Бешеный. Моя в уплату долга
Бешеный. Моя в уплату долга

Полная версия

Бешеный. Моя в уплату долга

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Будешь, – обрываю. – Будешь всё что я скажу. Потому что альтернатива тебе не понравится.

– Какая альтернатива?

Достаю телефон. Открываю фото. Показываю ей.

На экране – три девушки. Молодые. Её ровесницы, похоже. Смеются, обнимаются. Селфи где-то в кафе.

– Это Лиза, Оля и Катя, – говорю. – Твои подруги из универа. Лиза живёт на Профсоюзной, Оля – на Шаболовке, Катя – в общаге. – Смотрю на неё. – У меня есть их адреса. Телефоны. Расписания. – Пауза. – И люди, которые могут навестить их в любой момент.

Она бледнеет. Понимает.

– Вы… не посмеете…

– Посмею, – спокойно. – Если дашь повод. – Убираю телефон. – Но пока повода нет. Ты умная девочка. Будешь слушаться – с твоими подругами всё будет хорошо. Не будешь… – Пожимаю плечами. – Ну ты поняла.

Она смотрит на меня с ненавистью. Чистой, выжигающей ненавистью.

Отлично. Ненависть – это страсть. А страсть можно переплавить. В зависимость. В привязанность. В одержимость.

Будет интересно.

Едем дальше. Молчим. Дождь барабанит по крыше машины. Мерно. Успокаивающе.

Думаю о дочери. Лали. Ей шесть. Больная. ДЦП, эпилепсия. Результат того что её мать была наркоманкой. Я не знал. Если бы знал – убил бы эту суку раньше чем она родила. Но не знал.

Зарема умерла семь лет назад. Передоз. В коме. Лали вытащили экстренным кесаревым. Выжила. Но с последствиями.

Моя вина. Не углядел. Не уберёг. Не спас.

Теперь живу с этим грузом. Дочь-инвалид. Самое дорогое что у меня есть. И самое больное.

Вот почему эта девчонка здесь. Лали нужна мать. Настоящая мать. Не няньки. Не сиделки. Мать.

У Анастасии медицинское образование. Почти врач. Сможет помочь. Сможет заниматься реабилитацией. Научить Лали жить. Дать ей шанс.

Конечно, девчонка этого пока не знает. Узнает завтра. Когда познакомлю их.

Интересно как отреагирует. Примет? Оттолкнёт? Сбежит?

Сбежать не получится. Я прослежу. А вот принять или оттолкнуть – её выбор. Насильно заставлять любить ребёнка нельзя. Не работает так.

Хотя… кто знает. Может и можно. Просто раньше не пробовал.

Подъезжаем к дому. Моему дому. Крепость на Рублёвке. Забор четыре метра. Камеры. Охрана. Собаки. Система безопасности военного уровня.

Ворота открываются. Въезжаем.

Она смотрит в окно. Оценивает. Понимает – сбежать отсюда невозможно.

Правильно понимает.

Машина останавливается. Выхожу. Она не двигается. Сидит.

– Выходи, – говорю.

Медленно открывает дверь. Выходит. Стоит под дождём. Смотрит на дом. Огромный. Трёхэтажный. Стекло, бетон, сталь. Красиво. Дорого. Надёжно.

– Добро пожаловать, – говорю. – В твою новую жизнь.

Она оборачивается. Смотрит на меня.

– Это не жизнь, – тихо. – Это тюрьма.

Усмехаюсь:

– Золотая тюрьма, принцесса. Есть разница.

– Тюрьма остаётся тюрьмой. Даже если решётки из золота.

Философия. Неожиданно. Думал будет проще.

Ну ничего. Сложные интереснее ломать.

Подхожу к ней. Близко. Наклоняюсь к самому уху. Шепчу:

– Запомни одно, Анастасия. В этом мире есть только два типа людей: хищники и жертвы. Твой папаша был жертвой. Слабой, жалкой жертвой. – Выпрямляюсь. – А ты… ты будешь тем, кем я скажу быть.

