлепанцы.
– У тебя все в порядке, милая? – спросила женщина.
Луиза вскинула глаза и обнаружила, что смотрит в неожиданно доброе лицо. Ей захотелось уткнуться в этот замызганный халат и зарыдать. Она не нашла в себе мужества ответить на вопрос и предпочла позорно ретироваться. Весь остаток пути до дома она практически бежала, глядя прямо перед собой, лишь бы только не видеть больше никаких призраков.
Откопав в сумке ключи, она вошла в свою грязную съемную квартирку. Соседки, к счастью, не было дома, так что она принялась стягивать пропотевшую одежду прямо в коридоре, завершив этот липкий стриптиз перед зеркалом в комнате.
– У тебя все в порядке, милая? – поинтересовалась она у своего отражения в зеркале, подражая скрипучему голосу женщины из парка. – Выглядишь ты не очень.
– Я и чувствую себя не очень, – ответила она себе уже нормальным голосом.
Больше делать было нечего. Ни разговорами, ни сексом, ни алкоголем помочь тут было нельзя. Она оглядела свою постель, заваленную одеждой, которую на протяжении многих недель таскала из материного шкафа. Потом соорудила из всех этих свитеров с шарфами подобие гнезда и забралась внутрь. Там, окруженная знакомыми ароматами духов и нафталина и глинистым запахом материной плоти, она свернулась клубочком и уснула.
Тоскливые запеканки
1974
Леон бросил почту и учебники на пороге и подбежал к надрывающемуся телефону.
– Алло? – произнес он в трубку запыхавшимся голосом.
– Леон, это Шошанна.
Он испытал странное разочарование, хотя сам толком не знал, кого ожидал услышать.
– А, привет.
– Ты так и не ответил, придешь на мой завтрак по случаю Йом-кипура[7] или нет. Мне нужно знать, сколько копченого лосося заказывать.
Леон вздохнул. На застольях, которыми славилась Шошанна, все и всегда было очень вкусно, но ему не хотелось снова встречаться с Луизой. У него несколько недель ушло на то, чтобы оправиться от эмоциональной травмы.
– Если будет Луиза, я не приду, – не стал он ходить вокруг до около.
– Что, все так плохо? – Судя по тону, Шошанна ничуть не удивилась. – Что она выкинула на этот раз?
– Сравнила меня с Гитлером.
Шошанна рассмеялась:
– Это чересчур даже для Луизы. – Она понизила голос практически до шепота. – Но думаю, стоит сделать скидку на ее состояние. Это был первый день шивы по ее матери.
– Что?
– На шаббатний ужин она приехала прямиком с шивы.
Леон молчал, занятый яростным переписыванием той их ночи в его квартирке. Теперь все встало на свои места: и яростная настойчивость, с какой она говорила о матери, и полотенце на зеркале, и странные слова, которые она бормотала во сне, и ее гневный монолог.
– Она, конечно же, ничего тебе не сказала, – произнесла Шошанна.
Леон принялся наматывать телефонный провод на палец.
– От чего умерла ее мать?
– От какой-то непонятной неврологии. – Шошанна на том конце провода принялась расхаживать по кухне, сгружая посуду в раковину. – Но, возвращаясь к нашей теме: на Йом-кипуре ее не будет, и мне нужно понимать, сколько лосося заказывать.
– Да-да, конечно, я приду, – рассеянно произнес Леон и, пробормотав все, что полагается говорить в таких случаях, поспешил завершить разговор.
Он тяжело опустился за кухонный стол и принялся отскребать ногтем присохший к облицованной пластиком столешнице яичный желток, вспоминая первый день шивы по своему отцу. В памяти у него остались нескончаемо длинные вечера после отцовской смерти, когда они поедали одну за другой тоскливые запеканки, принесенные сочувствующими соседками, – бесконечную череду блюд, сливающихся в одну неразличимую мягкую серую массу. Он до сих пор терпеть не мог кугель[8].
Леон вспомнил, как Луиза спала в его постели, зажав в кулаках смятую простыню, точно маленький ребенок, и его вдруг охватил внезапный прилив нежности к ней. Он взял трубку и перезвонил Шошанне.
– У тебя есть Луизин адрес? – спросил он. – Я хочу послать ей корзину с продуктами в знак соболезнования.
– Угу, – хмыкнула Шошанна. – Корзину с продуктами, как же.
Однако она отложила трубку и пошла за записной книжкой.
