Не то, что кажется
Не то, что кажется

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Сергей Краснов

Не то, что кажется

ПОВЕСТЬ ПЕРВАЯ

Дифференциальный диагноз

* * *

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Симптом

———

Лев Борисович Гользин впервые заподозрил у себя инфаркт во вторник, в 14:47, в очереди за капучино.

Он зафиксировал время — он всегда фиксировал время, это была профессиональная привычка, въевшаяся за двадцать два года в операционной, где «когда» иногда важнее, чем «что». 14:47. Грудная клетка сжалась. Больно не было — это он отметил сразу, с холодной точностью, — грудь сдавило, как будто кто-то медленно затягивал ремень вокруг рёбер, на одно деление, потом ещё на одно. Левая рука осталась нормальной. Челюсть не отдавала. Холодного пота не было.

«Не инфаркт», — заключил он с лёгким, почти разочарованием. Инфаркт был бы понятен. Он знал что с ним делать.

Затем он поднял глаза и увидел, что давление в грудной клетке усиливается ровно в тот момент, когда девушка за стойкой — новая, он её раньше не видел — поворачивается к нему и спрашивает:

— Вам как обычно?

Откуда она знает его «как обычно»? Он здесь второй раз в жизни. Он зашёл в эту кофейню напротив клиники только потому, что в той, в которую он ходит обычно сломалась кофемашина, о чём, собственно, висело объявление, написанное от руки, с орфографической ошибкой в слове «извините» (через «е»), и эта ошибка задержала его на лишних четыре секунды, ровно настолько, чтобы он опоздал к своему обычному автобусу и зашёл сюда.

— У меня нет обычного, — сказал Лев Борисович. — Я здесь второй раз.

— Капучино, средний, две трети молока, корицу не надо, — сказала она, уже включая машину. — В прошлый четверг. Вы ещё спросили, почему у нас сахар в пакетиках, а не в сахарнице.

Грудная клетка сжалась сильнее. На два деления сразу.

Лев Борисович был человеком исключительного ума и такой же исключительной эмоциональной безграмотности — сочетание, которое в его профессии не только не мешало, но считалось достоинством. Он оперировал сердца. Чужие. В буквальном смысле он держал в ладонях орган, который вся поэзия мира назначила вместилищем любви, тоски, нежности, — держал, шил, латал, и не видел в нём ничего, кроме насоса. Хорошего, сложного, четырёхкамерного насоса с электрической проводкой. Поэты ошибались, считал он. Сердце ничего не чувствует. Сердце качает кровь. Чувства — где-то в другом месте, и где именно, его никогда особенно и не интересовало.

— Спасибо, — сказал он, забирая стакан. И добавил, потому что давление в груди требовало объяснения, а он не терпел необъяснённого: — У вас хорошая память.

— Профессиональное, — сказала она. — Я раньше работала в неврологии. Медсестрой. Там надо помнить, кому какое лекарство и в каком часу, иначе человек умрёт. Привычка осталась.

— Где?

— Что — где?

— В какой неврологии.

— А вы кто, проверяющий? — Она прищурилась, но не зло, а с любопытством. — Третья городская. Отделение неврологии. Уволилась полгода назад.

— Я из Второй кардиохирургической, — сказал Лев Борисович. — Через дорогу.

— Знаю, — сказала она. — У вас на бейдже написано. «Гользин Л. Б., заведующий».

Он опустил глаза. Бейдж действительно был на нём — он забыл снять его, выходя, что случалось с ним крайне редко, потому что снимать бейдж входило в его выходной ритуал, такой же неукоснительный, как мытьё рук перед операцией. Сегодня ритуал дал сбой.

Он посмотрел на её бейдж. «Майя».

— До свидания, Майя, — сказал он.

— До свидания, Гользин Л. Б.

И он вышел, неся капучино и сжатую грудную клетку, и думал по дороге, что надо бы сделать ЭКГ.

* * *

ЭКГ он сделал в тот же вечер, в клинике, сам себе, после смены. Прицепил электроды, запустил аппарат, посмотрел на ленту.

Синусовый ритм, 72 удара. Идеально. Сердце сорокасемилетнего мужчины, который не курил, не пил сверх меры, бегал по утрам и регулярно проверялся. Образцовый насос.

— Странно, — сказал Лев Борисович вслух, в пустой кабинет.