Отхожу. Иду к дому.

Оборачиваюсь на пороге:

– Идёшь? Или будешь стоять под дождём всю ночь?

Она стоит ещё секунду. Потом медленно идёт следом.

Заходим в дом. Тепло. Светло. Пахнет кофе и дорогим деревом.

Фатима, экономка, выходит из кухни. Пожилая женщина, строгая. Работает у меня десять лет. Видела всякое. Ничему не удивляется.

– Фатима, это Анастасия, – представляю. – Покажи ей комнату на втором этаже. Восточное крыло.

– Слушаюсь, – кивает Фатима. Смотрит на девчонку оценивающе. – Пойдёмте, дочка.

Анастасия смотрит на меня. Ждёт ещё чего-то. Не знаю чего.

– Иди, – говорю. – Отдыхай. Завтра поговорим.

Она медленно идёт за Фатимой. По лестнице вверх. Не оглядывается.

Смотрю ей вслед. Оцениваю. Красивая. Сильная. Интересная.

Магомед рядом. Молчит. Знает что я думаю.

– Что будем делать с ней, босс? – наконец спрашивает.

Пожимаю плечами:

– Посмотрим. Если сломается – выкину. Если выдержит… – Усмехаюсь. – Оставлю.

– А если сбежит?

Смотрю на него. Долго.

– Не сбежит. – Поворачиваюсь к окну. – Я прослежу.

Потому что вот в чём дело: я всегда получаю что хочу. Всегда. Любой ценой.

А сейчас я хочу её.

Не только как долг. Не только как игрушку.

Как вызов.

Как добычу.

Как трофей.

Она будет моей. Рано или поздно. Сама придёт. Сама попросит остаться.

Потому что в конце концов все ломаются. Все. Без исключения.

Просто вопрос времени и методов.

А у меня – куча времени.

И все методы мира.

Глава 3


Есть момент, когда реальность окончательно ломается – не трещит по швам, не даёт трещину, а рассыпается на миллион острых осколков, которые впиваются в кожу, в сознание, в саму душу, и ты понимаешь: то, что было «до», больше никогда не вернётся, а то, что будет «после» – это новая, страшная, непонятная жизнь, в которой ты уже не хозяйка, а пленница собственной судьбы.

Это мой момент, и он длится вечность, хотя прошло всего двадцать минут с тех пор, как я села в эту проклятую машину.

Я сижу рядом с ним – с мужчиной, чьё имя я узнала час назад, с человеком, который забрал меня из родного дома как вещь, как имущество, как чёртову статуэтку со старинного комода, – и каждая клеточка моего тела кричит: «БЕГИ! ВЫПРЫГИВАЙ! РАЗБЕЙ ОКНО! ЧТО УГОДНО!», но я не двигаюсь, потому что шок сковал меня по рукам и ногам, превратил в ледяную статую, которая только и может что дышать – судорожно, прерывисто, как будто кто-то сжимает горло невидимыми пальцами.

Дождь барабанит по крыше джипа – монотонно, назойливо, как метроном, отсчитывающий последние секунды моей прежней жизни. Дворники скрипят в такт ударам сердца: туда-сюда, туда-сюда, взад-вперёд, словно стирая не капли воды со стекла, а мою биографию, моё прошлое, моё проклятое счастливое утро, когда я ещё не знала что папа мёртв, а я – товар.

За окном мелькают знакомые улицы Москвы: Кутузовский проспект, огни реклам, витрины магазинов, где я покупала платья и смеялась с подругами, – но сейчас всё это кажется декорациями к чужому фильму, в котором я вдруг оказалась не зрителем, а главной героиней трагедии, которую я даже не выбирала.

Город стал чужим.

Враждебным.

Мёртвым – как папа, висящий в кабинете с синим лицом и вытаращенными глазами, которые даже после смерти смотрели куда-то в никуда, словно искали прощения, которого я не могу дать, потому что он ПРОДАЛ МЕНЯ, подписал бумагу, где я стала залогом, вещью, разменной монетой в его грязной игре с деньгами и долгами.