На следующий день занятий у него не было, поэтому Леон с картонной коробкой под мышкой отправился на метро в Ист-Виллидж. О том, что побудило его отвезти посылку лично, вместо того чтобы отправить почтой, думать он старательно избегал.
Он доехал до Алфабет-сити и принялся отыскивать нужный адрес, пробираясь между куч мусорных мешков и лавируя между замысловатыми квадратиками для игры в «классики». Дверь в Луизин подъезд оказалась приоткрыта – он проскользнул внутрь и зашагал по пропахшей мочой лестнице на четвертый этаж. Он собирался оставить коробку с запиской у входа в квартиру, как вдруг дверь открылась, и он увидел на пороге сонную Луизу в одной футболке и трусах.
– Леон? – Вид у нее был такой, как будто она то ли едва проснулась, то ли готова была заснуть. – Что ты здесь делаешь?
– Я собирался оставить тебе подарок в знак соболезнования, – сказал он и дернулся в сторону лестницы, но Луиза вышла в коридор, преградив ему путь к отступлению.
Она присела на корточки и принялась разглядывать содержимое коробки, по очереди вытаскивая одно за другим.
– Морковка? – изумилась она. – Картофельные чипсы, рисовые крекеры, скотч? За этим всем стоит мысль, которую я не улавливаю?
Леон вздохнул, поняв, что избежать разговора все-таки не удастся.
– После того как умер мой отец, соседи забили наш морозильник запеканками и супами. Я, наверное, целый год тогда не ел ничего хрустящего. Решил принести тебе что-нибудь хрустящее.
– И скотч.
– И скотч. Просто на всякий случай.
Луиза распрямилась и в упор посмотрела на Леона.
– Это самый продуманный подарок, который я получила после смерти матери.
Чтобы не смотреть ей в глаза, он уткнулся взглядом в пол. Ногти на ногах у нее были накрашены красным лаком, который местами уже облупился.
– Прости, что вела себя тогда как последняя свинья. Допускаю… – она немного помолчала, еле заметно ему улыбнувшись, – что я самую капельку рисовалась.
Леон посмотрел на ее замызганную футболку, нечесаные волосы и бледные уязвимые ноги и подумал: «Ну что же я за тюфяк такой». Вместо злости его снова охватило все то же опасное чувство нежности.
– Ну, – сказал он, не готовый пока окончательно ее простить, – наверное, горе способно превратить в свинью кого угодно.
А потом, не выдержав, признался:
– Я полгода после смерти отца прикарманивал все, что плохо лежит.
– В самом деле? – Луиза склонила голову набок. – Драгоценности? Картины импрессионистов? Спортивные машины?
Она переигрывала, но в этом было столько одиночества, что у него защемило сердце.
– Все вышеперечисленное, – подхватил он, – хотя специализировался я на жвачке и коллекционных бейсбольных карточках.
– Разумный подход, – произнесла Луиза, отступая к двери. – Я слышала, жвачка не падает в цене.
– Поэтому я храню ее в сейфе, – кивнул Леон. – Если на нас нападут нацисты, я всегда смогу запихать ее себе в задницу и сбежать из страны.
Обыкновенно он не отваживался отпускать шутки такого рода, но сейчас был рад, что у него хватило смелости, потому что она запрокинула голову и расхохоталась.
– Не хочешь зайти и похрустеть чем-нибудь за компанию?
– С удовольствием, – ответил Леон, признавшись себе в том, что в глубине души с самого начала на это надеялся.
Она провела его в убогую гостиную. Он заметил, что волосы на затылке у нее сбились в колтун. На диване беспорядочными кучами валялась элегантная дамская одежда – шарфы, которые выглядели так, будто были куплены в сувенирной лавке при Музее современного искусства, дорогие пальто из магазинов, куда он ни разу в жизни не заходил, вроде «Сакса» и «Блумингдейла». На ящике из-под молока, который играл роль кофейного столика, было устроено подобие импровизированного алтаря. Леон даже остановился, чтобы повнимательнее рассмотреть этот странный набор предметов: поминальную свечу ярцайт, картонную коробочку с прокисшей китайской едой, из которой торчали деревянные палочки, экземпляр «Недовольства культурой» Фрейда и винный бокал, до краев наполненный то ли сахаром, то ли солью. Обогнув угол, он последовал за Луизиными бледными ногами в грязную кухоньку. На столе стоял недоеденный кугель. Картошка, из которой он был приготовлен, окислилась и приобрела неаппетитный серовато-голубой оттенок.