Грудную клетку все сжимало. Он это чувствовал. Ощущение было реальным, как реальна температура или голод. Но, прибор не находил причины. А Лев Борисович верил приборам больше, чем себе. Себе он, в каком-то смысле, не верил вовсе — точнее, у него не было привычки прислушиваться к себе как к источнику информации. Информация поступала снаружи: из анализов, из снимков, из мониторов. Внутри был он, Лев Борисович, оператор, который обрабатывает внешнюю информацию. А что там, внутри самого оператора, — это ведь не данные. Это фон

И вот вдруг, фон стал громким.

Он завёл файл. Настоящий файл, в ноутбуке, как заводил на сложных пациентов. Назвал нейтрально: «Состояние». Записал:

Вторник, 14:47. Сдавление в грудной клетке. Не ишемия1 (ЭКГ норма). Не паника (нет тахикардии, нет страха). Провокатор:?

Он любил вопросительные знаки, поставленные в нужном месте. Хороший вопрос — это половина диагноза. Что было провокатором? Может кофе? Он пил кофе двадцать лет, кофе не провоцировал. Очередь? Он не нервничал в очередях, он использовал их для обдумывания операций. Запах? В кофейне пахло кофе и ванилью. Аллергия на ваниль? Маловероятно, но не исключено. Он записал: аллергия (ваниль?) — проверить.

Так начался самый длинный дифференциальный диагноз в его жизни. Дифференциальный диагноз — это когда у тебя есть симптом и список болезней, которые могут его вызывать, и ты методично, одну за другой, исключаешь неподходящие, пока не останется одна, истинная. Лев Борисович был виртуозом дифдиагноза. Коллеги звали его, когда не могли понять, что с пациентом, и он приходил, смотрел, задавал три вопроса и называл болезнь, и почти всегда оказывался прав.

Он не догадывался, что его диагноз не входит ни в один медицинский справочник, и что он будет исключать всё подряд — аллергию, рефлюкс, межрёберную невралгию, паническое расстройство, даже редкий феохромоцитом2, — всё, кроме единственно верного, потому что единственно верный диагноз он не способен был распознать. У него не было для него органа. Как дальтоник не видит красного — не потому что глуп, а потому что нет колбочек, — так и Лев Борисович не видел чувств. Они проходили сквозь него, оставляя соматический след3, и он добросовестно изучал след, не понимая, кто его оставил.

Это называется алекситимия. От греческого: «а» — нет, «лексис» — слово, «тимос» — чувство. Нет слов для чувств. Человек чувствует — но не знает, что чувствует. Эмоция есть, а имени у неё нет, и потому она является в гости в виде телесного симптома, как непрошеный родственник, забывший представиться.

Лев Борисович знал термин. Он читал про алекситимию — в контексте, кажется, психосоматики4, мельком. Он просто никогда не примерял его на себя. Зачем? Он же прекрасно функционировал. Он управлял отделением на восемьдесят коек, оперировал, читал лекции, имел квартиру, машину, репутацию и даже абонемент в фитнес-клуб. Что у такого человека может быть не так с чувствами? Чувства — это для тех, у кого больше ничего нет.

Нет, Лев Борисович не был холодным. Это важно. Холодный человек чувствует и подавляет. А Лев Борисович не подавлял — ему нечего было подавлять, в том смысле, что до подавления дело просто не доходило: чувство возникало и сразу переводилось в другой регистр, в телесный или в логический, минуя стадию осознания. Он злился — и у него поднималось давление, и он принимал таблетку от давления. Он грустил — и у него пропадал аппетит, и он думал, что отравился. Он радовался — крайне редко — и у него теплело в животе, и он списывал это на хороший обед.

Его бывшая жена, Ирина, ушла от него двенадцать лет назад с формулировкой, которую он запомнил дословно, потому что не понял:

— С тобой как с очень умным холодильником. Всё работает, всё на месте, лампочка горит. Но внутри минус восемнадцать.

— Холодильник нужная вещь, — ответил он тогда, искренне не понимая, в чём упрёк.

— Вот именно, — сказала Ирина и заплакала, а он смотрел на её слёзы и анализировал: слёзная жидкость, носослёзный канал, рефлекторное либо эмоциональное слезотечение, в данном случае, судя по контексту, эмоциональное. Он понимал, ЧТО она чувствует — теоретически, как понимают чужой язык по словарю. Но не понимал, что чувствует сам. И, главное, не понимал, что тут есть разница, что у нормальных людей это одно и то же — понять чужое чувство и почувствовать своё, а у него это были две разные операции, и вторую он выполнять совершенно не умел.

