
Полная версия
Астро, Дома, в которых мы живём
Я закрыл блокнот.
Клиент приходил несколько раз. Не каждый день — через день, иногда через два. Он не читал сам. Ходил между полками — медленно, иногда останавливался, касался корешков пальцами, не вытаскивая. Иногда говорил. Иногда молчал. Когда молчал, молчание было другим, чем моё: его молчание казалось намеренным, содержательным, как пауза в музыке, а не как пробел между нотами.
Однажды — на семнадцатый или восемнадцатый день — он остановился рядом и сказал:
— Меркурий директный сейчас. Это значит — слова идут вперёд. Без петель назад. Пользуйся.
— Как?
— Говори вслух. Хотя бы что-нибудь. Третий дом хочет, чтобы ты практиковал передачу. Не запись — передачу. Слово должно покинуть тебя. Дойти до воздуха.
— Здесь некому говорить.
— Книги слушают.
Я посмотрел на полки. Подумал — это звучит безумно. Но я уже двадцать с лишним дней провёл в комнате, где полки двигались сами и тени у некоторых посетителей не было. Безумие как категория переместилось куда-то на периферию.
— О чём говорить?
— О том, что не сказал. Третий дом — про это.
Он ушёл. Я остался.
Сел в центре комнаты на полу. Полки двигались вокруг. Молчал несколько минут. Потом открыл рот.
— Я не позвонил матери за три недели до того, как она умерла. Не потому что забыл. Потому что последний разговор был неловким, и я думал — ещё позвоню, найду момент удобнее. Момента не нашлось.
Слова вышли в воздух. Некрасиво — запинаясь, не той интонацией, которую я предполагал. Но вышли.
Полки замедлились.
— Я не знаю, слышала ли она меня на похоронах. Я ничего не сказал вслух. Думал — она знает. Она не могла не знать. Но -знает- и -услышала- — это разные вещи, как выяснилось. Только здесь.
Тишина. Книги на полках — неподвижные, в первый раз за много дней полностью неподвижные.
— Это всё, — сказал я. — Пока всё.
Полки снова пришли в движение. Но тише, чем раньше. Как будто что-то отрегулировалось.
На двадцать пятый день одна из полок принесла мне книгу сама — подошла вплотную и остановилась. Книга стояла на уровне глаз. Я взял её. Старая, в тёмно-красном переплёте. На корешке — ничего. На обложке — тоже. Я открыл.
Внутри — только одна фраза на первой странице:
-Архитектура — это коммуникация. Каждое здание говорит. Вопрос: кто слушает-.
Больше ничего. Остальные страницы — пустые.
Я закрыл книгу. Сидел с ней на коленях. Думал о третьей комнате — о том, что я сделал её именно так, как было сказано в задании: подвижные полки, книги, электропривод, рельсы. Я думал об этом как об инженерной задаче. Как о пространстве для хранения и поиска информации.
Но здание говорило. Я только сейчас это понял. Или — начал понимать. Каждый дом, который я построил в своей профессиональной жизни, что-то говорил людям, которые в него входили: о том, как они должны двигаться, где останавливаться, что замечать. Архитектура — предложение. Иногда приказ. Иногда вопрос. Всегда — сообщение от того, кто проектировал, к тому, кто живёт.
Я никогда не думал, что именно сообщают мои здания. Думал о функции, о конструкции, о заказчике. Не о том, что здание говорит тому, кто приходит сюда каждый день.
-Кто слушает-.
На двадцать восьмой день я пришёл в библиотеку последний раз.
Клиент уже был там. Стоял у восточной стены, где полки сегодня не двигались — стояли плотно, неподвижно, как обычные библиотечные стеллажи. Я сел.
— Что вынес из третьего дома? — спросил он.
Я подумал. Не торопился.
— Я разучился говорить вслух, — сказал я наконец. — Всё, что я хотел сказать, я теперь слышу внутри, но, когда пытаюсь передать — оно меняется. Теряет что-то. Я не знаю, как передавать точно.
— Никто не знает. Это и есть третий дом. — Он повернулся ко мне. — Меркурий не обещает точности. Он обещает попытку. Главное — чтобы слово вышло. Дошло или нет — не твоя область.
— Тогда зачем пытаться?
— Затем, что, не попытавшись, точно не дойдёт.