– Я вижу, тебе тоже не удалось избежать тоскливых запеканок, – заметил Леон.
– К счастью, у меня крохотная морозилка.
Луиза махнула рукой в сторону одного из двух стульев, а сама тем временем достала из шкафчика два относительно чистых стакана и налила в оба скотча. Потом, положив ногу на ногу, устроилась на шатком стуле напротив. Леон опасался, как бы тот не опрокинулся.
– Так, значит, ты в детстве подворовывал? – спросила она, минуя этап вежливой беседы ни о чем.
– Угу, с десяти до одиннадцати лет я был настоящим клептоманом. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы предположить: я, видимо, считал, что мир передо мной в долгу.
Луиза отхлебнула скотча и разорвала пакет с чипсами.
– А я вру, – призналась она. – Всем и про всё. На днях я сказала кому-то, что мой день рождения одиннадцатого мая, а не двадцатого, абсолютно безо всякой причины. А какому-то парню в баре наврала, что играю на скрипке, а не на виолончели. И это даже не попытки интересничать, нет, я почему-то просто не могу ответить честно.
– Почему?
– Не знаю.
– И когда это началось?
Он произнес это с профессиональной психотерапевтической интонацией и сам поморщился, но она ничего не заметила.
– Во время шивы. Все говорили идиотские банальности о моей матери, и мне приходилось говорить идиотские банальности в ответ, а потом я просто не смогла остановиться.
– Ну, учитывая твое отношение к эвфемизмам, могу представить, как тебя это разозлило.
Теперь в его голосе против воли прозвучала горечь.
– Прости. Мне не стоило выплескивать все это на тебя. Просто мне иногда совершенно необходимо обгадить что-то хорошее, понимаешь? Во всяком случае, так всегда говорила моя мать, хотя она использовала более научную терминологию. – Луиза распрямилась, раздула ноздри и заговорила гнусавым высокомерным голосом: – «Ну вот, Луиза, опять ты затеваешь ссору, чтобы избежать близости».
Леон знал, что должен рассмеяться, но все еще испытывал обиду, поэтому ограничился сухой улыбкой.
– Вот видишь, – сказала Луиза, глядя ему прямо в глаза. – Я знаю себя как облупленную, я разбираюсь в психологии – а толку-то? Это все в пользу бедных.
– Ты только что одним махом дискредитировала всю мою профессию.
– Не-а, – покачала головой Луиза. – Просто на меня психотерапия не действует. Когда варишься во всем этом с рождения, в конце концов становишься невосприимчив. Это как выработка устойчивости к мышьяку.
– По-твоему, это должно меня утешить?
– Мне по барабану, – пожала она плечами.
Он закатил глаза, и некоторое время оба молчали. Потом Луиза начала пальцем чертить на запотевшем столе свои инициалы.
– С тобой приятно разговаривать, – произнесла она. – Все обращаются со мной как с прокаженной. Будто смерть – это что-то заразное. Никто больше меня никуда не зовет. А если и зовут, то не понимают, как себя вести.
Леон покрутил свой бокал, глядя, как янтарная жидкость на дне лижет стенки.
– Никто не понимает, как говорить о смерти. Знаешь, что я ненавижу? – признался он с неожиданной горячностью, осознав вдруг, что больше десяти лет ждал возможности поговорить об этом. – Когда в разговоре случайно всплывает, что мой отец умер, и мой собеседник принимается изо всех сил извиняться, как будто до того, как он меня спросил, я об этом не помнил.
– Именно! – практически закричала Луиза. – А потом я же еще должна его утешать – а я, разумеется, этого не делаю.
– Разумеется.
Он принялся теребить упаковку из-под чипсов, прижав ее к столешнице и ногтем большого пальца разглаживая складки.
– Меня звать никуда не перестали, – сказал он. – Наоборот, начали звать повсюду. Все соседские мамаши переживали, что у меня не будет мужской ролевой модели, поэтому заставляли всех папаш брать меня с собой на бейсбольные матчи. Я побывал, наверное, играх на двадцати – а я ненавижу бейсбол. Я был бы счастлив, если бы люди оставили меня в покое.