После развода он не страдал. То есть, как он теперь понимал, страдал, конечно, — но в виде бессонницы, которую лечил мелатонином5, и в виде болей в спине, которые лечил массажем, и в виде странной тяжести по воскресеньям, которую не лечил никак, потому что не считал симптомом. Воскресная тяжесть просто была. Как погода. Он привык.

Двенадцать лет он прожил в идеальном одиночестве идеально функционирующего человека. У него были коллеги, которых он уважал, и пациенты, которых он спасал, и расписание, в котором каждый час был занят чем-то осмысленным. Ему было хорошо. По крайней мере, он так считал — а у кого ещё спрашивать, как не у себя, и если он считал, что ему хорошо, то кто бы мог его опровергнуть? Никто. Кроме грудной клетки, которая теперь сжималась, и которую он завёл в файл под именем «Состояние».

Стоит привести пример того, как он работал с людьми, чтобы стало ясно, какого масштаба была его слепота, — слепота, которая в любви оказалась скорее смешной, а в профессии много лет оставалась незаметно жестокой.

К нему однажды пришла пациентка — пожилая женщина, направленная с подозрением на стенокардию. Лев Борисович обследовал её безупречно: нагрузочные пробы, эхо, холтер6. Сердце было относительно здоровым для её возраста. Боли — были. Реальные, она не симулировала, он это видел. Но коронары чистые7.

— У вас нет стенокардии, — сказал он ей. — Сердце в порядке. Боли неишемические.

— А отчего же болит, доктор? — спросила женщина.

— Не по моей части, — сказал Лев Борисович и выписал ей направление к терапевту. Логически — все безупречно. Его дело — исключить кардиальную причину. Исключил. Дальше не его дело.

Женщина ушла, и он забыл о ней через минуту, потому что она была закрытым случаем, решённой задачей.

А Майя, годы спустя, услышав эту историю в числе прочих, поинтересовалась у него:

— А вы спросили её, что у неё в жизни? Отчего могла бы болеть грудь, если не сердце?

— Зачем? — удивился Лев Борисович. — Это не моя специальность.

— У неё муж умер за месяц до этого, — сказала Майя. Она не знала этого наверняка, но угадала, и потом, по описанию, оказалась права — Лев Борисович навёл справки и обомлел: муж пациентки действительно умер за пять недель до визита. — У неё болело сердце, доктор. В прямом смысле, который вы считаете переносным. Горе давит на грудь физически. Это называется «синдром разбитого сердца», такоцубо, у него даже код есть, кардиомиопатия от острого горя, вы это знаете лучше меня. А вы исключили ишемию и отправили её к терапевту, не спросив, что у неё с жизнью. Вы вылечили её коронары, которые были здоровы, и не заметили её разбитого сердца, которое было настоящей болезнью.

Лев Борисович тогда долго молчал. Потому что синдром такоцубо он знал прекрасно — острая сердечная недостаточность, спровоцированная сильнейшим эмоциональным потрясением, сердце буквально меняет форму от горя, становится похожим на японскую ловушку для осьминогов, отсюда, собственно, и название. Он знал болезнь, при которой сердце разбивается в буквальном, кардиологическом смысле. И всё равно не связал. Потому что для связи нужно было спросить человека про чувства, а спрашивать про чувства он не умел — ни у пациентов, ни у себя.

Сколько их прошло через его руки — людей с разбитыми сердцами, у которых он лечил просто насос…? Он не знал. Он не спрашивал. Он чинил гидравлику и не видел, что иногда поломка — в той части, которой по учебникам просто нет, а по жизни есть, и она называется тем самым словом, над которым он смеялся.

* * *

В среду он пошёл в ту же кофейню. Из научных соображений.

Он сформулировал гипотезу: если симптом аллергический (ваниль) или связан со средой кофейни, он повторится. Если симптом случаен — не повторится. Чистый эксперимент. Лев Борисович любил чистые эксперименты.

Майя была за стойкой.

— Гользин Л. Б., — сказала она вместо приветствия. — Капучино, средний, две трети молока, без корицы.

И грудная клетка…сжалась. Он зафиксировал - 14:51, — почти то же время, что вчера. Гипотеза о среде подтверждалась: симптом возникал в кофейне. Но Лев Борисович, человек строгий, понимал, что эксперимент нечист — переменных слишком много. Кофе, запах, помещение, девушка. Надо изолировать переменную.