Рустам молчит.

Он сидит рядом – большой, мощный, от него пахнет дорогим одеколоном вперемешку с чем-то ещё, чем-то хищным, опасным, первобытным, – и смотрит в телефон, читает сообщения, пальцы быстро бегают по экрану, и на лице его – абсолютное спокойствие, деловитость человека, который только что не разрушил чью-то жизнь, а просто забрал посылку с почты.

Обыденность.

Рутина.

Для него я – очередная сделка, очередной актив, очередная строчка в блокноте: «Забрать Лебедеву. Готово».

И это, наверное, самое страшное – что для него это НОРМАЛЬНО, что он даже не напрягается, не оправдывается, не злорадствует, он просто ДЕЛАЕТ, потому что может, потому что имеет право, потому что в его мире такие законы: сильный забирает у слабого всё, что захочет.

А я – слабая.

Дочь слабака.

Жертва.

Я сжимаю кулаки так сильно, что ногти впиваются в ладони до боли, до крови почти, и эта боль – единственное что ещё напоминает мне что я жива, что я чувствую хоть что-то кроме этой ледяной пустоты, которая растекается по венам вместо крови, заполняет лёгкие вместо воздуха, заменяет мысли на белый шум: пусто-пусто-пусто-ничего-не-осталось.

Надо что-то делать.

Кричать. Плакать. Бить его. Выброситься из машины на полном ходу и пусть асфальт размажет меня по дороге – это всё лучше, чем ТО, что будет дальше, чем неизвестность, которая страшнее любой определённости.

Но тело не слушается.

Парализовано.

Заморожено страхом, шоком, невозможностью принять происходящее.

Мозг судорожно пытается найти объяснение, рациональное зерно в этом абсурде: может это сон? Может я сплю, а кошмар закончится через секунду и я проснусь в своей кровати, в своей комнате, где пахнет мамиными духами и папа жив и всё хорошо-хорошо-хорошо?

Но нет.

Это не сон.

Это реальность – грязная, жестокая, безжалостная реальность, которая не спрашивает хочешь ли ты в ней жить, она просто ЕСТЬ, и ты в ней – песчинка, щепка, ничтожество, которое мир может раздавить одним движением и даже не заметить.

– Куда вы меня везёте? – вырывается у меня, и голос мой звучит чужим, хриплым, надломленным, словно я не говорю, а скрежещу ржавым железом по стеклу.

Рустам даже не поднимает глаз от телефона – ему настолько плевать на мой вопрос, что он продолжает читать сообщения, и только через несколько секунд, словно делая одолжение, отвечает:

– Сказал уже. Домой.

Один слог.

Шесть букв.

А между ними – целая пропасть, потому что «домой» для меня – это особняк на Остоженке, где я выросла, где каждый угол хранит память о маме, о папе, о детстве, когда мир был добрым и справедливым.

А для него «домой» – это место, куда он везёт свою новую собственность.

– Это не мой дом, – шепчу я, и в этом шёпоте – последняя попытка сопротивления, жалкая, слабая, но хоть что-то.

– Теперь твой, – отвечает он без эмоций, и эта простота, эта обыденность, с которой он произносит слова, ломающие мне жизнь пополам, бесит меня так сильно, что я чувствую как внутри вспыхивает ярость – горячая, красная, обжигающая.

– У меня есть квартира! – повышаю голос, и он дрожит от злости. – Друзья! Учёба! Жизнь, мать вашу, ЖИЗНЬ! Вы не можете просто взять и…

– Могу, – обрывает он, и наконец смотрит на меня, и в этих глазах – чёрных, глубоких, холодных как зимняя ночь без звёзд – я вижу абсолютную уверенность человека, который ЗНАЕТ что может всё, и никто, ни один человек на этой гребаной планете не скажет ему «нет». – Квартиру продадут за долги папаши. Друзья забудут тебя через месяц, потому что люди забывают быстро, особенно когда забывать удобно. Учёба… – Он усмехается, и в этой усмешке столько презрения, что меня передёргивает. – Может разрешу доучиться заочно. Если будешь хорошо себя вести.

