Апостазия
Апостазия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

Ему вспомнился день, когда Лена подарила ему этот кулон. Она работала искусствоведом, писала рецензии для городского журнала и пришла на его концерт с блокнотом и скептическим выражением лица. После третьей части подошла к нему в фойе — высокая, в красном берете, — и сказала: «У вас в третьей части доминантсептаккорд вышел мимо, но в целом — гениально». Он влюбился мгновенно. Не в слова, а в интонацию: Лена говорила о музыке так, как говорят о живом существе, с которым давно и близко знакомы. Через месяц подарила ему серебряную ноту. «Это чтобы ты никогда не забывал, кто ты», — сказала она. «Я композитор», — ответил он. «Нет, это слишком просто. Ты — музыка, а это совсем другое».

При этом воспоминании Игнат сжал в руке кулон. Лена ошиблась. Он не музыка. Он — диагноз. Музыка — лишь способ выжить, сублимация, социально приемлемый выплеск аффекта. То, что Марк Аронович называл «единственным терапевтическим выходом». Игнат ненавидел эту формулировку за ее клиническую точность.

Он надел кулон на шею и подошел к пианино. Руки легли на клавиши сами — по привычке, потребности, голоду, не имевшему к еде никакого отношения.

Мелодия родилась мгновенно, без подготовки, словно ждала его пробуждения. Музыка лилась минут двадцать, он записывал ноты в тетрадь урывками, между пассажами. Когда закончил, понял, что это продолжение вчерашней. «Стекло», часть вторая. Более темная, более тревожная, с басовым тремоло, напоминающим учащенное сердцебиение. В ней звучали вопросы, на которые он не знал ответов. И главный среди них: что делать с женщиной, которая стоит по ту сторону стекла и говорит «ты мне тоже нравишься»?

Он подписал ноты: «Стекло. Adagio. Для нее» и закрыл тетрадь.

Утром, когда небо окончательно просветлело и первые солнечные лучи легли на подоконник, Игнат услышал стук. Ее стук — он уже отличал его от других. Саныч колотил громко и требовательно, как человек, имеющий право войти в любой момент. Лева тарабанил часто, по-птичьи, точно дятел в сухое дерево. Марк Аронович не стучал вовсе — открывал дверь своим ключом, обозначая свой визит коротким покашливанием. А Рада стучала мягко, но уверенно: три удара костяшками пальцев, пауза, еще один. Она не врывалась, а спрашивала разрешения и одновременно обещала, что не отступит, если разрешения не получит.

— Кто?

— Рада.

Игнат открыл дверь. Рада стояла на пороге в том же сером пальто, что и вчера, с влажными после утреннего тумана волосами, которые прилипали к вискам и шее. Она даже не переоделась в халат, а сразу пришла к нему. В одной руке — бумажный стаканчик с кофе, в другой — сложенный вчетверо листок.

— Я написала тебе, — ей сделалось страшно и неловко от своего поступка.

— Я тоже.

Они обменялись записками молча, почти торжественно, как вручают подарки, ценность которых еще предстоит осознать. Пальцы его дрожали, когда он передавал ей свой листок. Или ей показалось? Нет. Дрожали.

Игнат отошел к своей стороне стеклянной перегородки, она осталась на своей. Они развернули листки одновременно, и на несколько минут в комнате повисла тишина — та особенная, в которой слышно только дыхание и шелест бумаги.

Его почерк — неровный, с сильным наклоном влево: так пишут левши или люди, которые всегда спешат записать мысль, пока она не исчезла. Буквы прыгали, некоторые слова он зачеркивал, но не сильно, так что прочесть зачеркнутое не составляло труда.

«Рада. Я не спал. Когда ты ушла вчера, сидел у стекла еще час и хотел, чтобы ты вернулась. Я знал, что это глупо — ты ушла домой, — но я все равно ждал. Ты первая, кому я это говорю. Ты первая, с кем я говорю так много вот уже год. Спасибо, что пришла. Игнат».