— Скажите, — обратился он к Майе со всей серьёзностью научного работника, — у вас в напитках есть ваниль?

— В сиропах. Вам в капучино не кладут.

— А в воздухе? Ароматизаторы, свечи, диффузоры?

Майя посмотрела на него внимательно. У неё были серые глаза с тем особенным выражением, которое бывает у людей, много видевших чужую боль, — спокойное, без сентиментальности, но и без чёрствости. Глаза человека, который знает, что проходит всякое, и поэтому ничего не боится.

— Вы аллергик? — спросила она.

— Я выясняю, — сказал Лев Борисович. — У меня появился симптом. Я устанавливаю провокатор.

— Какой симптом?

— Сдавление в грудной клетке. Загрудинное. Возникает здесь.

Майя оперлась локтями о стойку. Очереди не было — мёртвый час.

— У нас нет ванили в воздухе, — сказала она. — Никаких диффузоров, хозяин жмот. Так что это не ваниль.

— Тогда что? — спросил Лев Борисович, и в его голосе впервые за много лет прозвучала нота, которую он сам не распознал, а Майя распознала сразу, потому что работала в неврологии и видела, как взрослые сильные люди теряются, когда тело начинает говорить на языке, которого они не знают. Нота называлась «беспомощность».

— А когда именно сдавливает? — спросила Майя. — В какую секунду?

Лев Борисович был честен. Честность была его базовой настройкой — он не умел врать, потому что враньё требует понимания, что чувствует собеседник, а он этого не понимал, и потому говорил всегда правду, иногда чудовищную, чем прославился среди пациентов и их родственников.

— Когда вы поворачиваетесь ко мне, — сказал он. — И когда называете мой заказ по памяти.

Майя помолчала. Потом улыбнулась — не насмешливо, а как-то очень мягко, и от этой улыбки грудную клетку Льва Борисовича сдавило так, что он чуть не сел.

— Возьмите капучино, — сказала она. — За счёт заведения. И сходите всё-таки к кардиологу. На всякий случай.

— Я кардиохирург, — сказал он. — Я лучше любого кардиолога.

— Тогда, — сказала Майя, — вы в беде.

Он не понял, что она имела в виду. Он унёс эту фразу домой и крутил её весь вечер, как непонятный анализ. «Тогда вы в беде». Почему я в беде, если я лучше любого кардиолога? Логически это означало, что моя компетентность является фактором риска. В каких случаях компетентность — фактор риска? Когда болезнь не в той области, в которой ты компетентен. То есть Майя предполагала, что у меня болезнь не по кардиологии.

А по чему?

Он открыл файл «Состояние» и записал новую строчку:

Среда, 14:51. Симптом повторился. Не ваниль (отсутствует). Чёткий провокатор: М. поворачивается / называет заказ. Гипотеза: условный рефлекс? Аллергия на человека (?). пометка на полях: «вы в беде» — что имела в виду?

И, подумав, добавил вопрос, который для нормального человека был бы смешон, а для него был вершиной самонаблюдения, на которую он сумел вскарабкаться:

Может ли человек быть аллергеном?

* * *

В четверг он не пошёл в кофейню. Из принципа. Учёный не должен идти на поводу у симптома — учёный должен контролировать условия.

Он провёл день в клинике, оперировал — двойное аортокоронарное8 шунтирование, четыре часа, безупречно, — и заметил, что грудная клетка в операционной не сжимается совсем. Ноль. Это было важное наблюдение, и он, моя руки после операции, проговорил его вслух ассистенту, молодому Сенину:

— В операционной симптом отсутствует.

— Какой симптом, Лев Борисович? — спросил Сенин.

— Загрудинное сдавление. Беспокоит вторую неделю. В операционной — ноль. Вне операционной — есть.

— Может, вы тут просто в своей тарелке, — сказал Сенин, стягивая перчатки. — Дома стресс, на работе отдыхаете. У меня так же. Я на дежурстве спокойнее, чем в гостях у тёщи.

Лев Борисович остановился с намыленными руками. Гипотеза Сенина была примитивной, но содержала зерно. Симптом контекстно-зависим. Он отсутствует там, где Лев Борисович контролирует ситуацию (операционная — территория абсолютного контроля), и присутствует там, где не контролирует. А где он не контролирует? В кофейне. Рядом с Майей.