– ЕСЛИ БУДУ ХОРОШО СЕБЯ ВЕСТИ?! – срываюсь я на крик, и мне плевать что водитель вздрагивает, плевать что Рустам может разозлиться, плевать на всё, потому что внутри всё кипит, бурлит, взрывается. – ВЫ ОХРЕНЕЛИ?! Я НЕ СОБАКА!

Тишина.

Тяжёлая, давящая, звенящая тишина, в которой слышен только стук дождя и моё прерывистое дыхание.

Рустам смотрит на меня долго, изучающе, словно я – интересный экспонат в музее, и потом, очень спокойно, очень медленно произносит:

– Нет, не собака. Собаки верные. Преданные. Они не предают хозяев. – Пауза, и каждое слово падает как камень. – А ты пока не доказала верность.

От этих слов по спине ползут мурашки – холодные, липкие, мерзкие мурашки, которые забираются под кожу, проникают в кости, застывают в крови, превращая её в ледяную жижу.

– Я не обязана вам ничего доказывать, – шиплю я сквозь зубы, и голос мой звучит как змеиный – злой, ядовитый, отчаянный. – Я вам НИЧЕГО не должна. Это папа задолжал. ПАПА! Не я!

– Папа подписал договор, где ты – залог, – терпеливо, как ребёнку-дебилу, объясняет он, и в его голосе нет ни капли раздражения, только бесконечное спокойствие человека, которому приходится объяснять очевидные вещи идиоту. – Значит долг перешёл на тебя. Юридически. Официально. По закону.

– Это не законы! – задыхаюсь я. – Это… это РАБСТВО!

– Называй как хочешь, – пожимает он плечами. – Суть не меняется. Ты моя. По праву долга. По праву силы. По праву того, что я так сказал.

Последняя фраза ударяет больнее всего – не потому что она жестокая, а потому что она правдивая: в его мире так и работает, сильный решает, слабый подчиняется, и никакие законы, никакая мораль, никакая справедливость не имеют значения, когда у одного кулаки и деньги, а у другого только слёзы и мольбы.

Я разворачиваюсь к окну, потому что не могу больше смотреть на него – на это лицо, красивое, резкое, с высокими скулами и шрамом через щёку, лицо хищника, которое могло бы украшать обложки журналов, если бы за ним не скрывалась абсолютная, тотальная, беспросветная пустота.

Как можно быть таким?

Настолько холодным?

Бесчувственным?

Монстром в человеческой шкуре?

Хотя… он же криминальный авторитет, бандит, убийца, человек, который зарабатывает миллиарды на крови и страхе, для него я – просто очередная сделка, очередная вещь, очередная игрушка, которую можно использовать и выбросить когда надоест.

Слёзы жгут глаза – горячие, солёные, предательские слёзы, которые я не хочу показывать ему, не хочу давать ему удовольствие видеть меня сломленной, поэтому зажмуриваюсь, стискиваю зубы до боли в челюсти, дышу через нос – раз, два, три, четыре, – пытаюсь успокоиться, взять себя в руки, не развалиться окончательно.

Мама учила меня этому когда я боялась темноты: «Дыши, солнышко. Глубоко. Медленно. Страх проходит если его пересидеть, если дать ему время раствориться, если не кормить его паникой».

Но это не страх.

Это что-то другое – тяжёлое, вязкое, удушающее, оно наполняет грудную клетку как вода наполняет лёгкие утопленника, оно давит на мозг как тонны бетона, оно превращает сердце в кусок свинца, который бьётся всё медленнее и медленнее, словно готовится остановиться.

Безысходность.

Отчаяние.

Смерть при жизни – когда ты дышишь, двигаешься, говоришь, но внутри уже пусто, выжжено, стерилизовано, как будто кто-то вырезал из тебя всё живое и оставил только пустую оболочку.

