
Полная версия
Пепел между страницами. Повесть об Эрихе Марии Ремарке
Когда война закончилась, Германия не стала мирной. Она только перестала стрелять на фронте и начала стрелять внутри себя.
Вернувшиеся солдаты обнаружили, что дома их ждали не лавры, а инфляция, безработица, политическая ярость, усталые женщины, раздражённые старики и мальчики помладше, которым ещё хотелось красивых легенд. Фронтовики мешали этим легендам одним своим видом. Они знали, как пахнет геройство после трёх дней дождя.
Ремарк пробовал жить.
Он учительствовал. Входил в класс, видел перед собой детские лица и понимал, что не знает, чему имеет право учить. Грамматике? Чистописанию? Послушанию? Мир только что доказал, что отлично образованные люди способны организовать бойню с безупречной документацией.
Он менял занятия. Работал в конторе, писал рекламные тексты, занимался журналистикой. В Веймарской Германии приходилось быть гибким. Деньги обесценивались так быстро, что кошелёк превращался в юмористический журнал. Люди получали зарплату и бежали покупать хлеб, пока цифры на банкнотах ещё не успели стать шуткой. На улицах сталкивались ветераны, коммунисты, монархисты, спекулянты, актрисы, инвалиды, сутенёры, студенты, пророки и мелкие чиновники с большими портфелями.
Берлин сиял и гнил одновременно.
Там танцевали, спорили, голодали, снимали фильмы, печатали журналы, заключали сделки, влюблялись на одну ночь и говорили о будущем так громко, словно боялись услышать прошлое. Кафе были полны дыма, газет, тонких чулок, дешёвого остроумия и дорогого отчаяния. Художники ругали буржуа, буржуа покупали художников, политики обещали порядок, а в подворотнях уже росли люди, для которых порядок означал сапог на чужом лице.
Ремарк наблюдал.
Наблюдение было его способом не сойти с ума. Он любил автомобили – их линии, скорость, обещание движения. Машина казалась честнее политики: если в ней что-то ломалось, это хотя бы можно было обнаружить под капотом. Он любил женщин – не как коллекционер, а как человек, которому в женском присутствии открывалась возможность временного перемирия с собой. Он любил хорошее вино, дорогие костюмы, разговоры, путешествия, потому что после окопов жизнь имела право на элегантность. Не на пошлую роскошь победителя, а на упрямое доказательство: грязь не получила последнего слова.
И всё же война сидела в нём.
Она не всегда приходила кошмарами. Иногда являлась в обычных вещах: в звуке грузовика на мостовой, в запахе мокрой шерсти, в мальчишеском смехе, внезапно похожем на голос погибшего товарища. Память не любила торжественности. Она предпочитала нападать из-за угла.
Он писал.
Ранние книги не сделали его великим. Это полезно для писателя: слава, пришедшая не сразу, успевает застать дома хоть какой-то характер. Он пробовал разные интонации, сюжеты, формы. А потом взялся за книгу о солдатах, которым взрослые мужчины объяснили, что умереть молодым – почётно.
Работая над «На Западном фронте без перемен», он не сочинял обвинительный акт. Он писал проще и страшнее: как было. Без грома авторского суда. Без героя, который произносит перед смертью удобную фразу. Без утешительной симметрии.
Пауль Боймер и его товарищи не были «символами поколения» для самих себя. Они хотели есть, спать, выжить, получить отпуск, вспомнить девушек, не потерять сапоги, не оказаться в списке убитых. Именно поэтому они стали символами. Литература достигает общего через частное; пропаганда делает наоборот и потому пахнет мертвечиной уже при жизни.
Когда роман начали печатать в «Vossische Zeitung», Германия вздрогнула.
Одни читали и узнавали. Другие читали и ненавидели. Третьи не читали, но уже знали, что книга вредная: самый удобный способ борьбы с литературой. Письма приходили мешками. Фронтовики благодарили. Националисты проклинали. Матери плакали. Школьные учителя возмущались, что кто-то снял с войны мундир и показал рубаху в крови.
