ТЕНЬ БОГА
ТЕНЬ БОГА

Полная версия

ТЕНЬ БОГА

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

И в этот момент я увидел её. По-настоящему.

Сначала — в целом. Невысокая. Не хрупкая, как те римские матроны, что томно возлежат на пирах. И не тощая служанка. Она была плотно сбитая, как добротный полевой щит — тот, что не ломается от первого удара, а принимает его всей своей массой и стоит. И твёрдо опиралась на обе ноги, даже сейчас, после стычки. Это была не поза, а природная устойчивость.

Потом — детали. Она наклонилась, чтобы подобрать свой свёрток с травами, и её простой льняной хитон, слегка влажный от пота или от разлитой где-то воды, прилип к спине. Ткань обрисовала не изгибы статуи Афродиты, а реальную, живую форму: сильные, узкие плечи, собранные, как у лучника перед выстрелом, крепкую спину, которая явно знала не просто труд, а долгую сосредоточенную работу в одной позе – за столом у ступы или у ложа больного. И бёдра. Не мягкие и округлые, а упругие, сбитые, как у гончара, что часами вращает круг. Под тонкой тканью угадывалась не просто плоть, а выносливость. Не изящество танцовщицы, а сила, собранная в себе. И от этого зрелища у меня в горле пересохло, а мысль о «пункте три» вспыхнула в мозгу не абстрактным желанием, а острым, почти болезненным уколом. Боги. Давно. Слишком давно.

Её волосы, выбившиеся из-под платка, были не греческого и не римского чёрного цвета. Они горели медным огнём, как листва осенью в галльских лесах. Непривычно. Дико. Красиво.

Она выпрямилась, повернулась ко мне, и я увидел её руки, сжимающие свёрток. Кисти были изящные, с длинными пальцами, но не беспомощные. На подушечках я заметил тонкие, светлые шрамы — от иглы или, может, от стиля. Руки труженицы и, возможно, мастера.

И тогда она подняла на меня глаза.

И всё остальное перестало иметь значение.

Это были не греческие глаза. Разрез был чуть раскосый, с тяжёлым, припухлым веком, будто в её роду водилась кровь каких-то далёких восточных народов — фригийцев, каппадокийцев, Плутон знает кого. И в этих глазах сейчас бушевала буря. Не страх. Не покорность. Ярость, унижение, гордость и — что самое странное — живой, острый, оценивающий ум. Она смотрела на меня не как спасённая жертва на спасителя. Она смотрела как равный. Как союзник в короткой стычке, которая только что закончилась. В её взгляде не было ни капли подобострастия. Было изучение. И что-то дикое, несломленное, что заставило мою собственную спину непроизвольно выпрямиться, как перед начальником.

Её губы, полные и мягкие, были сжаты от недавней злости. Но теперь они дрогнули, смягчились. Она собралась говорить.

«Такая — пронеслось у меня в голове с кристальной, отрезвляющей ясностью. — Такая не согласится на отложенный пункт три. Не за сестерций. Не за все сестерции в мире. Она не из тех. Она другая».

— Благодарю Вас, — сказала она. Голос был ниже, чем я ожидал, слегка хрипловатый от недавнего крика, но чистый. — Он считает, что отвар моего отца не помог его свинье. Хотя свинья, уверяю Вас, сдохла от своего обжорства, а не от нашей полыни.

Я кивнул, всё ещё пытаясь совладать с этим потоком впечатлений. Она не просто поблагодарила. Она сразу четко объяснила, в чём дело, добавила иронии и дала понять, что её отец — врач. Ум. Практический, острый ум.

— У тебя с ним всё улажено? — спросил я, глядя поверх её головы на торговца. Солдатский вопрос о безопасности объекта после завершения миссии. — Претензий больше нет?

Она бросила короткий, колкий взгляд в сторону мясной лавки.