Рада дочитала и подняла на него глаза. Он стоял по ту сторону стекла и читал ее записку — четвертую версию, самую короткую, но честную. Глаза его жадно скользили по строчкам, губы дрогнули — не улыбка, а ее тень, неуверенный и давно забытый жест.

Игнат перечитал последнюю фразу. Потом еще раз и еще. Затем поднял голову и устремил взгляд сквозь желтоватое стекло.

— Ты мне тоже, — сказал он вслух, и голос его звучал глухо, как всегда, но теперь в нем появилась новая нота — та самая, которую она искала в его музыке. — Очень нравишься.

Глава 15. Ты пахнешь доверием

Сначала тишина. Потом — жар. Краска залила лицо мгновенно, горячей волной, от шеи к щекам и дальше, к корням волос. Так Рада не краснела лет с пятнадцати. И вот, пожалуйста. Стоит перед мужчиной, не способным к ней прикоснуться, и рдеет, как девчонка на первом свидании.

— Это глупо, — сказала она, отводя глаза. — Мы знакомы три дня.

— Три дня или три года — какая разница? Время течет иначе, когда ты не можешь прикоснуться. Быстрее или медленнее — я пока не разобрался. Но то, что между нами происходит, оно не про календарь.

— У тебя красивый почерк, — сказала она, меняя тему, потому что продолжать разговор о чувствах не хватало сил.

— У тебя тоже. Ты пишешь ровно, буквы с правильным наклоном. Как учительница.

— Я и есть учительница.

— Правда?

— Бывшая.

— Почему бывшая?

Рада помедлила, закусив губу, и не сразу нашлась, что ответить.

В коридоре хосписа стояла тишина, только далеко, на первом этаже, гремел посудой Саныч — видимо, развозил завтрак по палатам. Рада молчала о Тимофее. Не рассказывала никому здесь. Даже Санычу, который со своей мужицкой проницательностью наверняка уже догадывался, что она пришла в хоспис не от хорошей жизни. Даже Леве, который со своим исследовательским зудом наверняка уже раскопал ее биографию в интернете.

Игнату не рассказывала тем более. Боялась, что ее прошлое — пустая парта и зачеркнутая строчка «если бы вы тогда остановились…» — разрушит то хрупкое чувство, которое только начинало зарождаться между ними. Зачем ему знать, что она бывшая учительница, человек, который не услышал крика о помощи?

— Долгая история, — сказала Рада, опустив глаза. — Я расскажу. Когда-нибудь. Не сегодня.

— Хорошо, — кивнул Игнат, разглядывая ее внимательно.

Он не настаивал. С каждым днем Рада все больше ценила в нем это качество: Игнат умел ждать — в этом вся его жизнь. Ждал, когда утихнет приступ и можно будет взять в руки вещь, оставленную другим человеком. Ждал, когда пройдут эти чертовы двадцать минут, которые он отмерял по часам, как арестант отмеряет срок.

Двадцать минут — его личный рубеж, вычисленный годами проб и ошибок. Не магическое число и не врачебное предписание — просто ровно столько требовалось его мозгу, чтобы первая волна тревоги схлынула и вещь перестала быть угрозой. Он стал мастером паузы, но эта пауза ощущалась не как равнодушие, а как уважение к ее границам.

— Я принесла тебе кое-что еще, — сказала Рада и достала из сумки блокнот в коричневой кожаной обложке. — Это тебе. Чтобы мы могли писать друг другу. Я буду прижимать записки к стеклу, а ты — читать с той стороны. Как в тюрьме, только наоборот.

Она отклеила скотч на форточке для передач — узкой щели в перегородке, — положила блокнот в проем и задвинула створку обратно. Игнат взял блокнот со своей стороны и перелистнул пустые страницы.