Ему живо вспомнился спасительный закуток под трибунами на стадионе и тусклый свет, который просачивался между металлическими рейками, так что он даже мог что-то разглядеть на страницах своего комикса. После матча папаше, которому он был поручен, приходилось выманивать его на свет. В то лето он почти не выходил из своей комнаты, одну за другой рисуя карты с маршрутами побега. По ночам он спал, с головой забравшись под одеяло, поскольку был убежден, что под окнами рыщут чудовища, только и ждущие возможности пробраться к нему в комнату. В те несколько кошмарных минут, что он проводил в темноте, прежде чем заснуть, он подбадривал себя мыслями: «Я не мальчик, я просто ворох одежды под одеялом».
Он посмотрел на Луизу, бледную и маленькую на своем стуле. Ему хотелось спросить о том, что происходит у нее в гостиной. Но он удержался от этого вопроса, потому что знал: нет ничего более интимного, чем хаотическая логика горя.
Луиза потерла глаза и с трудом подавила зевок.
– Ты что, спала, когда я пришел? – спросил Леон.
– Да нет, не то чтобы. В голове всякие мысли крутятся.
– У тебя такой вид, как будто ты вот-вот уснешь.
Она вскинула пустой стакан из-под скотча.
– Возможно.
– Я пойду, – сказал Леон. – А ты попытайся поспать.
Ему хотелось взять ее за руку и отвести в спальню – которая, подозревал он, была точно такой же грязной, как и все остальное в этой захламленной квартирке, – лечь с ней рядом на несвежую простыню и гладить по спутанным волосам, пока она не уснет. Но вместо этого он поднялся, проскрежетав ножками стула по липкому полу, и двинулся к двери.
– Погоди! Леон! – крикнула Луиза, хотя он не успел еще даже выйти из кухни. – Я завтра буду в твоих краях. Я собиралась совершить ташлих в Риверсайд-парке. Хочешь пойти со мной?
– Ташлих? – переспросил Леон.
– Ну, знаешь, такую штуку, которую мы, евреи, делали тысячи лет. Это когда мы бросаем наши грехи в реку на еврейский Новый год, – пояснила Луиза с той самодовольной снисходительностью, какую он помнил по монологу в его спальне.
Он почувствовал, как мышцы лица стягиваются в маску, точно экзоскелет.
– Прости, прости, – произнесла она, вскидывая руку, чтобы остановить его, и принялась наматывать на палец прядь немытых волос. – Я начинаю вести себя мерзко, когда чувствую себя уязвимой, понимаешь? Но на сей раз я сдержалась. Разве это не считается?
Леон сделал глубокий вдох и совсем слабо, еле заметно, кивнул головой.
– Хлебные крошки, – произнес он через минуту.
В голове у него всплыли смутные воспоминания о том, как они с его учительницей иврита, миссис Рокич, ходили к реке на Рош-Хашана[9] – сколько ему тогда было? Восемь? Девять? – с набитым хлебными крошками пакетиком в кулаке.
– Что?
– Хлебные крошки. Кидаешь их в реку, и все твои грехи магическим образом пресуществляются в крошки?
– Да, все верно, – сказала Луиза и потерла глаза ладонями.
– Но почему ты совершаешь, – он запнулся, подыскивая ивритское слово, – ташлих?
Луиза с раздражением выдохнула.
– Потому что я хочу, чтобы этот год закончился. Я хочу начать все с чистого листа. Я все уже перепробовала. – Она махнула в сторону гостиной со странными атрибутами несработавших ритуалов. – И я подумала, зачем изобретать колесо, когда существует тысячелетняя мизогиническая религия, которая уже придумала все за меня. Устраивает тебя такое объяснение?
– Устраивает, – кивнул он.
Она положила руки на бедра.
– Ну и как ты оцениваешь мою попытку перейти от враждебности к уязвимости?
– На четверочку. Неплохо, но еще есть к чему стремиться.
– Да пошел ты, Леон.
– А теперь, пожалуй, снижу до тройки.
Они ухмыльнулись друг другу.
– Завтра в десять?
– Завтра в десять, – кивнул он.
Стоял один из тех изумительных осенних дней в Нью-Йорке, когда большая часть листьев еще оставалась на деревьях, а те, что уже лежали на тротуаре, были еще не слишком изгажены собачьим дерьмом.
– Господи Иисусе, ты посмотри только на эту толпу хасидов, – сказала Луиза, когда они вошли в парк и сквозь поток машин, едущих по Вестсайдскому шоссе, показалась река.