— Сейчас — нет. Он боится Вас. Но он запомнит моё лицо. Вероятно, отцу придётся искать другого поставщика требухи для наших снадобий. Глупо.

И снова — не эмоции, а стратегическая оценка. Она думает наперёд. Видит последствия. И снова упоминает отца и их дело. Моё уважение (и любопытство) росло с каждой её фразой. Мне нужно было вернуться к своему плану. К рутине, которая вдруг показалась невыносимо скучной.

— Мне нужно найти лавку с тканями, — сказал я. — Простую тунику.

Она посмотрела на меня. Её взгляд, тот самый, дикий и оценивающий, скользнул по моему выцветшему плащу, по стоптанным калигам, задержался на лице. В её глазах мелькнуло не насмешка, а быстрое, точное понимание.

— Я знаю такую, — сказала она. — Не здесь, где обдирают приезжих. Я провожу Вас, мне по пути. Я в долгу перед Вами.

Она сделала маленькую паузу, и уголки её губ дрогнули в подобии усмешки.

— А то ещё какой-нибудь торговец примет Вас за богатого ветерана с полным кошельком и продаст тунику из ткани, которая разлезется после первого дождя.

И тут меня накрыло. «примет Вас за богатого ветерана»

Она только что видела, как я, не обнажая меча, одним взглядом и тоном поставил на место здоровенного быка. Она видела шрамы, походку, выцветший плащ. И за какие-то секунды она не просто поняла. Она – прочла. Как центурион читает карту перед боем. Угадала, что я не отставной богач, а действующий легионер, скорее всего, с границы, без лишних денег в кошельке. Эта простая фраза выдала в ней такую наблюдательность, такую житейскую хватку и поразительную, обжигающую прямоту, что у меня отпали последние сомнения. Это была не просто девчонка с рынка. Это была встреча. Не с красотой. Не с нежностью. С РАВНЫМ. С другим воином, который сражается на своей, непонятной мне территории. И оружие её - не меч, а этот самый, безжалостно точный ум.

Я молча смотрел на неё, на её медные волосы и дикие, восточные глаза. Мой план на день лежал в руинах. «Пункт три» трансформировался во что-то невозможное и пугающе интересное.

— Веди, — коротко сказал я.

Она кивнула и, поправив свёрток под мышкой, двинулась вперёд, прокладывая путь сквозь толпу. Я пошёл следом, на полшага сзади, как привык на марше. Мы шли молча. Но это молчание уже было другим. Оно было наполнено неловкостью, любопытством и каким-то странным, новым знанием: мы — двое чужаков в этом городе. И почему-то это казалось теперь важнее, чем любая туника на свете.

Анастасия

Серые. Вот что врезалось в память первым. Не цвет плаща или пыльной дороги. Его глаза. Серые, как вода в свинцовом тазу, где отец моет свои инструменты после работы. Холодные. Чистые. Намеренно пустые. Как хирургический инструмент до того, как на него ляжет кровь. Но когда он смотрел на того быка, Тертия, что-то в них щёлкнуло. Не ярость. Не та животная злоба, что была в глазах мясника. Вспышка. Решение. Точное, как движение скальпеля в руках отца, когда он знает, где резать. Такой взгляд не может врать. Он либо есть, либо его нет. У этого человека он был.

Я шла впереди, чувствуя его за спиной. Не слышала шагов — он ступал мягко, несмотря на тяжёлые сапоги. Но я чувствовала его присутствие. Тёплое, плотное, как стена из живого камня между мной и грохочущим хаосом рынка. Телохранитель. Странное слово для мыслей девушки, которая только что вырвалась из грубых лап.

Но я не просто девушка. Я — дочь лекаря. И мой взгляд, пусть и украдкой, ищет не красоту, а следы. Шрамы.