Он подошёл к ближайшей полке. Вытащил книгу — ту самую, в тёмно-красном переплёте, пустую изнутри, кроме одной фразы.
— Возьми с собой, — сказал он. — В четвёртый дом.
— Там нужна архитектура?
— Там нужны корни. Возьми с собой то, что ещё не сказал. Четвёртый дом — для мёртвых и для тех, кто помнит мёртвых. Там слова работают иначе. Там не нужна точность. Там нужна только правда.
Я взял книгу. Встал.
Полки вдруг остановились — все, разом. Последний раз за двадцать восемь дней. В тишине я слышал только собственное дыхание. И понял, что за этот месяц разучился говорить вслух, но научился слышать тишину. Слышать, что она содержит. Что она не пустая — она полна словами, которые ещё не нашли формы. Или уже нашли и никуда не отправились.
Прогрессивная Луна тронулась дальше. Я это не видел — но почувствовал. Что-то в воздухе комнаты изменилось, как меняется давление перед дождём: незаметно, но тело знает.
— Четвёртый дом — под землёй, — сказал клиент. — Вниз.
— Я знаю, — ответил я. — Я его строил.
Это была правда. Я проектировал его — подземный, со спуском по лестнице, с влажными стенами, которые я попросил не утеплять. С запахом земли, который должен был оставаться. Я строил его и думал: странное техническое задание. Теперь я думал: я строил место, куда надо будет спуститься и встретить что-то, что я не успел сказать мёртвым.
Я вышел из третьей комнаты. Закрыл за собой тёмную дубовую дверь.
В коридоре было тихо. Полки за дверью снова пришли в движение — я слышал лёгкий шелест. Книги плыли по своим рельсам, продолжая хранить всё, что не было сказано. Архив рос.
Я спустился по ступеням к четвёртой двери.
Глава 4. Корни под полом
13 июня 2024, 18:33. Солнце в Близнецах, Луна в Раке соединение Асцендент. Прогрессивная Луна входит в 4-й дом.
Лестница начиналась за дверью, которую я сам выбирал. Это важная деталь — не художественная, а буквальная: в спецификации значилось -дверь в подземный уровень, материал по усмотрению архитектора-. Единственный раз за весь проект, когда клиент дал мне свободу выбора без ограничений. Я выбрал сосну. Не знаю почему — сосна мягче, чем дуб, не такая долговечная, дешевле. Но рука потянулась к ней в каталоге, и я не стал противиться. Только потом, стоя у готовой двери, понял: сосна пахнет. Особенно в первые годы. Живой, смоляной запах, который напоминает лес и детство и что-то ещё, для чего нет точного слова.
Дверь открывалась внутрь. Вниз уходила лестница — винтовая, с деревянными ступенями. Я проектировал её с учётом строительных норм, считал нагрузку и шаг ступени, проверял уклон. Но когда я спустился впервые, лестница ощущалась иначе, чем я её построил. Она ощущалась длиннее. Не геометрически — я знал, что оборот составляет двенадцать ступеней, и подземный этаж уходит на три с половиной метра. Но ноги шли дольше, чем это расстояние требовало. Как будто каждая ступень добавляла что-то помимо высоты.
Стены лестничного пролёта были влажными. Это тоже было в задании — -не утеплять, не гидроизолировать, дать земле дышать-. Я спорил. Я говорил, что плесень, что сырость, что конструктив пострадает. Клиент слушал, кивал и повторял: -Дайте земле дышать-. Мы дали. И запах стоял особенный — не застойный, не затхлый, а живой. Глубокий. Тот самый запах, который бывает после дождя, когда сухая земля наконец получает воду и выдыхает всё накопленное. Запах, который я помнил с детства, хотя не смог бы назвать, где именно его впервые почувствовал.
Потом — на пятой ступени, или на шестой — к этому запаху добавился другой. Я остановился. Нога зависла в воздухе. Мозг работал: что это? Лук. Морковь. Что-то медленно варящееся на огне — с лавровым листом, с перцем горошком. Борщ. Именно борщ, потому что другого слова для этого сочетания не существует, хотя борщ бывает разным и у каждого борщ немного свой, и этот был именно тем — с кислинкой, с густотой, с той особой сладостью, которую даёт свёкла, долго варившаяся в бульоне.
Бабушкин борщ.