В январе 1929 года книга вышла отдельным изданием.
Успех был ошеломительным. Ремарк стал знаменит так быстро, что у завистников не хватило времени подготовить приличные аргументы. Роман переводили, обсуждали, ругали, читали в поездах, в казармах, в университетах, в дешёвых комнатах, где бывшие солдаты жили среди запаха капусты и табака. Книга о поражении Германии стала мировым триумфом немецкого языка. Это особенно бесило тех, кто считал язык собственностью барабанщиков.
Потом пришёл фильм.
Льюис Майлстоун снял его в Америке. На экране война снова стала видимой – слишком видимой для тех, кто уже готовил новую. В немецких кинотеатрах нацисты срывали показы. Кричали, свистели, бросали вонючие бомбы, выпускали мышей. Мыши, вероятно, были единственными участниками акции, не имевшими политической программы.
Ремарк видел, как вокруг его книги сгущается ненависть.
Ему приписывали еврейское происхождение, хотя он им не обладал; врагам было всё равно. Им нужна была не истина, а мишень. Его называли предателем, клеветником, человеком, опорочившим немецкого солдата. Особенно громко кричали те, кто любил солдата в единственном виде – безмолвным, послушным и желательно уже мёртвым.
В 1931 году Ремарк купил дом в Швейцарии, в Порто-Ронко. Это выглядело как отступление. На самом деле – как инстинкт выживания.
Через два года его книги горели на площадях.
3
В кабинете Ремарка ночь окончательно вступила в права.
Рике сидел напротив и почти не делал пометок. Он понял, что записывать каждую фразу невозможно: смысл возникал не только в словах, но и в паузах, в движении руки к сигарете, во взгляде на письмо, в короткой усмешке, которой Ремарк отгонял слишком близкую боль.
– Вы знали в 1933-м, чем всё закончится? – спросил он.
– Нет. Тот, кто говорит, что знал всё заранее, обычно лжёт из будущего. Я знал только, что будет плохо. Насколько плохо – воображение отказывалось работать. У воображения, как выяснилось, есть нравственные ограничения. У истории – нет.
– Почему вы не вернулись?
– Куда?
– В Германию.
Ремарк посмотрел на него внимательно.
– Вы очень хотите задать вопрос, который задавали многим эмигрантам. Почему не боролись там? Почему уехали? Почему спаслись? Почему не умерли вместе с теми, кто остался? Это вопрос не интервьюера. Это вопрос страны, которая предпочла бы, чтобы свидетелей было меньше.
Рике покраснел.
– Я не это имел в виду.
– Конечно. Но вопросы имеют биографию длиннее, чем намерения тех, кто их произносит.
Он налил себе немного вина из бутылки, оставшейся после ужина. Рике отказался.
– Когда книги горели, я был уже вне Германии. Потом лишение гражданства. Потом Америка. Нью-Йорк, Голливуд. В эмиграции человек становится коллекционером документов. Паспорт, виза, разрешение на работу, справка о благонадёжности. Бумаги доказывают, что ты существуешь, хотя родина уже заявила обратное.
– Америка приняла вас?
– Америка принимает талантливых иностранцев так же, как дорогой отель принимает постояльцев: с улыбкой, если карточка действительна. Но я не жалуюсь. Там можно было жить. Писать. Зарабатывать. Быть вдали от людей, которые любили смерть с музыкальным сопровождением.
– И Голливуд?
Ремарк усмехнулся.
– Голливуд – это место, где трагедии сначала предлагают улучшить третий акт. Там я видел беженцев, которые вчера спорили с министрами, а сегодня ждали звонка агента. Видел великих актёров, плохих писателей, хороших жуликов и женщин, способных войти в ресторан так, будто мир создан для освещения их плеч.
– Марлен Дитрих?
Имя прозвучало осторожно, но всё равно изменило воздух.
Ремарк положил сигарету в пепельницу.