Шрам у него на челюсти я заметила сразу. Длинный, ровный, бледный. Чистая работа. Лекарь знал своё дело. Или просто повезло — лезвие прошло вдоль кости, не порвав мышцы на щеке. Зажило хорошо. Я машинально представила, как бы чистила такую рану, какие швы наложила бы. Грех, наверное, думать о теле незнакомого мужчины как о теле. Но это привычка. Я видела тела. Голые. Искалеченные. Мёртвые. Это не смущает. Это — факт.

А потом я увидела другое. Он поправил плащ, и рукав туники задрался. Чуть выше запястья, на смуглой, исчерченной более мелкими белыми нитями шрамов коже — татуировка. Я успела разглядеть лишь часть: извивающуюся линию, крыло Мгновение — и ткань скрыла её. Но мне хватило.

Кадуцей? Жезл Гермеса? Зачем солдату

В голове тут же выстроились знания. Покровитель торговцев, путешественников, путников и воров. Или нет. Глашатаи. Те, кто несёт весть и просит мира. Знак переговоров, а не битвы. Или Врачи? Нет, врачи носят жезл Асклепия, с одной змеёй. Здесь же их две. Загадка. Этот знак — не для простого легионера. Он что-то значит. Что-то важное. Надо спросить. Спросить прямо. Отец говорит: лучший диагноз ставится, когда не боишься задавать неудобные вопросы.

Мы свернули в ещё более узкий переулок, и он оказался совсем близко. Я почувствовала не взгляд, а его тепло, исходящее от всей этой молчаливой, собранной массы мышц и костей. Он шёл не как римляне из высших кварталов — не вышагивал, не гордился собой. Он двигался. Экономно. Каждый мускул тратился только на необходимое движение вперёд. Ничего лишнего. Как волк в лесу.

И моё проклятое воображение, натренированное годами помощи отцу, тут же нарисовало картину. Туника сброшена. Широкие плечи, крепкая спина, где каждое движение сухожилия отзывается под кожей. Руки эти руки, которые могут держать меч с такой же лёгкостью, с какой я держу пестик в ступе. Они могут

Внизу живота что-то ёкнуло. Коротко, горячо, низко. Не мысль. Чистое, животное ощущение. Молния, ударившая куда-то в тёмную, сокрытую плоть. Картинка: эти руки могут не только держать. Они могут обнимать. Сжимать так, что дыхание застыло бы в груди. Так же властно, как его взгляд сжал волю Тертия.

«Господи, прости меня!»

Мысль врезалась, как удар собственной ладони по щеке. Грех. Это был грех. Взгляд похоти. «Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём». Я знаю эти слова. Я стараюсь жить по ним. А сейчас сейчас я смотрела. Я — смотрела. На язычника. На солдата, чьи руки, наверняка, в крови. Он даже имени моего не знает. И я не знаю его. Мы — ничто друг для друга. Прохожие.

Я сглотнула, чувствуя, как жар разливается по щекам. Слава Богу, он шёл сзади.

Нужно думать о чём-то другом. Он помог. Помог бескорыстно. Нужно отплатить добром. Провести к честному торговцу. «Любите и врагов ваших», — шепчет во мне голос. А он даже не враг. Он просто чужой. Медный волк с серебряными, как свинец, глазами. Но мысль снова, упрямо, возвращалась к татуировке. К загадке. Почему кадуцей? Вестник? Слишком тих для вестника. В нём нет той суетливой готовности служить. Сын торговца? Нет, во всей его осанке — ни капли услужливости, заискивания. В нём тишина. Та самая глубокая, звенящая тишина, что наступает в нашем доме перед приходом больного с тяжёлой раной. Тишина перед действием. Перед болью. Перед чем?

Я не выдержала. Не смогла просто провести его и уйти. Он вошёл в моё поле зрения, а теперь и в голову, как заноза. И её нужно было вытащить. Или понять и принять.

Я замедлила шаг почти до остановки у знакомого поворота. Лавка старьёвщика Гая была уже близко. Я не обернулась. Сказала в пространство перед собой, в вонючий, пыльный воздух Субуры, но каждое слово было отчеканено для него:

— Твоя татуировка кадуцей.