Я не думал об этом тридцать лет. Не в смысле, что избегал думать, — просто не приходило. Она умерла, когда мне было девять. Я помнил её смутно: большие руки, очень тёплые, и смех, который начинался в животе. Больше почти ничего конкретного. А запах — оказалось, помнил точно. Тело помнило, хотя сознание и не знало.
Я спустился.
Комната была кухней.
Не современной — никакого гарнитура, никакой техники. Просто кухня: большой деревянный стол посередине, накрытый белой скатертью, два стула, плита в углу — старая, на ножках, эмалированная, с двумя конфорками. На плите — кастрюля. Кастрюля была горячей: от неё шёл пар.
Стол был накрыт на двоих. Две тарелки, две ложки, хлеб — нарезанный, уже, кусками, чуть неровно, как режут хлеб, когда не думают о красоте. Тарелки пустые. Но запах наполнял комнату целиком, как наполняет звук большое пространство — не из одной точки, а отовсюду.
Я смотрел на этот стол. Я знал, что сам проектировал этот этаж. Знал, что в чертежах стояло -помещение без назначения, свободная планировка-, что стены я закладывал голые, что никакой мебели не предусматривалось. И тем не менее стол стоял, скатерть лежала, хлеб был нарезан.
У плиты стояла женщина. Спиной ко мне.
Небольшого роста. Круглые плечи. Волосы убраны назад, закреплены чем-то — я не видел чем. Руки в муке, хотя кастрюля с борщом не требовала муки — значит, параллельно что-то ещё. Фартук с цветочным узором, выгоревший, когда-то, видимо, яркий. Сейчас — серовато-розовый.
Я не мог видеть её лица. Не было нужды.
— Ты опоздал, милый, — сказал голос. Не обвиняющий — просто констатирующий, как говорят о погоде. Ты опоздал. Это факт. Не трагедия, не претензия. Факт, с которым будем работать.
— Я знаю, — сказал я.
Она обернулась.
Лицо было именно таким, каким я его помнил — или каким оно сложилось из фрагментов памяти, которые тело хранит точнее, чем сознание: широкие скулы, добрые глаза с морщинами в уголках, нос немного вздёрнутый. Тёплое лицо. Лицо человека, который много смеялся и не стеснялся этого.
— Садись, — сказала она. — Борщ стынет.
Я сел. Тарелка наполнилась — я не видел как, просто в какой-то момент она оказалась полной. Глубокого красного цвета, с белым пятном сметаны в центре, с тёмным блеском жира на поверхности.
Я взял ложку.
Суп был горячим. Не обжигающим — именно горячим, в той точке, когда можно есть, но нужно дуть. Я дул. Ел медленно. Молчал.
Бабушка сидела напротив. Её тарелка оставалась пустой — она не ела, просто сидела, сложив руки на столе, и смотрела на меня. Не пристально — спокойно. Как смотрят на человека, которого долго не видели и которому не нужно ничего объяснять.
Суп был солёным. Не пересоленным — именно таким. Но к концу тарелки я понял, что солёность другая. Не соль. Что-то другое, что солонее обычного, — слёзы, видимо, хотя я не плакал. Или плакал и не замечал. Так бывает — слёзы выходят сами, без решения, и ты узнаёшь об этом постфактум, когда обнаруживаешь, что щёки влажные.
— Она умерла хорошо? — спросил я. Имел в виду мать. Бабушка поняла.
— Хорошо, — сказала она. — Дома. Не одна.
— Меня не было.
— Ты был в другом месте. Она знала.
— Она не знала. Я не сказал ей, где буду.
— Дети не говорят матерям, где они. Матери знают сами. Это устроено именно так.
Я не был уверен, что это правда. Но спорить с мертвой бабушкой в подземной кухне казалось неуместным — не потому что страшно, а потому что незачем. Она говорила то, что ей нужно было сказать. Я слушал то, что мне нужно было услышать.
— Четвёртый дом — корни.
Голос шёл из угла, где стояла печка. Это был отдельный угол — не тот, где плита. Маленькая изразцовая печь, какие бывают в старых домах, с цветными плитками, с дверцей поддувала. Я не проектировал её. Она просто была.
Клиент стоял рядом с ней — или в ней, потому что для его фигуры места там не было, печь занимала угол полностью. Но он стоял. Пальто как всегда, руки в карманах.