Леон сощурился, глядя на колышущуюся черную массу вдалеке. Мало-помалу смутные очертания превратились в молящихся людей в одежде из восемнадцатого века.
Когда они подошли поближе, до него донеслись звуки коллективной молитвы и восточноевропейские причитания, сопровождаемые гудками машин и будничным шумом города.
– Давай сядем вон под тем деревом, – предложила Луиза. – Я сейчас не в силах пробиваться через эту стену шовинизма.
Они подошли к высокому дубу с толстыми корнями.
– У меня есть травка, – сообщила Луиза, доставая из кармана пальто ровненький тугой косяк и зажигалку.
Леона не удивило, что Луиза умеет скручивать идеальные косяки. У него самого они выходили кривобокие и неаккуратные и неизменно разваливались после одной-двух затяжек.
Они улеглись на траву и принялись передавать друг другу косяк. Леон смотрел на солнце, просачивавшееся сквозь поредевшую листву, и чувствовал, как с каждой затяжкой по телу разливается приятная истома.
Луиза ткнула косяком в сторону молящихся на берегу мужчин.
– Первым воспоминанием моей матери был ташлих на этом самом месте. Ей влетело за то, что она отдала свои крошки уткам вместо того, чтобы бросить их в реку. Когда я была маленькой, мы не ходили на Рош-Хашана в синагогу. Мы шли к ближайшему пруду и просто скармливали уткам целую буханку хлеба.
– Кажется, это хорошее воспоминание.
– Оно и есть хорошее. Когда я была маленькой, мы с ней вполне ладили.
Они некоторое время молча лежали рядышком, соприкасаясь кончиками пальцев. В воздухе разливался свежий запах палой листвы, наполняя Леона каким-то глубинным ощущением надежды на лучшее.
– Это, наверное, странно: одновременно скучать по человеку и отчаянно его ненавидеть? – спросила Луиза, вторгаясь в его мысли.
– Вовсе нет. На мой взгляд, это нормально, просто большинство не хочет в этом признаваться. – Леон перевернулся на бок и приподнялся на локте. – Так что ты сказала бы о ней на службе, если бы говорила искренне?
Луиза повернулась к нему лицом.
– Кое-что плохое, вроде того, что я наговорила тебе тогда у Шошанны. Но и кое-что хорошее тоже. Мне многое в ней нравилось. Мне нравилось, что она была язвительной и упертой. Она не подчинялась ничьим правилам. Когда блюстители нравственности подали в суд на издательство, выпустившее без купюр «Любовника леди Чаттерли», она купила книгу в магазине и дала ее мне прочитать. Мне тогда было двенадцать.
– Двенадцать?
– Да, двенадцать. – Луиза принялась методично обдирать красный кленовый лист вдоль прожилок, складывая обрывки в кучку на траве между собой и Леоном. – Она всегда верила, что я способна стать великой. Это очень давило, но в то же самое время, если откровенно, заставляло меня чувствовать себя особенной. Разумеется, я вечно ее разочаровывала, потому что демонстрировала только «неплохой уровень». Во время нашей последней беседы – я тогда еще училась в консерватории в Оберлине, а она уже была больна, – она разговаривала совсем с трудом, однако же умудрилась произнести «Четвертая виолончель?» с таким пренебрежением, что я потом неделю не притрагивалась к инструменту. Боже, как же я ее ненавидела. Но приятно было знать, что в мире есть человек, который считает меня способной на блестящие свершения. Мне уже этого не хватает.
Леон потянулся и взял ее за руку. Мимо них прошла замученная хасидская женщина в застиранном платке с выводком ребятишек мал мала меньше, цепляющихся за ее подол.
– Но больше всего я благодарна матери за то, что я не она. – Луиза кивнула на хасидку, которая кричала на своих детей на идиш, пытаясь загнать их в туннель, ведущий к реке. – Если бы у моей матери не было мрачной решимости и стремления вырваться из той жизни, это сейчас была бы я.
Леон мысленно наложил на хасидку лицо Луизы и на краткий безумный миг поверил, что это и в самом деле Луиза из альтернативной реальности. Он представил себе маленькую однообразную жизнь альтернативной Луизы, и ему стало невероятно грустно. Женщина один за другим высморкала три сопливых носа, в то время как самый младший беспрестанно дергал ее за юбку, и Леон испытал прилив горячей благодарности к матери Луизы.
– И как твоя мать вырвалась? – поинтересовался он.