– Марлен умела входить не только в ресторан. Она входила в жизнь человека с таким видом, будто уже знала расположение мебели.
– Вы познакомились в тридцатые?
– Да. В Венеции. Потом Париж, Америка, письма, ссоры, возвращения, исчезновения. С Марлен нельзя было иметь роман в обычном смысле. Это было скорее международное сообщение с перебоями, роскошными задержками и опасностью крушения.
Он улыбнулся – теперь почти тепло.
– Она была умна. Опасно умна. И щедра, когда хотела. Многие видели только её ноги, что, конечно, говорит скорее об их росте души, чем о ней. Она помогала эмигрантам, ненавидела нацистов, выступала перед солдатами союзников. У неё был голос, в котором кабаре пережило катастрофу и не попросило прощения.
– Она повлияла на ваши книги?
– На писателя влияет всё, особенно то, о чём он потом врёт. В «Триумфальной арке» есть Париж эмигрантов, ожидание войны, любовь без гарантий. Есть женщина, в которой многие искали Марлен. Пусть ищут. Читатели любят ключи, потому что боятся дверей.
Рике всё-таки сделал пометку.
– А «Три товарища»?
– До Марлен. Там другая Германия. Конец двадцатых. Робби, Отто, Готтфрид. Автомобильная мастерская. Дружба людей, которые выжили, но не вполне вернулись. Любовь, болезнь, бедность, политическое насилие. В этой книге много Веймара – его ночей, его бензина, его музыки, его трещин.
– Вас часто обвиняли в сентиментальности.
– Разумеется. Если в книге есть любовь, критик, не умеющий любить, называет это сентиментальностью. Если есть смерть, критик, не умеющий умирать, называет это мелодрамой. Работа у них тяжёлая, не будем завидовать.
– Но ваши книги читают миллионы.
– Миллионы тоже могут ошибаться. Но иногда они узнают правду быстрее профессоров.
Он снова взял письмо Эльфриды.
– Здесь есть странное место.
– Какое?
– Она упоминает человека по имени Франц Вемайер. Судебный служащий. Вероятно, отец той женщины, которая передала вам конверт. Пишет, что он «смотрел не как они». Что это значит?
– Может быть, он помог вынести письмо.
– Может быть. Или хотел, чтобы через двадцать пять лет его дочь решила, будто помог. После войны многие обнаружили в себе запоздалое благородство. Оно удобно: не требует риска.
– Но письмо всё-таки сохранилось.
– Да.
Ремарк бережно сложил листы.
– Завтра вы поедете в Оснабрюк.
Рике поднял глаза.
– Я?
– Вы. Я стар для немецких вокзалов и слишком знаменит для незаметных вопросов. Найдите эту Вемайер. Узнайте, кем был её отец. Где он служил. Как письмо попало к нему. И почему она решила отдать его именно сейчас.
– А интервью?
– Оно уже началось. Просто вы ещё не знаете, о чём оно.
– Вы хотите, чтобы я вернулся?
– Непременно. Иначе у этой истории будет плохая композиция.
Рике вдруг почувствовал раздражение. Не сильное, но всё же ощутимое. Весь день он благоговел перед Ремарком, стеснялся каждого слова, боялся задеть. Теперь перед ним сидел не памятник литературе, а человек, который распоряжался им с изящной бесцеремонностью богатого изгнанника.
– Господин Ремарк, – сказал он, – я журналист, а не частный сыщик.
– Журналист – это частный сыщик, которому платят хуже и мешают чаще.
– У меня редакционное задание.
– Получите лучшее.
– Почему вы сами не напишете в Оснабрюк?
– Потому что письма в Германию имеют дурную привычку становиться официальными.
– Сейчас не сорок третий год.
– Для вас – нет.
Рике хотел возразить, но не нашёл слов. В этой короткой фразе было не упрямство старика, а опыт человека, для которого календарь давно перестал быть доказательством безопасности.
– Что именно мне искать?