— «Как в тюрьме, только наоборот», — повторил он задумчиво. — Объясни.

— Прости, я не хотела…

— Все нормально, просто объясни — мне не доводилось там бывать.

— И слава богу. В тюрьме стены нужны, чтобы люди не могли быть вместе. А нас разделяет стекло, но мы все равно находим способ быть рядом. Так мы побеждаем эту преграду, подчиняем ее себе. Понимаешь?

Он кивнул и провел большим пальцем по кожаной обложке. Жест получился почти ласкающим, адресованным не блокноту, а ей. Потом поднял глаза, и от его вопроса у нее перехватило дыхание:

— Ты будешь писать мне каждый день?

— Если ты хочешь.

— Я хочу. Очень. Мне нужно знать, что ты здесь, рядом. Даже когда тебя нет и ты далеко.

— Да, — прошептала Рада. — Я буду писать тебе каждый день…

Так началась их переписка на стекле.

Сначала это походило на неуклюжий танец — оба боялись наступить друг другу на ноги и тщательно подбирали слова, как подбирают ключи к сложному замку. Писали о простом: о погоде, которая портилась, об одинокой астре в саду, которую Игнат видел из своего окна.

Рада не видела этого цветка, но могла представить его — фиолетовый бутон на тонком стебле среди обнаженных, опавших яблонь. Ей нравилось думать о том, что видит он. Это рождало странную, неожиданную близость. Они вместе смотрели на один и тот же пейзаж, разделяя внимание к тому, что больше никто в хосписе не замечал. У каждого пациента здесь свои окна, виды, астры, и никому не приходило в голову обсуждать их с кем-то еще.

Как-то в середине дня их застал Лева. Он вошел без стука — по своему обыкновению, с блокнотом наперевес и готовой фразой на языке, — и замер на пороге, забыв закрыть рот.

Пациент и сиделка сидели по разные стороны стеклянной перегородки и молча прижимали к стеклу листки бумаги. Такое впечатление, что они играли в какую-то загадочную, ритуальную игру, непонятную для окружающих.

Лева моргнул раз, другой, его кадык дернулся.

— Я… Извините, я не хотел… — забормотал он, пятясь к двери и пытаясь одновременно спрятать блокнот за спину.

— Стой, — сказал Игнат.

Он открыл свой новый блокнот в кожаной обложке, быстро набросал несколько строк крупными, неровными буквами. Прижал блокнот к стеклу, чтобы парень увидел: «Лева, если кому-нибудь расскажешь, я перестану с тобой здороваться. Совсем. Навсегда».

Лева прочитал, и его лицо сменило цвет, как неисправный светофор: со здорового румянца на бледный, потом на пунцовый. Он издал неопределенный звук, похожий на смесь «я все понял» и «мамочки», и вылетел за дверь, едва не споткнувшись о порог и не выронив свои вездесущие записи.

Рада рассмеялась — тихо, но искренне, запрокинув голову. Игнат улыбнулся. Не криво и не одной стороной лица, а полноценно, обеими сторонами, так, что у глаз собрались мелкие морщинки, которых она раньше не замечала.

— Ты умеешь смеяться, — сказала Рада, глядя на него с искрящимся весельем.

— Зае. Ты напомнила.

К вечеру их переписка стала глубже и откровеннее. К этому моменту оба поняли, что бумага стерпит все, стекло защищает, а голос может обмануть или дрогнуть. Письмо же остается — его можно перечитать и заново осмыслить, подержать в руках и сохранить.

Игнат написал длинное письмо — на трех страницах, которые по очереди прижимал к стеклу, пока Рада читала. О том, что он чувствует, когда играет. О том, что музыка — единственное место, где он может по-настоящему прикоснуться к чему-то важному и не бояться последствий.