– Я не знаю, – сказала Луиза. – Это тайна, покрытая мраком. Но в глубине души мне иногда кажется, что если она и вырвалась, то не до конца. Какая-то часть ее застряла в этом мире. Она не верила в Бога, но местечковые суеверия в нее въелись намертво. После ее смерти я обнаружила соль в карманах всех ее жакетов и на дне всех ее сумочек.
– Зачем ей понадобилось сыпать в карманы соль?
– Это все баббе-майзе, бабьи сказки, – нетерпеливо пояснила Луиза. – Когда покупаешь одежду или въезжаешь в новый дом, нужно положить соль в карманы и посыпать ею все углы в комнате, чтобы отогнать диббуков. Ну, злых духов. Разве в твоей семье так не делали?
– Нет, – покачал головой Леон. – Моя мать не склонна к суевериям. К ожесточенной враждебности – да, но не к суевериям.
– Ну а когда моя суперпродвинутая мама-психоаналитик отвезла меня в колледж, то насыпала соли во все четыре угла моей комнаты в общежитии. Мне пришлось соврать шиксе-соседке, что это от муравьев.
– Ну и как, донимали тебя духи? – фыркнул Леон. – Может, соль сработала.
– Очень смешно.
Луиза уселась и обхватила себя руками. Ему хотелось коснуться ее спины, но он побоялся, что она разозлится.
– Могу я кое в чем тебе признаться? – спросила она тоненьким голосом.
– Конечно.
– Мне кажется, она меня преследует. Моя мать. После того как я сбежала с шивы, она снится мне каждую ночь. И не просто снится, а терроризирует меня своими придирками. Что бы я ни делала, ей все не то и не так. И она мерещится мне по всему городу. Я много дней уже толком не спала. Не знаю, что нужно сделать, чтобы она оставила меня в покое.
Леон попытался придумать, как бы помягче сформулировать что-то вроде «это не она тебя преследует, это ты не можешь ее отпустить», но потом посмотрел, как Луиза обеими руками обнимает собственные колени, и благоразумно не стал ничего говорить. Он не мог сказать ей ничего такого, чего она не знала бы без него. У него не было никаких ценных соображений относительно горя, которыми он мог бы поделиться. Он до сих пор иногда по ночам с головой накрывался одеялом и думал: «Я не мужчина, я просто ворох одежды под одеялом».
– Так вот зачем мы здесь? Чтобы изгнать ее призрак?
Луиза кивнула.
– Что это означает? – спросил Леон.
Доносившиеся от воды приглушенные слова молитв придавали погожему дню слегка зловещий оттенок и размывали обыденные очертания реальности.
– Я не знаю, – сказала Луиза. – Я пробую все подряд. Я надеялась, что, вернувшись в это место, пойму, что делать. Может быть, если я искуплю то, что оказалась полным ничтожеством, она оставит меня в покое. Или, может, она хочет, чтобы я в последний раз покормила уток. А может, единственное, что меня спасет, это место в Нью-Йоркской филармонии.
– Ты не ничтожество, – возразил Леон.
– Полагаю, у вас с Фрейей Ракофф очень разные понятия о том, кто ничтожество, а кто нет. – Луиза поднялась и, протянув Леону руку, вздернула его на ноги. – Давай покончим с этим.
Она сунула руку за пазуху пальто и вытащила пригоршню соли.
– Но сперва я на всякий случай положу это тебе в карман. Она из заначки моей матери. Местечковая соль из «Сакса» на Пятой авеню.
Луиза высыпала белые кристаллики в карман его джинсов, и Леон покраснел от небрежной интимности этого жеста. Он не очень понимал, как его угораздило стать аксессуаром в Рош-Хашановском экзорцистском обряде, но ни за что не хотел бы это пропустить, несмотря на то, что ему было страшновато.
Она крепко взяла его за руку, и они двинулись через туннель, проложенный под Вестсайдским шоссе, к толпам у реки. Леон случайно выпустил ее руку, и его немедленно затянуло в потеющую массу облаченных в черное тел. Он запаниковал, не в силах отличить их лица одно от другого, убежденный в своем наркотическом помрачении, что все эти мужчины – не отдельные личности, а щупальца огромного лавкрафтианского чудища. Он выбрался на поросший травой пятачок и, пытаясь отдышаться, принялся отчаянно озираться по сторонам в поисках Луизы. Она постучала его по плечу.