Ремарк взял чистый лист и написал несколько строк. Почерк у него был быстрый, уверенный, с резкими углами.
– Адрес женщины. Имя её отца. Место, где он мог работать. И ещё…
Он помедлил.
– Узнайте, сохранился ли дом, где жила Эльфрида. Или хотя бы улица.
– Вы ведь могли бы спросить это у кого-нибудь раньше.
– Мог. Но человек часто откладывает простые вопросы, потому что боится сложных ответов.
Он протянул лист Рике.
– Расходы я оплачу.
– Не нужно.
– Не изображайте независимость. Она дорого стоит. Я богат не настолько, чтобы покупать людей, но достаточно, чтобы оплачивать билеты.
Рике взял лист.
– Если письмо подлинное, что вы будете делать?
Ремарк посмотрел на конверт.
– Не знаю. Может быть, сожгу.
– Сожжёте?
– У вас испуганный вид библиотекаря. Не бойтесь. Я слишком хорошо знаю цену огню. Но иногда бумага принадлежит не архиву, а боли.
– А если это важно для истории?
– История и так получила от моей семьи достаточно.
Рике молчал.
– Впрочем, – добавил Ремарк, – я редко делаю то, что говорю в первый вечер. Это один из немногих признаков мудрости, которых мне удалось достичь.
Он поднялся, давая понять, что разговор окончен.
У двери Рике задержался.
– Господин Ремарк.
– Да?
– Вы правда считаете, что литература ничего не спасает?
Ремарк стоял у стола, в полутьме, рядом с письмом сестры и фотографией детей, на которой ещё никто не знал, что будет двадцатый век.
– Нет, – сказал он после паузы. – Я считаю, что она спасает не тех и не вовремя. Но другого у нас нет.
4
В гостинице в Локарно Рике не спал.
Номер был чистый, узкий, с видом на тёмную улицу. В шкафу пахло лавандой и старым деревом. На тумбочке стоял телефон, похожий на чёрного молчаливого жука. За стеной кто-то кашлял. Внизу поздний портье листал газету.
Рике лежал, не раздеваясь, и смотрел в потолок.
Он думал о письме. О женщине, которая написала брату перед смертью: «Я просто устала бояться». О человеке, который спустя четверть века прочёл эти слова и пошутил о журналистах, потому что иначе, вероятно, пришлось бы кричать.
Он думал о собственном отце.
Отец редко говорил о войне. В семье знали, что он служил в железнодорожных частях, что был на Востоке, что вернулся в 1946-м худой, с больными лёгкими и привычкой чинить всё, что попадало под руку: стулья, замки, велосипеды, детские игрушки, собственное молчание. Когда Карл-Хайнцу было четырнадцать, он нашёл в ящике отцовского стола фотографию: молодые солдаты у вагона, смеются, один держит бутылку. На обороте – дата: 1942.
– Кто это? – спросил он тогда.
Отец забрал фотографию.
– Люди.
– Они живы?
– Некоторые.
– А остальные?
Отец посмотрел на него так, что мальчик понял: вопрос был задан не туда, не тем голосом и не в том возрасте.
Теперь Рике ехал к другому прошлому, чужому, но почему-то чувствовал, что оно неизбежно заденет его собственное. В Германии шестидесятых прошлое лежало под половицами каждой квартиры. Иногда оно скрипело ночью. Иногда его доставали на суде. Иногда – в письме без адреса.
Утром он позвонил в редакцию.
Начальник отдела культуры, доктор Бреннер, выслушал его с раздражением человека, которого оторвали от кофе ради реальности.
– Рике, вы в Швейцарии для интервью, а не для семейной хроники.
– Это связано с интервью.
– Всё на свете связано с интервью, если журналист не хочет возвращаться к сроку.
– Ремарк просит проверить происхождение письма.
– Ремарк просит?
Тон Бреннера изменился. Имя знаменитого писателя действовало на редакторов лучше любых аргументов.
– Да.
– Он даст запись?
– Возможно.