Я сделала крошечную паузу, давая словам повиснуть.

— Редко увидишь на воине. Ты служил вестником? Или — я чуть повысила голос, вкладывая в вопрос весь свой медицинский интерес, — это память об отце-враче?

И только тогда, задав этот вопрос, я обернулась. Чтобы увидеть, что вспыхнет в этих свинцово-стальных глазах в ответ: готовность к бою, удивление или что-то третье.

А в голове пронеслось уже не о нём, а обо мне: «Зачем я это спросила? Что я хочу услышать? Господи, будь со мной. Пусть слова мои будут как лекарство. Пусть они либо развеют это странное незнание, либо облегчат эту новую, щемящую боль под рёбрами, что началась в тот миг, когда он посмотрел на меня и решил, что я — его дело».

Марк

«Нет, — сказал я наконец, и мой голос прозвучал тише, чем я планировал. — Не вестник. И отец не врач. Он был солдатом. Как и я».

Я не стал говорить про кадуцей. Это было бы слишком. Но я дал ей крошку. Больше, чем давал кому-либо за последние годы. Потому что она её вырвала. Дерзостью. И я, клянусь Поллуксом, не мог не уважать этого.

Она кивнула — коротко, будто эта скупая информация что-то для неё прояснила, и жестом указала на неприметный навес с грубой, некрашеной шерстью. Лавка старьёвщика. Не для вольноотпущенников, а для самой бедноты и таких, как я, — приезжих, у которых в кошельке звенят не золотые, а медные ассы. Умная. Она угадала мой бюджет с полувзгляда. Это было одновременно лестно и злило.

Я выбрал тунику на ощупь — грубая шерсть, но плотная, не расползётся после первой же стирки в легионе. «Сойдёт», — констатировал внутренний голос, отвечавший за экипировку. Затем, привычным движением, расстегнул ремень с коротким боевым ножом. Снял его, почувствовав, как ослабляет хватку привычная тяжесть на бедре, и положил на ближайший ящик, в зоне досягаемости. Никогда не знаешь. Даже здесь.

Потом я взялся за старую тунику, вцепился в подол и потянул на себя через голову. Движение было отработано за годы в казарме. Я отвернулся к столбу, подставив стенке спину, а не ей и не улице. Старая привычка — не подставляться. Пропотевшая ткань со свистом соскользнула с торса, и на мгновение я почувствовал прохладу вечернего воздуха на коже. И — её взгляд.

Я не видел его. Я чувствовал. Как физическое давление между лопаток. Я сбросил тряпку на ящик рядом с ремнём и, не оборачиваясь, взял новую тунику. И только тогда повернулся, чтобы накинуть её.

И поймал её взгляд.

Он не был пристальным. Он был быстрым и профессиональным, как и тогда, когда она оценивала шрам на моей челюсти. Он скользнул по рёбрам, где старый след от германской рогатины тянулся белой полосой, по плечам, испещрённым мелкими ссадинами от доспехов, по животу, где мышцы лежали плотными пластами, как у всех, кто таскал на себе вес полного снаряжения легионера. И этот взгляд, этот пронизывающий, изучающий взгляд врача или кого-то ещё, задержался на долю секунды дольше, чем следовало.

А потом отскочил, как обожжённый.

Но я успел увидеть, как по её смуглым щекам, под тонкой кожей, где проступали веснушки, разлился чёткий, алый румянец. Не пятнами, а ровной, горячей волной. Это не был страх. Это было чистейшее, оглушительное смущение. И что-то ещё, от чего у меня самого кровь ударила в виски.

Видела мужчин, — холодно констатировала одна часть моего мозга, пока я натягивал новую ткань. Но не таких. Или не так близко.