Машина сворачивает с Кутузовского, едем по Рублёвскому шоссе – мимо дорогих коттеджей с высокими заборами, мимо ухоженных газонов и бассейнов, мимо жизни богатых людей, которые живут в своих золотых клетках добровольно и считают это счастьем.

Я буду жить в такой же клетке.

Только не добровольно.

Подъезжаем к огромному забору – металлическому, высокому, метра четыре минимум, с острыми пиками наверху и камерами по всему периметру, словно это не частный дом, а военная база. Ворота открываются автоматически, беззвучно, плавно, впуская нас внутрь, и я чувствую как что-то внутри меня сжимается, съёживается, потому что эти ворота – они не просто открываются, они ЗАКРЫВАЮТСЯ за мной, отрезая меня от мира, от свободы, от всего что было раньше.

Въезжаем на территорию.

Дом передо мной – не дом, а крепость: трёхэтажная громада из стекла, бетона и стали, современная архитектура в стиле минимализма, дорогая, холодная, безжизненная. Вокруг – идеально ухоженный сад с фонтаном, гараж на шесть машин, несколько построек поменьше – наверное для прислуги или охраны.

Красиво.

Богато.

Мертво – как всё что куплено за кровавые деньги.

Машина останавливается у центрального входа, и водитель – молчаливый громила с каменным лицом – первым выходит, открывает дверь Рустаму, и тот выходит не спеша, поправляет костюм, стряхивает невидимую пылинку с рукава, и даже в этом простом жесте чувствуется власть, уверенность человека, который владеет не только этим домом, но и всем что в нём находится, включая меня.

Он оборачивается, смотрит на меня через открытую дверь:

– Выходи.

Я не двигаюсь.

Это последний акт сопротивления – жалкий, бессмысленный, детский, но я цепляюсь за него как утопающий за соломинку, потому что если я выйду из этой машины, если переступлю порог этого дома, то это будет точка невозврата, финальная, необратимая точка, после которой моя старая жизнь умрёт окончательно.

Рустам вздыхает – не раздражённо, скорее устало, словно он имеет дело не со взрослой девушкой, а с капризным ребёнком, – наклоняется, смотрит мне прямо в глаза, и в его взгляде нет ни жалости, ни злости, только холодная констатация факта:

– Можешь выйти сама. Или я вытащу тебя. Тебе решать как это будет выглядеть – достойно или унизительно.

В его голосе нет угрозы.

Это не угроза.

Это обещание.

Медленно, преодолевая сопротивление каждой мышцы, я открываю дверь, ставлю ногу на мокрый асфальт, выхожу, и дождь сразу окатывает меня ледяной водой, промокаю до нитки за секунды, волосы прилипают к лицу, одежда к телу, и я стою под этими потоками воды и думаю что это как крещение – смывается старая Настя, рождается новая, чужая, неизвестная.

Рустам идёт к дому широкими уверенными шагами, не оглядываясь, зная что я пойду следом, потому что мне некуда больше идти, некуда бежать, некого звать на помощь.

Я стою под дождём ещё несколько секунд – последние секунды свободы, даже такой иллюзорной, – смотрю на забор, на камеры, на дом, который станет моей тюрьмой, и внутри что-то окончательно ломается, не с громким треском, а тихо, почти неслышно, как ломается сухая ветка под снегом.

Иду следом.

Одна нога перед другой.

Шаг.

Ещё шаг.

Переступаю порог.

Холл огромный – мраморные полы, от которых отражается свет хрустальной люстры размером с маленький автомобиль, высокие потолки метров пять, белые стены без единого украшения, минималистичная мебель, чёрно-белая цветовая гамма, всё идеально, стерильно, безупречно.

Мёртво.

Как мавзолей.

Как музей, в котором экспонаты за стеклом и трогать их нельзя.

Как дом человека, у которого нет души.

– Фатима! – зовёт Рустам, и голос его гулко отражается от стен.