— Сенин, — сказал он. — Что вызывает у человека потерю контроля?

— Алкоголь, — сказал Сенин. — Усталость. Сильные эмоции.

— Какие именно эмоции?

Сенин посмотрел на заведующего с лёгким недоумением. Вопрос был странный — как если бы хирург спросил, с какой стороны держат скальпель.

— Ну... страх. Гнев. Влюблённость, — сказал Сенин и почему-то засмеялся. — От влюблённости вообще крышу сносит, какой уж тут контроль.

— Влюблённость, — повторил Лев Борисович задумчиво, как повторяют название редкого синдрома. — Какие у неё симптомы?

Сенин засмеялся громче, решив, что заведующий шутит — заведующий шутил примерно раз в год, и каждая шутка входила в анналы отделения. Но Лев Борисович не шутил. Он спрашивал всерьёз. Он действительно не помнил симптоматику влюблённости, потому что в последний раз был влюблён, по его подсчётам, лет в двадцать, до медицинского, и с тех пор это состояние не возникало, а описаний он не запоминал — несущественная информация, в учебниках кардиохирургии её нет.

— Тахикардия, — стал перечислять Сенин, всё ещё улыбаясь. — Потеря аппетита. Бессонница. Навязчивые мысли об объекте. Эйфория. Тревога в отсутствие объекта. Ну и это... — он показал на грудь, — сжимается тут. «Сердце ёкает», как говорят.

— Сердце не ёкает, — машинально поправил Лев Борисович. — Сердце не способно ёкать, у него нет для этого механизма. То, что в быту называют «ёкнуло сердце», — это экстрасистола9 или субъективное ощущение сдавления, связанное с...

Он осёкся.

Связанное с чем?

Он стоял у раковины, вода текла, и впервые за две недели в его безупречной логической машине образовался зазор, маленькая щель, в которую он заглянул — и отшатнулся. Потому что в щели было что-то, чего он не хотел видеть. Какое-то слово. Большое, неудобное, не помещающееся в файл «Состояние».

— Лев Борисович? — позвал Сенин. — Вода льётся.

— Да, — сказал Лев Борисович и закрыл кран. — Спасибо, Сенин. Вы свободны.

Он шёл домой пешком — он жил в двадцати минутах от клиники, и обычно эти двадцать минут посвящал обдумыванию завтрашних операций. Сегодня он обдумывал список Сенина. Тахикардия — нет, у меня нормальный пульс, я измерял. Потеря аппетита — он задумался и понял, что да, последнюю неделю он почти не ест, оставляет половину, думал, что отравился, даже пил уголь. Бессонница — он спит хуже, просыпается в четыре, лежит. Навязчивые мысли об объекте — он немедленно подумал о Майе, о том, как она поворачивается, и грудную клетку сжало, прямо тут, на улице Маяковского, на углу, и он остановился и записал в телефон: 21:10, ул. Маяковского, симптом при мысли об М.

Он остановился посреди улицы, и его обтекали прохожие, и моросил мелкий дождь, оседавший на пальто бисером, и Лев Борисович стоял и впервые в жизни проводил процедуру дифференциального диагноза, в котором одним из вариантов — пока ещё одним из многих, пока ещё под вопросом, пока ещё с тремя восклицательными знаками сомнения — значилось слово, которого он избегал.

Он отверг его. Слишком рано. Недостаточно данных. Нужно исключить органику.

«Завтра, — решил Лев Борисович, — полное обследование. Кровь, гормоны, КТ грудной клетки, гастроскопия. Исключу всё телесное. И тогда посмотрим, что останется».

Он забыл о старом правиле, которое было в медицине, но к себе он его не применил: когда исключишь всё невозможное, то, что останется, и будет правдой, какой бы невероятной она ни казалась. Правило приписывают Шерлоку Холмсу. Лев Борисович был во многом Холмсом — блестящий дедуктор, слепой к собственному сердцу. Холмс тоже, если вдуматься, был алекситимиком. Великие диагносты часто ими бывают. Чтобы так ясно видеть других, удобно не видеть себя…

* * *

Обследование заняло три дня и обошлось ему в круглую сумму, хотя как сотрудник он мог сделать почти всё бесплатно — но он не хотел огласки, не хотел, чтобы коллеги знали, что заведующий кардиохирургией обследует сам себя по поводу неназываемого симптома. Он пошёл в частный центр, под своей фамилией, но там его никто не знал.