И в этот момент, глядя на её опущенные ресницы и этот предательский румянец, я увидел в ней другое. Не дерзкую девчонку. Маленького, рыжего мышонка. Умного, быстрого, который только что осмелился ткнуться носом в нору спящего кота, сам испугался своей смелости и теперь замирает, не зная, бежать или ждать.

И эта мысль — про мышонка — не сделала её слабее в моих глазах. Наоборот. Это добавило ей странной, дикой хрупкости, которая вдруг показалась мне самой опасной вещью на свете. Потому что мой внутренний, солдатский цинизм, мой «пункт три», с которым я пришёл на рынок, тут же взорвался и переродился во что-то неуправляемое.

Пока я затягивал пояс, в голове пронеслись вопросы, ясные, как боевые команды, и такие же невозможные для произнесения вслух:

«Были ли у тебя мужчины, рыжий мышонок? Трогал ли кто-нибудь вот эти самые руки, что сейчас сжимают свёрток с травами, как щит?

Обнимал ли эту талию — не тонкую, а крепкую, жилистую — и чувствовал ли, как под ней бьётся это бесстрашное сердце?

Проходила ли чужая ладонь по тем самым бёдрам, что сейчас чётко обрисовываются под хитоном, и знает ли она, какая на них кожа — горячая или прохладная?

Или ты» Тут мысль споткнулась, наткнувшись на невероятное. Нет. В двадцать лет, в этом Риме, где каждый второй готов продать тебя за глоток вина? Не может быть. Но если если нет Если под всей этой дерзостью, под умными глазами и медицинской сноровкой скрывалось это Тогда всё становилось в тысячу раз сложнее, опаснее и безумно интереснее.

Я поправил складки на плече, сделал вид, что проверяю, не жмёт ли под мышкой. Внутри всё горело. Снаружи — ледяное спокойствие.

— Подходит, — сказал я, и голос мой звучал глухо, как из бочки.

Благодарю за помощь в выборе.

Я поднял на неё взгляд, ища в её глазах ответ на свои невысказанные вопросы. Румянец уже схлынул, но в глубине её раскосых, восточных глаз всё ещё плескалось смущение, замешанное на том же любопытстве. И на решимости. Эта девчонка, этот мышонок, не собиралась отступать.

И тогда она, сделав крошечную паузу, как перед прыжком через пропасть, сказала:

— Ты спас меня сегодня больше, чем просто от срыва торговой сделки. Мой отец мы живём скромно, но у нас есть крыша и хлеб. И доброе вино из старого сада в Кампании. — Она посмотрела мне прямо в глаза, и в её взгляде не было ни капли заискивания. — Если у тебя нет иных планов можешь разделить с нами ужин. В долгу оставаться неудобно.

Она сказала «мы». «Отец». Это был щит, брошенный на мгновение между нами. И одновременно — пропуск в её мир.

И я понял, что мой план на этот день окончательно и бесповоротно рухнул. Но на его обломках возникло нечто, от чего сердце забилось с новой, незнакомой силой. Не просто желание. Вызов. И предчувствие, что этот вечер не закончится просто ужином.

Она остановилась, обернулась и, не опуская глаз, протянула руку. Не для поцелуя. Ладонью вверх. Жест был настолько неправильным, настолько лишённым римской выучки и страха, что у меня на секунду отключился мозг. Женщина. Первой. Центуриону. Это был не вызов власти. Это было предложение мира. На равных.

— Мы не представились, — сказала она, и в её голосе не было и тени смущения от собственной дерзости. Только ясность. — Я — Анастасия. Дочь Анатолия, врача.

Анастасия. «Воскресшая». Имя-знамя. Имя-загадка. Анатолий. «Восточный». Словно тень от её рыжих волос легла на карту мира и указала направление: не отсюда. Издалека.

Мозг, привыкший раскладывать всё по полочкам, мгновенно выдал справку. Анатолий. Не какой-нибудь Леонид. Не просто «врач». Имя редкое, книжное, для греков-интеллектуалов, чьи корни терялись где-то у границ Парфии или в диких горах Каппадокии. Врач с Востока. А дочь его — Воскресшая с Востока. Или — Воскресение, пришедшее с Востока.