— Рак, — сказал он. — Луна. Дно неба. IC — Imum Coeli — нижняя кульминация. Самая скрытая точка карты. То, что под нами. То, что нас держит, не спрашивая разрешения. Корни не ждут, пока ты решишь их пустить. Они уже там.
— Откуда вы здесь? — спросила бабушка, глядя на него без удивления.
— Я — из двенадцатой комнаты, — ответил он. — Вы — из четвёртой. Мы пересекаемся только здесь.
Бабушка кивнула. Как будто это всё объясняло.
— Вы жили здесь? — спросил я клиента.
— Никто здесь не живёт. — Он смотрел на печку, а не на меня. — Четвёртый дом — место, куда возвращаются умирать. Или чтобы родиться заново. Зависит от того, что с собой принёс.
— Что нужно принести?
— Память. Только её. Четвёртый дом — единственный, куда деньги не берут. Знания не берут. Достижения — тем более. Только память. И то, что в памяти правда, а что нет — разберётся само.
Я посмотрел на пустую тарелку. Борщ закончился. Бабушкины руки снова были в муке — она месила что-то на краю стола, не глядя на нас.
— Вы жили здесь в детстве? — спросил я клиента. — В таком доме?
Долгая пауза. Дольше обычного.
— Нет. Я жил в квартире. Восьмой этаж. Вид на дорогу. Мать работала в ночь. — Он помолчал. — Но четвёртый дом — не про жильё. Про то, что жильё сделало с тобой. Что вошло в тебя через стены. Через запахи. Через звуки, которые ты слышал, засыпая. Через то, что говорили взрослые, думая, что ты уже спишь.
Я понял, что он говорит. Восьмой этаж, вид на дорогу, мать в ночную смену. Я слышал это как список условий, но за каждым словом стояло что-то, что не умещается в архитектурные термины: одиночество определённого качества, которое бывает только в детстве, когда ты один в квартире и не знаешь ещё, что взрослые тоже умеют бояться темноты.
На стенах появились фотографии.
Я не заметил когда. В какой-то момент просто поднял взгляд — и они были. Рамки разные: деревянные, металлические, одна — просто снимок, приклеенный прямо к штукатурке. Чёрно-белые и цветные, новые и старые, некоторые пожелтевшие по краям.
Я начал рассматривать их.
Моя семья — я узнал её сразу. Отец в молодости, лет двадцати пяти, улыбается чему-то за кадром. Мать в свадебном платье — фото, которое я видел у неё дома в альбоме: платье не белое, а светло-синее, потому что -так было принято, и белое слишком пышно-. Я сам — лет четырёх, с лопаткой в руке, на фоне чего-то, что я не могу опознать: может, дача, может, чужой двор.
И рядом — другие. Незнакомые лица, но чем-то похожие. Женщина лет пятидесяти, смотрит прямо в камеру, без улыбки, с выражением человека, который понимает, что фотография — документ. Мужчина в пальто — похожем на то, что носит клиент. Девочка с косами. Маленький мальчик, который держит за руку кого-то, кого нет в кадре: рука есть, человека нет.
Фотографии смешивались. Рамки стояли вплотную, без промежутков, и в какой-то момент я заметил, что границы между чужим и своим размылись. Мой отец стоял рядом с незнакомой женщиной, и они смотрели в одну сторону — не друг на друга, а куда-то за кадр, где происходило что-то, что их обоих интересовало. Моя мать держала за руку девочку с косами — девочка прижималась к ней, как прижимаются к близким.
— Это его семья? — спросил я.
— Синастрия, — сказал клиент из своего угла. — Переплетение карт. Наши Луны в одном градусе. Когда Луны в одном градусе — корни переплетаются. Не всегда видно снаружи. Только здесь, в четвёртом доме, где всё, что было под землёй, выходит на поверхность.
Я встал. Подошёл к стене ближе. Нашёл фотографию, где мой отец и незнакомая пожилая женщина сидели за столом — похожим на этот, прямо за этим столом, возможно. Смотрел на её лицо. Что-то в нём было от клиента — не черты, что-то другое. Посадка плеч. Усталость вокруг глаз.
— Это ваша мать? — спросил я.
— Была, — сказал он.
— Она умерла в феврале. Вы говорили — почтовый ящик.
— Да.
— Вы так и не открыли?
— Нет.