Из глубины дома выходит женщина лет пятидесяти-пятидесяти пяти – полная, среднего роста, в тёмном платье и платке на голове, с лицом строгим, почти суровым, но глаза у неё умные, цепкие, оценивающие.

– Слушаю, – говорит она низким голосом, в котором слышится привычка командовать.

– Это Анастасия, – коротко Рустам, даже не удостаивая меня взглядом. – Покажи ей комнату. Восточное крыло, второй этаж. И найди ей сухую одежду.

Фатима смотрит на меня долго, внимательно, изучающе, словно пытается понять кто я, что я, насколько сломлена, насколько опасна, и я выдерживаю этот взгляд, потому что сдаваться мне пока рано, потому что внутри ещё теплится крохотная искра гордости, которую я не позволю затоптать.

Наконец она кивает:

– Пойдёмте, девочка.

Я оборачиваюсь к Рустаму – хочу сказать что-то, что угодно, плюнуть в лицо, ударить, хоть как-то заявить о себе, – но он уже отвернулся, достал телефон, говорит по-чеченски резко, зло, и я понимаю что меня уже не существует для него, что я просто вещь, которую доставили на место, и теперь можно заниматься важными делами.

Иду за Фатимой по широкой мраморной лестнице, ноги скользят – я насквозь мокрая, оставляю мокрые следы на ступенях, и эти следы кажутся мне каплями крови, которые я теряю, поднимаясь всё выше и выше, прочь от выхода, прочь от свободы.

– Осторожнее, – бросает Фатима через плечо. – Упадёшь – башка раскроется. Мрамор не прощает ошибок.

– Было бы неплохо, – шепчу я, и сама не понимаю шучу или говорю серьёзно.

Фатима останавливается, оборачивается, смотрит на меня долго, и в её глазах что-то мелькает – жалость? сочувствие? презрение? – не разобрать.

– Дура, – констатирует она спокойно, без злости. – Глупая избалованная дурочка, которая думает что смерть – это решение. – Качает головой. – Смерть – это конец. А ты ещё молодая. У тебя вся жизнь впереди.

– Какая жизнь? – смеюсь я истерически. – В клетке? С цепью на шее? Собственностью психопата?

– Жизнь, – повторяет она упрямо. – Любая жизнь лучше смерти. Запомни это.

Разворачивается, идёт дальше, и я, спотыкаясь, бреду следом, потому что выбора нет, потому что альтернатива – сесть на эту лестницу и умереть здесь от отчаяния – пока не рассматривается.

Поднимаемся на второй этаж.

Длинный коридор тянется в обе стороны, двери с обеих сторон, всё в том же стиле – дорого, холодно, безжизненно.

Фатима открывает одну из дверей в конце восточного крыла:

– Твоя комната.

Я захожу и замираю.

Комната огромная – квадратных метров сорок минимум, с огромной кроватью king-size под белоснежным балдахином, с шкафом во всю стену, с туалетным столиком, за которым могла бы сидеть голливудская звезда, с мягким бежевым ковром, в который утопают ноги, с креслом у окна и торшером рядом для чтения.

Красиво.

Дорого.

Идеально.

Как картинка из журнала «Лучшие интерьеры для богатых мерзавцев».

Я медленно подхожу к окну, смотрю вниз: сад, фонтан, забор вдалеке, камеры на каждом столбе, и…

И решётки.

На окнах.

Декоративные, изящные, кованые, почти незаметные за тяжёлыми шторами, но они ЕСТЬ, и это значит что окно – не выход, что я заперта здесь не только символически, но и физически.

Смех вырывается из меня – истерический, надломленный, безумный смех, который я не могу остановить, который сотрясает всё тело, который звучит как плач, хотя это смех, и я смеюсь и смеюсь, пока не начинаю задыхаться.

– Золотая клетка, – выдавливаю я сквозь хохот-рыдания. – Он посадил меня в золотую клетку с шёлковыми простынями и хрустальными люстрами, и теперь я буду здесь сидеть как канарейка в позолоченной клетке и петь когда хозяин захочет.