«Клавиши для меня — продолжение пальцев. Когда играю для себя, я просто играю. Когда играю для тебя, я разговариваю. Каждая нота — слово. Каждый аккорд — фраза. Мелодия, которую ты слышала вчера, — это я пытался сказать тебе то, что не могу сказать вслух. Когда ты предложила назвать ее „Стекло“, я понял, что ты меня услышала».

— Я услышала, — сказала Рада вслух, дочитав последнюю страницу. — Я все слышу.

Он прижал к стеклу новый листок: «Тогда я буду продолжать играть».

Ближе к закату, когда осеннее солнце опустилось к самым верхушкам яблонь и комната наполнилась оранжевым, почти медовым светом, Игнат задал вопрос, которого Рада ждала и боялась одновременно. Почерк стал еще более неровным, буквы прыгали и наезжали друг на друга, выдавая дрожь в руке, которую он и не пытался скрыть.

«Я хочу попросить тебя кое о чем. Это трудно, и я не знаю, можно ли. Я хочу знать твой запах. Я не могу чувствовать его, потому что стекло не пропускает запахи, антисептик перебивает все, а когда ты уходишь, в комнате не остается ничего. Ты можешь оставить что-то? Что-то, что пахнет тобой. Я положу это на стол и буду ждать двадцать минут. Ты, наверное, заметила, что я всегда отмеряю двадцать минут, это мой личный порог, его я установил опытным путем, пока утихнет первая волна тревоги. А потом я возьму эту вещь и…»

Фраза обрывалась на половине слова — «и», за которым ничего не следовало. Рада перечитала записку трижды. Двадцать минут. Значит, он пробовал раньше. С чьими-то вещами. Может, с вещами Лены или Ани. Ревность неожиданно кольнула под ребрами — неглубоко, но ощутимо. Рада подавила ее усилием воли. Глупо ревновать человека, которого знала без году неделю, к его прошлому. Тем более что именно это прошлое привело его сюда. И именно это прошлое она надеялась помочь ему отпустить.

Рада сняла шарф. Старый, из белой шерсти, с вытянутыми петлями и катышками. Она носила его почти год, и ткань впитала ее запах: тонкий аромат жасмина, ее кожи и усталости от бессонных ночей на кухонном подоконнике. Рада поднесла шарф к стеклу, но не коснулась его — просто показала.

— Я оставлю его в форточке, когда уйду. Ты возьмешь через двадцать минут и завтра напишешь, что почувствовал.

Он кивнул, не отрывая глаз от шарфа. В его взгляде смешались голод и страх. Так смотрят на еду после долгой голодовки, опасаясь, что первый же кусок может причинить боль. Зрачки расширились, ноздри дрогнули, хотя он еще не ощущал запаха — только предвкушал его.

Рада ушла, оставив шарф в форточке, перебросив через узкий проем, как мост между двумя мирами. В коридоре прислонилась спиной к стене и стала считать про себя. Раз, два, три… На ста двадцати из-за двери донесся тихий звук — не музыка и не всхлип, а что-то среднее: долгий, прерывистый выдох. Может, вздох облегчения или сдавленный стон. Сердце сжалось, наполняясь незнакомой, острой, почти болезненной нежностью.

Вечером Игнат сидел за пианино, но не играл. Он держал в руках шарф — старый, шерстяной, пахнущий жасмином и кофе. Сперва просто смотрел на него в форточке, сложив руки на колени и отмеряя по часам двадцать минут, как велела Рада. Когда стрелка часов остановилась на нужном делении, он взял шарф осторожно, двумя пальцами, как берут хрупкий музейный экспонат, и поднес к лицу.

Аромат слабый, почти неуловимый: антисептик и больничный воздух пытались перебить его, но он все равно проступал. Жасмин, горькое кофе и что-то еще, без названия. Просто запах чистой, теплой, женской кожи. Игнат представил ее шею, к которой прикасался этот шарф. Как Рада машинально поправляет его на ходу, не глядя в зеркало и погруженная в свои мысли. Как шарф сползает с ее плеча, а она, не замечая, возвращает его на место.