Два имени сложились в одно предложение, в пророчество, в приговор. От этого сочетания по спине пробежал холодок, не имевший ничего общего с вечерней прохладой. Это была не просто девушка. Это была формула. Формула чего-то такого, во что я сейчас вступал, не читая условий.

Я смотрел на её ладонь. На эти карие, раскосые глаза, в которых теперь, после названного имени, плескалась не только дерзость, но и какая-то обречённая ясность. Она знала, что делает. Знала, что мы переходим черту. И шла на это первой.

Внутри всё перевернулось. Это уже не «пункт три». Это не «отложенная нужда». Это нечто другое. Мысль ударила с той же неоспоримой силой, с какой я когда-то понял, что следующая атака будет последней — либо для противника, либо для меня.

Так. Значит, вот как.

Она — Анастасия. Воскресение. Её отец — Анатолий. Восток. А я — Марк Кассий Витул. Прах. Тень. Солдат, у которого нет ничего, кроме меча, долга и призрака в прошлом, который может убить его в будущем.

И нас свела вместе не случайность. Свела логика падения. Я падал в эту пропасть с того момента, как шагнул вперёд на рынке. А она она стояла на дне этой пропасти с самого рождения, со своим именем, со своим восточным отцом, со своей дикой, несломленной верой в то, что можно смотреть солдату в глаза и протягивать руку.

Это было неотвратимо. Как приказ, от которого нельзя отказаться. Как битва, которой не избежать.

Я медленно поднял руку. Не взял её за запястье. Не схватил. Я положил свою ладонь поверх её ладони. Кожа на её руке была не мягкой, а прохладной и шершавой от трав, от работы, от жизни. Контакт длился меньше секунды.

— Марк, — сказал я, и мой голос прозвучал чужим, слишком тихим в грохоте города. — Марк Кассий Витул. Центурион Седьмого Клавдиева легиона.

Я смотрел на её лицо, ища хоть тень понимания, страха, узнавания. Услышит ли она в этих именах что-то? Нет. В её глазах не было ничего, кроме того же принятия факта. Она кивнула, так же коротко и чётко, как солдат, получивший донесение.

— Пойдём, Марк. Дом недалеко.

Она убрала руку и повернулась, чтобы вести меня дальше. А я шёл за ней, и внутри меня бушевала уже не буря, а ледяная, беззвучная ясность катастрофы.

Всё кончено. План мёртв. Задание выполнить не удастся. Обратной дороги к своим не будет. Ты вошёл в её историю. В историю «Воскресения с Востока». А в такие истории входят, чтобы либо умереть, либо измениться до неузнаваемости. И первое, кажется сейчас куда более вероятным.

Но отступать уже поздно. Потому что я уже назвал ей своё имя. А в этом мире, в моём мире, имя, отданное нейтральной территории, которую ещё предстоит завоевать или на которой предстоит погибнуть, — это первая и последняя ошибка. Или — первый и последний шаг к чему-то, что даже не имеет пока названия.

Анастасия

Мы шли по узкой улочке Субуры, заваленной мусором и пустыми амфорами. Я впереди, чувствуя его тяжелые, размеренные шаги за спиной. И этот звук был не просто шум. Это был ритм, под который теперь билось моё сердце.

Мысли неслись вихрем, путались, цеплялись одна за другую, как корни повилики на гнилом заборе.

Они видят. Все видят.

Из-за грязной занавески в окне мастерской медника мелькнуло лицо старухи Марины — вечной блюстительницы чужих нравов, у которой на собственную жизнь не хватило ни греха, ни смелости. У колодца притихли двое подмастерьев, и их взгляды, липкие и любопытные, повисли у меня на спине, будто паутина. Я знала, о чём они подумают, ещё не открыв рта. «Вот ведут дочь врача Анатолия. И легионер с ней. Интересно, за долги отца заплатить нечем? Или уже и она».