Результаты были оскорбительно прекрасны.

Кровь — идеальная. Гормоны щитовидной железы — в середине нормы. Кортизол10 — слегка повышен, но в пределах. Катехоламины — норма (он специально проверил, исключая феохромоцитому, ту самую редкую опухоль, что выбрасывает адреналин и даёт приступы; опухоли не было, к лёгкому его сожалению, потому что опухоль была бы диагнозом). КТ грудной клетки — чисто. Гастроскопия — небольшой рефлюкс, но он был всегда, он не объяснял загрудинное сдавление, привязанное к появлению конкретного человека.

Лев Борисович разложил все результаты на столе, как пасьянс, и смотрел на них… долго. Всё было исключено. Сердце — здорово. Лёгкие — чисты. Желудок — почти в порядке. Гормоны — в норме. Аллергия (он сдал и на аллергены, включая ваниль) — отсутствует.

Оставалось невозможное.

Он взял чистый лист — он любил бумагу для серьёзных решений, экран был для черновиков — и написал сверху: «Исключено». И перечислил: ишемия, аритмия, ТЭЛА, рефлюкс, невралгия, аллергия, эндокринное, онкология, паническое расстройство (он прошёл и опросник, набрал мало баллов — он не паниковал, у него не было страха, только сдавление).

Под чертой он оставил пустое место для диагноза. И впервые за всю карьеру не смог его вписать.

Точнее — не смог заставить себя вписать. Потому что слово было. Сенин назвал его вслух, смеясь. Майя на него намекнула. Грудная клетка кричала о нём на языке давления. Все данные указывали на него. Но Лев Борисович не мог взять ручку и написать это слово на медицинском бланке, потому что оно не было медицинским, оно было из другого словаря, из того, которым он не пользовался, словаря Ирины с её холодильником, словаря поэтов, ошибавшихся насчёт сердца.

Он сидел над пустой строкой диагноза до часу ночи. Потом закрыл папку. И сделал то, что делал всегда, когда не мог решить задачу один: решил привлечь консультанта.

Только консультанта по этой части он не знал. В его записной книжке были кардиологи, анестезиологи, реаниматологи, сосудистые хирурги — лучшие в городе. Не было ни одного человека, к которому можно прийти и сказать: «У меня сжимается грудь, когда определённая женщина поворачивается ко мне, я исключил всю органику, помогите поставить диагноз».

То есть один человек был.

Та, что и являлась провокатором.

В этом была логическая загвоздка, достойная отдельного исследования: единственный доступный ему эксперт по симптому был источником симптома. Всё равно что просить аллерген диагностировать аллергию. Но Лев Борисович был эмпириком. Если эксперт доступен только один, нужно идти к нему… даже если он же и патоген.

В пятницу он пошёл в кофейню с папкой результатов под мышкой.

* * *

Очереди не было — он специально выбрал мёртвый час, 15:00, изучив за неделю наблюдений график загрузки кофейни (он составил график; он не мог поступить иначе). Майя протирала стойку. Увидев его с папкой, она приподняла бровь.

— Гользин Л. Б. С документами.

— Майя, — сказал Лев Борисович, кладя папку на стойку с осторожностью, с какой кладут результат, меняющий прогноз. — Я провёл полное обследование. Хочу проконсультироваться. Вы работали в неврологии, вы поймёте терминологию.

— Я медсестра, а не врач.

— Хорошая медсестра понимает больше плохого врача, — сказал он, и это был, по его меркам, изысканный комплимент, на который он потратил, не сознавая того, изрядное количество душевных сил.

Майя посмотрела на него. Потом налила два капучино — себе и ему, — вышла из-за стойки и села за дальний столик.

— Садитесь, доктор. Показывайте.

Он сел и разложил результаты. Он объяснял обстоятельно, как объяснял бы консилиуму: вот ЭКГ, синусовый ритм; вот тропонины, отрицательные, ишемия исключена; вот КТ, лёгкие чисты, ТЭЛА исключена11; вот гормоны; вот аллергопанель, ваниль отрицательная. Он вёл её по своему диагностическому пути, шаг за шагом, исключая болезнь за болезнью, и Майя слушала молча, держа чашку обеими руками, и грела об неё пальцы. Льва Борисовича при виде её греющихся пальцев сдавило, и он, не прерывая доклада, отметил вслух:

На страницу:
1 из 2