Приступа не последовало.

Он подождал еще десять минут — на всякий случай. Приступ так и не начался. Тогда обмотал шарф вокруг руки и держал его так час. Потом два. Всю ночь. Под утро сел за стол и написал записку. Вывел каждое слово медленно, как ребенок, который только учится писать. Рука дрожала уже не от тревоги, а от переполняющей его благодарности.

Утром Рада нашла сложенный листок под дверью — до обхода и утренних процедур, до того, как хоспис проснулся. Подняла его с пола и развернула. Сердце колотилось.

«Твой запах — жасмин и что-то горькое. Кофе, да? Я держал твой шарф всю ночь. Сначала он е просто тканью. Через двадцать минут стал теплым. Через час стал твоим. Я не хотел его рвать — ты понимаешь, о чем я. Представлял, что ты рядом, и приступа не случилось. Ты пахнешь доверием. Я выучил это слово заново. Спасибо. Игнат».

Рада стояла в пустом коридоре, прижимая записку к груди, и беззвучно плакала — самое честное, прекрасное письмо из всех, что она получала за свою жизнь. И написал его человек, который никогда к ней не прикасался и не прикоснется. Но это не имело значения. Запаха хватило, чтобы стать их первым общим языком — еще до музыки, слов и прикосновений, которые когда-нибудь, возможно, случатся. А может, и нет. Но она уже верила.

В то же утро Саныч сидел на крыльце со своей неизменной сигаретой и смотрел, как Рада выходит из хосписа с красными, воспаленными глазами и странной, растерянной полуулыбкой. Ничего не сказал, только покачал головой и затушил окурок о бетонную ступеньку.

Он видел этот взгляд прежде. У Ани, когда та выходила из палаты Игната после первого разговора через стекло. У Лены, когда она приезжала три года назад с надеждой на чудо, но уехала с пустыми руками и разбитым сердцем. Это взгляд женщины, которая влюбилась в Игната Вокса. Саныч знал наверняка, что ничем хорошим это не закончится, равно как знал и то, что предупреждать бессмысленно.

Любовь не спрашивает разрешения и не слушает советов. Она действует как та самая апостазия — чем ближе подходишь, тем больнее. А отойти уже нельзя, потому что поздно. Поезд ушел. И эта женщина уже стояла в тамбуре уносящегося поезда, смотрела на мелькающие за окном деревья и не оборачивалась назад.

Глава 16. Любить тебя через стекло

Послание, оставленное Игнатом под дверью, изменило все.

Рада перечитала его четыре раза. Первый — в коридоре, прижимая листок к груди; слезы капали на бумагу, оставляя на ней влажные пятна. Второй — в ординаторской, куда забежала спрятаться от чужих глаз и перевести дыхание. Третий — в автобусе по дороге домой, когда за окном проплывали голые ветви яблонь и серое октябрьское небо. Четвертый — уже ночью, лежа в постели под двумя одеялами, когда строчки расплывались от усталости и слез.

«Ты пахнешь доверием. Я выучил это слово заново».

Она никогда не думала, что запах обернется доверием. Что доверие можно выучить, как иностранный язык, — с нуля, по буквам, с ошибками и повторами. Что мужчина, не способный к ней прикоснуться, сумеет написать слова, от которых у нее подкашиваются ноги.

Заснула под утро, сжимая листок в руке, еще хранившей фантомное тепло стекла. Ей приснился бесконечный стеклянный коридор, а по обе стороны — люди. Мать стояла с открыткой в руке, Вадим скрестил руки на груди и качал головой, директор школы листал какую-то папку, Тимофей сидел за пустой партой и что-то рисовал в тетради. Все они говорили, их губы двигались, лица выражали укор, мольбу, недоумение, но она не слышала ни звука. Прозрачная преграда не пропускала голоса. А в конце коридора стоял Игнат, так близко, что она различала каждую золотую искру в его серых глазах. Он протягивал ей шарф, но когда Рада попыталась взять его, между ними снова выросла перегородка — холодная, желтоватая и непроницаемая.