Щёки запылали бы от стыда, если бы не горели и без того от иного огня. «Пусть думают», — попыталась я убедить себя, ускоряя шаг. – «Пусть судачат. Мой долг — благодарность. Я не украла. Не убила. Я просто веду его в дом. Чтобы накормить. Как странника».

Но это звучало слабо, фальшиво, даже в моей собственной голове. Словно я повторяла заученную наспех молитву, в которую сама не верила.

Я попыталась ухватиться за что-то прочное, за единственный якорь — за веру. Хлеб. Вино. Кров. Гостеприимство — не грех. Разве Сам Учитель не сказал: «Я был странником, и вы приняли Меня»? Слова были тёплыми, утешительными, как плащ в стужу.

Но тут же, из самой глубины, поднялся иной, ядовитый и страшно правдивый голос. Он звучал тихо, но каждое слово било точно в цель: «Странником. А не молодым, крепким мужчиной, от одного вида чьего голого торса у тебя до сих пор дрожат колени. Солдатом. Язычником. Ты обманываешь себя, Анастасия. Ты ведёшь его домой не только из благодарности. Ты сама этого хочешь. И это знание жжёт тебя изнутри сильнее любого стыда».

Я зажмурилась на мгновение, пытаясь отогнать этот голос. А Он? Если бы Учитель думал, «что скажут», разве подошёл бы к прокажённым? Позволил бы грешнице омыть Свои ноги слезами и волосами? Он смотрел в сердце. Видел намерение.

А какое у меня намерение?

Благодарность? Да. Искренняя.

Страх? Господи, да. До тошноты.

Но было и другое. То, в чём я боялась признаться даже в мысленной молитве. Любопытство. Жгучее, неотступное, пугающее. К нему. К этому медному волку с серебряными глазами, который шёл за мной, молчаливый и опасный. К тому, что прячется за его шрамами и этой странной татуировкой. К тому, каков он там, внутри, под слоями кожи, мускулов и солдатской выучки.

«Это грех?» — спросила я себя в отчаянии. - «Или это просто жизнь? Та самая жизнь, которую Он тоже создал и благословил, увидев, что она «хороша весьма»?

И тут, поверх всех этих сплетающихся нитей мыслей, поднялась самая тёмная, самая животная волна. Волна чистого, незнаемого страха.

Никто. Никогда.

Два слова, простых и всеобъемлющих. В них заключалась вся моя жизнь: двадцать один год.

Никто никогда не касался. Не обнимал. Не прижимал так, чтобы дыхание перехватывало. Я знала мужское тело только как анатомию. Как карту из мышц, сухожилий и костей, которую можно исцелить или на которой можно найти причину смерти. Я знала его снаружи, как хирург. Но я не знала его изнутри. Не знала его тяжести. Не знала, каково это — чувствовать на своей коже не прохладное прикосновение пальцев, проверяющих пульс, а жар чужих больших, шершавых ладоней. Не знала запаха мужской кожи и пота так близко, чтобы он заполнял всё вокруг. Не знала ничего о той силе, что может быть не разрушительной, а обнимающей.

И это «ничего» пугало меня до дрожи в коленях. Но, о Господи, в этом страхе таилась и жуткая, запретная притягательность. И я, как слепая, шла навстречу самой великой и самой страшной тайне в жизни женщины, даже не представляя её очертаний. А если я всё сделаю неправильно? Скажу не то? Он увидит мою неловкость, мою полную неискушённость и рассмеётся? Сочтёт дурой? Или, что ещё страшнее, сжалится?

Я почти побежала, чтобы скрыть дрожь в ногах, и вот он — наш переулок, наш дом. Окно было тёмным, как провал в стене. Дверь заперта. Возле соседского колодца, как чёрный ворон на жёрдочке, сидела та самая Марина.

На страницу:
2 из 4