– Перестань, – резко обрывает Фатима. – Возьми себя в руки. Немедленно.

Я оборачиваюсь к ней, и смех застывает на губах, потому что в её глазах я вижу что-то похожее на… понимание?

– КАК?! – кричу я, и голос срывается. – КАК мне взять себя в руки?! Мой отец МЁРТВ! Меня ПОХИТИЛИ! Я в ТЮРЬМЕ!

– В тюрьме кормят баландой из помоек и бьют до полусмерти надзиратели-садисты, – спокойно, почти философски произносит Фатима. – Здесь у тебя постель из египетского хлопка и еда от повара, который готовил для президентов. Чувствуешь разницу?

– КАКАЯ РАЗНИЦА?! – истерика накрывает меня с головой. – Тюрьма остаётся тюрьмой даже если в ней паркетные полы и мягкие подушки!

– Разница в том, девочка, что ты жива, – отрезает она, и в голосе её звучит сталь. – И пока ты жива – у тебя есть шансы.

– Шансы на что?

– На всё. На побег. На изменение ситуации. На выживание. – Она подходит ближе, смотрит в глаза. – Но для этого тебе нужно перестать реветь, начать думать и беречь силы. Понимаешь?

Я смотрю на неё, и что-то в её словах пробивается сквозь пелену шока, оседает в мозгу, заставляет думать.

Она права.

Мёртвые не сбегают.

Только живые.

Медленно киваю.

– Вот и умница, – Фатима разворачивается к двери. – Ванная там, – кивает на дверь слева. – Горячая вода есть, полотенца чистые. Переоденешься – ужин через час. Спустишься или принесу сюда – решай сама.

– Я не голодна, – шепчу я.

– Голодной будешь завтра, – пожимает плечами Фатима. – Но совет дам бесплатно: ешь. Спи. Береги силы. Здесь они тебе понадобятся, поверь старухе.

Она уходит, и я слышу как поворачивается ключ в замке – щёлк, и всё, я заперта, окончательно, бесповоротно.

Бросаюсь к двери, дёргаю ручку – бесполезно, бью кулаками в массивное дерево – раз, два, десять, двадцать, пока костяшки не кровоточат и не болят так, что хочется выть.

Не помогает.

Сползаю на пол, обхватываю колени, раскачиваюсь, и передо мной проносятся картинки: папа в петле, письмо дрожащим почерком, чёрные глаза Рустама, решётки на окнах, и всё это крутится в бешеной карусели, которая не останавливается, только разгоняется, и меня тошнит от этой карусели, от этой жизни, от этого проклятого дня, который начался как обычная пятница, а закончился как конец света.

Не знаю сколько сижу так – час? два? время потеряло смысл, растеклось в бесформенную массу, – но постепенно тело затихает, слёзы заканчиваются, остаётся только пустота и странное, отстранённое спокойствие человека, который уже пережил худшее и теперь просто существует.

Встаю.

Шатаясь иду в ванную.

Включаю свет, и меня ослепляет белизной: огромное помещение с джакузи, душевой кабиной, двумя умывальниками, зеркалом во всю стену и кучей баночек-скляночек дорогой косметики.

Смотрю на своё отражение.

Не узнаю.

Передо мной – призрак: лицо бледное как у мертвеца, тёмные круги под глазами, волосы мокрые, прилипшие к щекам, губы синие от холода, глаза широкие, дикие, безумные.

Кто это?

Настя-принцесса, которая ещё вчера смеялась с подругами и выбирала помаду?

Или Настя-вещь, которую только что доставили новому владельцу?

Раздеваюсь медленно, стягиваю мокрую одежду, и она падает на пол с мерзким хлюпающим звуком.

Захожу в душ, включаю воду – горячую, обжигающе горячую, – и стою под струями, не двигаясь, и вода смывает холод, грязь, может быть даже частичку этого кошмара, но не всё, не внутреннее, потому что то что произошло сегодня не смыть никакой водой.

На страницу:
2 из 4