Проснулась в холодном поту, с колотящимся сердцем и первыми лучами рассвета на подушке. В груди все еще звенело от тишины, которая давила сильнее любого крика. Она резко села, хватая ртом воздух, и на мгновение ей показалось, что стеклянная перегородка окружает ее и здесь, в реальности

В хоспис Рада приехала позже обычного — проспала. У крыльца ее встретил Лева, переминавшийся с ноги на ногу на мокром гравии, и выглядел он откровенно заговорщицки.

— Рада Викторовна! — парень кинулся к ней, чуть не поскользнувшись. — У меня к вам разговор. Очень важный. Профессиональный.

— Лева, — сказала она устало, поправляя ремешок сумки на плече, — если ты опять про свой отчет…

— Нет-нет, не про отчет! — понизил он голос и оглянулся на окна хосписа, точно боялся, что их подслушают голые яблони. — Я хотел спросить… как вы это делаете?

— Что именно?

— Ну, это, — Лева сделал неопределенный, почти беспомощный жест рукой. — С Игнатом. Он же никого к себе не подпускал четыре месяца. Полная изоляция. Записки Кире — раз в неделю, и то короткие. Санычу через день — «нормально, отстань». Марку Ароновичу — вообще молчание. А вы пришли, и он играет, и записки каждый день пишет. И… — парень осекся: исследовательский зуд пересилил, но и о границах забывать не стоило. — И у него глаза другие, — добавил сдержанно. — Я вчера заходил и видел, что взгляд его стал совершенно другим, светится изнутри, вы понимаете? Такого с ним не случалось ни разу на моей памяти. Так признайтесь — ну же! — что вы с ним делаете?

Рада смотрела на раскрасневшегося от волнения Леву. Девятнадцать лет, первый опыт работы с реальными пациентами. И вот он видит то, что не укладывается в его учебники, теряется и пытается нащупать хоть какое-то объяснение, пусть даже простое, ненаучное.

— Я ничего с ним не делаю. Просто разговариваю и слушаю так, как никто до меня его не слушал, и он это чувствует.

— Через стекло?

— Да, через стекло.

Лева замолчал, переваривая информацию. Его кадык дернулся, блокнот в руках дрогнул.

— А можно я напишу об этом статью? Анонимно. «Эффект дистанционной коммуникации в терапии апостазии». Или «Стеклянный диалог как метод установления эмоционального контакта у пациентов с…»

— Лева!

— Молчу.

Но, как всегда, выдержал ровно две секунды.

— Но это правда важно, очень важно! Понимаете? Если существует метод, который работает, — это прорыв. Апостазия официально считается неизлечимой. Но если простая сиделка может достучаться до пациента с четвертой степенью…

— Стоп! — перебила Рада, и в ее голосе прозвучало то, чего Лева раньше не слышал. — Я не простая сиделка. Я педагог. Хотя и бывший.

Она прошла мимо него в дом, оставив парня на крыльце с открытым ртом и блокнотом. В его глазах отражалось не только удивление, но и что-то еще — почти зависть к тому, чего пока не мог понять. Очнувшись от удивления, Лева тут же начал что-то быстро записывать.

У двери Игната Рада остановилась, чтобы перевести дыхание. Сердце колотилось, как всегда перед встречей с ним. Она уже привыкла к этому ощущению, но легче от этого не становилось. Каждый раз, подходя к этой двери, чувствовала себя школьницей перед экзаменом или девчонкой перед свиданием. Это ощущение походило на прыжок в воду, когда еще не знаешь, окажется вода ледяной или теплой, но прыгнуть все равно придется. Потому что иначе…

Она постучала — три удара, пауза, еще один.

— Войдите.