Я смотрел на её лицо на фотографии. Думал о ключах, которые он положил в центральный сейф во втором доме. О том, что среди них был ключ от её почтового ящика. Положил и запер. Научился, что обладание — иллюзия. Или пытался.
— Что в нём? — спросил я. — В ящике.
Молчание.
— Наверное, ничего, — сказал он наконец. — Наверное, реклама и счета за коммунальные услуги. Но пока я не открыл — там могло быть что угодно. Это была единственная точка, где неопределённость оставалась. Пока ящик закрыт — она могла оставить что-то. Могла не оставить. Коридор между возможностями.
Я понял это. Я понял это очень точно, хотя у меня не было незакрытых ящиков. У меня были незаданные вопросы и незавершённые разговоры — примерно то же самое.
Корни появились на третьей неделе.
Сначала — тонкие, как волосы, через трещины в полу. Я не испугался — я заметил и подумал: влажность, плесень, биология. Потом понял, что это не плесень. Настоящие корни — беловатые, с тёмными прожилками, гибкие. Они выходили из-под половых досок и тянулись медленно, почти незаметно, пока я не смотрел.
К концу второй недели корни добрались до ножек стола. Обвили их — не агрессивно, скорее мягко, как обвиваются объятия. Стол, казалось, этому не противился. Стул, где сидела бабушка, тоже был оплетён, но она не замечала или не считала это важным. Продолжала месить тесто. Иногда говорила что-то — не всегда мне, иногда себе или кому-то третьему, которого я не видел.
Я наблюдал. Не пытался остановить, не пытался убрать. Помнил: четвёртый дом — не про контроль. Если в третьем нужно было говорить, то здесь нужно было что-то другое. Я ещё не знал точно, что, но корни, кажется, знали.
На двадцать первый день они добрались до моих ног.
Я сидел за столом — уже привычно, как за рабочим местом — и смотрел на фотографии, пытаясь разобраться в системе их расположения. Была ли это система или случайность. Почему рядом оказывались определённые лица. Я искал логику. Третий дом приучил меня читать — четвёртый предлагал что-то другое. Чувствовать, может быть. Но я не очень умел.
Когда корни коснулись щиколоток, я вздрогнул. Не от боли — от температуры. Они были тёплыми. Земляными, живыми. Они обвили щиколотки без усилия, как обвивают руку, которую берут, а не хватают.
Я посмотрел вниз.
Не дёрнулся, не встал. Это было важно — я понял это в момент: дёрнуться или встать означало что-то разрушить. Что-то, что предлагалось.
Я сидел. Корни держали. Не сильно — как держат, чтобы напомнить: ты на земле. Под тобой есть что-то. Это что-то тебя знает.
Бабушка умерла, когда мне было девять. Я плохо помнил похороны — смутно: запах цветов, много незнакомых людей, кто-то давал мне что-то сладкое, чтобы я не плакал, и я не плакал, потому что не понимал. Девять лет — понимаешь умом, но не понимаешь телом. Тело понимает потом, спустя годы, когда уже не плачут и не принято.
Мать умерла пять лет назад. Я был в командировке. Успел приехать к похоронам, не успел — раньше. В последний раз мы говорили за три недели до. Разговор был обычный: как дела, как работа, нормально, нормально. Ни я, ни она не сказали ничего важного. Наверное, не ощущалось срочным. Наверное, казалось, что будет ещё время.
В четвёртой комнате это ощущалось иначе.
Не как вина — я успел проработать вину за эти годы, с разной степенью успеха. Как незавершённость. Как разговор, который прервали на середине — не потому что поссорились, а просто прервали, и больше не продолжили, и теперь непонятно, с чего начать. Непонятно, нужно ли начинать.
Бабушка однажды сказала мне — я сидел за этим столом, дней через десять после первого: — Ты похож на деда. Тот тоже всё держал внутри. Думал — крепость. На самом деле — тюрьма.
— Я не держу, — сказал я.
— Держишь. Просто привык, что больно только поначалу. Потом перестаёт болеть. Ты думаешь — прошло. Не прошло. Просто опустилось вниз.
Она кивнула на пол. Корни. Оплетали мои ступни к тому времени уже полностью.
— Вот куда опускается, — сказала она. — Вниз. В землю. Четвёртый дом — для этого. Не чтобы достать и выбросить. Чтобы знать, что там.