– «Возможно» – слово для поэтов. Мне нужен эфир.
– Если я не поеду, он может отказаться.
На другом конце провода послышалось сопение. Бреннер курил сигару и, по слухам, презирал всех писателей, кроме тех, кто уже умер и не мог сорвать график.
– Ладно. Два дня. Больше не дам. И, Рике…
– Да?
– Без глупостей. Нам не нужен скандал с частными документами.
– Понимаю.
– Не понимаете. Вы молоды. Молодые люди думают, что правда – это ключ. Иногда это граната.
Рике повесил трубку и долго смотрел на аппарат.
Потом собрал вещи.
Поезд на север шёл через Швейцарию, потом Германию. В окне менялись озёра, тоннели, аккуратные станции, поля, промышленные окраины. Чем ближе он подъезжал к родине, тем сильнее чувствовал странную перемену: пейзаж становился знакомым, но доверия не вызывал.
В вагоне-ресторане напротив него сидел толстый коммерсант с усиками и ел сосиску с таким видом, будто совершал патриотический обряд. Он заметил книгу на столе Рике – старое карманное издание «Im Westen nichts Neues».
– Ремарк? – сказал коммерсант.
– Да.
– В школе читали. Мрачный тип.
– Кто? Ремарк?
– Ну. Всё у него смерть, война, эмигранты. Немецкая литература должна быть… – Коммерсант поискал слово вилкой. – Покрепче.
– Крепче смерти?
Тот посмотрел недовольно.
– Молодой человек, я не это имел в виду. Просто надо же когда-нибудь перестать копаться.
Рике закрыл книгу.
– Где?
– Что где?
– Где перестать копаться? Если вы укажете точное место, страна будет благодарна.
Коммерсант фыркнул и занялся сосиской. Разговор умер без почестей.
Вечером следующего дня Рике прибыл в Оснабрюк.
Город встретил его дождём. Не сильным, но упорным, канцелярским. Такой дождь не падал, а оформлял присутствие влаги документально и без надежды на обжалование.
Вокзал был послевоенным, функциональным, лишённым всякой романтики. Германия восстановила многое, но восстановление редко возвращает душу зданию; иногда оно только учит стены снова стоять.
Рике снял комнату в небольшой гостинице недалеко от центра. Хозяйка, женщина с лицом, на котором жизнь оставила аккуратные, но многочисленные пометки, записала его данные в журнал.
– По делам?
– Да. Журналистика.
– А-а.
Она произнесла это так, будто журналистика была разновидностью кожной болезни, не смертельной, но неприятной.
– Завтрак с семи. Горячая вода иногда бывает.
– Иногда?
– Молодой человек, у нас теперь демократия. Нельзя требовать слишком многого сразу.
Утром он отправился по адресу, который дал Ремарк.
Фрау Вемайер жила на тихой улице в доме с чистыми занавесками и горшками герани. Ей было за семьдесят, но двигалась она быстро. Лицо её казалось высохшим, глаза – неожиданно светлыми и жёсткими.
– Вы от господина Ремарка? – спросила она, едва Рике представился.
– Да.
– Он получил письмо?
– Да.
– Прочёл?
– Да.
Она кивнула, как будто отметила выполнение давнего поручения.
– Проходите.
Квартира была тесная, но безупречно прибранная. На стене висел портрет мужчины в форме времён кайзера. На комоде – фарфоровая собачка, семейная Библия, коробка с пуговицами. В комнате пахло мылом, кофе и старой бумагой.
– Ваш отец был судебным служащим? – спросил Рике.
– Был. До войны, во время, после. Маленький человек при больших мерзостях. Таких было много.
– Он работал в Берлине?
– Некоторое время. Его переводили. Он не любил говорить.
– О письме?
– Вообще. Молчание было его единственным повышением по службе.
Она поставила на стол кофе и сухое печенье.
– Я нашла конверт после его смерти. Это было в пятьдесят втором. Но тогда я не отправила.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