Голос прозвучал ровно, но Рада уже научилась различать его оттенки. Сегодня в нем звенело ожидание — хорошее, не тревожное и не настороженное, а такое, какое появляется у человека, заранее уверенного в том, что сейчас произойдет что-то приятное.

Она открыла дверь. Игнат стоял у прозрачной перегородки и явно дожидался ее. Не сидел за пианино, не стоял у окна, а именно ждал, глядя на дверь с той особой сосредоточенностью, которая выдает долгие минуты внутренней подготовки. Темно-синий свитер с высоким горлом, волосы, собранные в небрежный хвост, но одна прядь выбилась и упала на лоб. Игнат не поправил ее — то ли не заметил, то ли ему все равно, как выглядит. Или наоборот: ему впервые за долгое время стало важно, как он выглядит, и он нарочно оставил эту прядь, потому что Лена когда-то говорила, что так он похож на пианиста-романтика.

— Ты сегодня позже, чем обычно.

— Да, не поверишь, но проспала. Плохо спала, а под утро просто вырубилась и не услышала будильник.

— Я тоже. Но не поэтому. Я не спал, потому что…

Он осекся. Рада перевела взгляд на его руки — пальцы чуть сжаты, точно все еще сжимали ее шарф.

— Твои слова, которые ты написал, — она шагнула к перегородке. — Я прочитала. Я… — хотела сказать «я плакала», но передумала — прозвучало бы слишком уязвимо. — Я хочу, чтобы ты знал: для меня это тоже важно. Все, что между нами происходит, каждое слово и нота — все очень важно.

Игнат посмотрел на нее долгим, затягивающим взглядом, от которого у нее внутри все переворачивалось и предметы теряли привычные очертания. Потом взял блокнот в кожаной обложке и написал несколько слов. Прижал к стеклу.

«Мне страшно за тебя. Ты пришла и разрушила все мои барьеры. Я строил их четыре месяца, а ты сломала их за три дня. Что мне делать, если ты уйдешь?»

Рада прочитала. Горло сжалось до размера игольного ушка. Она взяла свой блокнот и написала ответ — медленно, стараясь, чтобы буквы получались ровными:

«Я не уйду. Я обещала и всегда держу слово. Спроси у моих бывших учеников — я никогда не бросала класс, даже когда становилось трудно. А ты — не класс. Ты — больше».

Игнат прочитал, потом перечитал, и его губы шевельнулись, беззвучно повторяя ее слова. Поднял на нее глаза.

— «Больше», — произнес он вслух. — Что значит «больше»?

— Ты не ученик. Сам догадайся, — хитро улыбнулась Рада.

Что-то промелькнуло в его глазах — не улыбка, а ее быстрый и теплый отсвет. Он чуть выпрямился, расправил плечи, словно сбросил невидимый многолетний груз.

— Садись, — кивнул ей на стул. — Я хочу сыграть тебе кое-что.

Рада села и, положив сумку на колени, подобрала ноги. Игнат сел за пианино, провел пальцами по клавишам в беззвучной разминке и заиграл.

Новая мелодия отличалась от всего, что она слышала раньше, — ни «Стекло», ни «Утро без прикосновения», а что-то третье, еще безымянное. Мелодия начиналась с низких, почти траурных нот, которые медленно, неуверенно поднимались вверх, точно кто-то учился ходить заново после долгой болезни. Затем в ней забрезжил свет — робкий, как первый луч после затяжной зимы.

А потом мелодия расцвела. Звуки разливались по комнате, как краска по влажной бумаге, сначала робко, потом все смелее, заполняя каждый уголок, вытесняя тени. И этот расцвет походил на крик радости и боли, на человека, который понял что-то важное и теперь не может молчать. Музыка заполняла комнату, проходила сквозь стекло и кожу, достигая глубины, в которой Рада прятала все свои страхи, и растворяла их один за другим.

На страницу:
7 из 8