Я смотрел на её руки — они месили тесто неторопливо, ритмично. Тёплые руки, большие, в муке.
— Ты её любил? — спросила бабушка.
— Кого?
— Мать. Отца. Меня. Выбирай любого.
— Да.
— Говорил?
Молчание.
— Нет, — сказал я.
— Я знаю. Видно было. — Без осуждения. — Вы все такие в этой семье. Держите. Думаете — это и есть любовь: держать и не ронять. Но иногда нужно показать. Не ронять и не держать — показать. Это другое.
Я сидел с этим. Корни держали ступни. Что-то в груди стояло тяжело, без имени — не горе, не тоска, что-то, что сложнее назвать.
— Поздно теперь, — сказал я.
— Поздно говорить им. — Она посмотрела на меня прямо. — Не поздно знать самому. Что чувствовал. Что чувствуешь. Четвёртый дом не требует отчёта перед мёртвыми. Он требует честности перед собой. Это его урок. Рак — знак, который прячет, потому что боится быть отвергнутым. Панцирь. Но панцирь в конце концов мешает расти.
Клиент появлялся редко. Один раз в пять-семь дней, ненадолго. Не говорил много. Один раз пришёл, встал у стены с фотографиями, смотрел долго. Я не спрашивал на какую. Потом сказал:
— Наши Луны в одном градусе. Восемнадцатый градус Рака. Это не случайность в синастрии. Это называется -лунная связь- — сильнее, чем большинство аспектов. Два человека, у которых Луны в одном градусе, чувствуют одно и то же, но не знают, что у них источник общий. Думают — это просто похожесть. Это не похожесть. Это одна вода из одного колодца.
— Почему вы выбрали именно меня? — спросил я.
— Не выбирал. — Он не обернулся от фотографий. — Когда ищешь архитектора для такого дома — не выбираешь сознательно. Смотришь на карты. Чья Луна в восемнадцатом Рака — тот и построит. Потому что только он почувствует, что здесь должно быть. Не придумает — почувствует.
— Я чувствовал только техническое задание, — сказал я.
— Ты думал, что чувствуешь техническое задание. На самом деле — это. — Он обвёл рукой комнату. — Корни. Запах. Стол. Ты выбрал сосновую дверь. Почему?
Я молчал.
— Потому что сосна пахнет. И ты знал это — не сознательно, но знал. Тело архитектора знает материал раньше, чем голова объяснит почему.
Он ушёл. Бабушка заварила чай — я не видел когда, просто кружка появилась рядом с тарелкой. Горячая, с травами. Я взял. Пил.
На двадцать пятый день я попросил её рассказать о деде.
Она рассказывала долго. Не так, как рассказывают истории — с начала, с конца, со структурой. Как рассказывают человека: кусками, из разных времён, вперемешку. Как он смеялся. Как злился. Как ел — жадно, с удовольствием. Как ухаживал — неловко, потому что не умел ухаживать. Как плакал один раз, когда думал, что она не видит — видела.
Я слушал. Я понял, что слушаю человека, которого не знал, — дед умер до моего рождения. Но слушая бабушку, я чувствовал что-то, что, видимо, чувствуют, когда узнают о корне дерева, которое уже спилили: дерева нет, но корень был — значит, держал.
— Он строил что-нибудь? — спросил я.
— Нет. Он был инженером. Мосты. — Она помолчала. — Говорил: мост — это вопрос. Ставишь два берега и спрашиваешь: могут ли они встретиться?
Я смотрел на неё.
— Ты строишь дома, — сказала она. — Это другой вопрос. Может ли человек быть в одном месте достаточно долго, чтобы пустить корни.
Корни держали мои ступни. Я больше не пытался их снять.
На двадцать восьмой день клиент пришёл рано — не в полдень, как обычно, а когда я только спускался. Сидел за столом на том месте, где обычно была бабушка. Бабушки не было — впервые за весь месяц. Стол накрыт на двоих, кастрюля на плите, запах такой же. Но её кресло пустое.
Я сел напротив.
— Она ушла? — спросил я.
— Четвёртый дом не держит вечно. — Он сложил руки на столе. — Мёртвые приходят, пока нужны. Когда своё сказали — уходят. Это не потеря. Это завершение.
— Она сказала мне про деда.









