Первый день листопада
Первый день листопада

Полная версия

Первый день листопада

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Алексей Кудеяр

Первый день листопада

Часть I. Первый день листопада.


Глава I

Снег, говорите? Это у вас тут снег. Белый, под фонарём, лёг на ветку и лежит, где положили. А я знаю снег, под которым пропадает всё — тропа, лошадь, целая корчма с людьми. Знаю лучше, чем хотел бы. Одну зиму я под таким прожил. Подвиньте кружку — расскажу. Только уговор: дослушаете до конца. Про ту зиму нельзя рассказать половину — либо всё, либо молчи.

Мне было двадцать пять. Это помню твёрдо — тот год из памяти не вытравишь. По зиме в Москве, на Болоте, четвертовали Пугача — казака, что в покойного государя рядился да полцарства за собой поднял. Весть до чужих краев докатилась, по шинкам гудела. Царица после бунта гайки закрутила так, что и соседи с перепугу свои заставы перекрыли — как бы смута не перекинулась. Обозы встали. Обычным людям беда, а мне — чистая прибыль. За риск платить стали вдвое. Здешние тропы я знал наощупь. Здоровья хватало, вот и брался за то, от чего прочие крестились. Таскал грузы, что мимо кордонов по-темному ходят: соль без клейма, табак без пошлины, ртуть в тяжелых колбах. А случалось — и такое, чему имени нет вовсе.

Как раз тогда свел меня случай во Львове с одним учёным человеком с цесарской службы. Далматинец. Это, добрые люди, не пёс пятнистый, как кое-кто из вас сейчас подумал, — это народ такой. Живут у тёплого моря, в Далмации, говорят почти по-хорватски, только глаже, будто им слова перед выдачей утюжат. Чистенький, глаза умные и усталые. Имени не назову — я и тогда знал его нетвёрдо. Он отдал мне свёрток, тяжёлый не по росту, с человечью голову, а весом с малый якорь, и велел свезти его на Волчье седло, отдать троим, забрать у них вторую половину платы и убираться.

Говорил он, отдавая, мало, но со знанием дела. Держи в холоде и в тряпье, сказал. Тряпьё, к слову, было не простое: не то мешок, не то клобук с чужой головы — тёмное сукно, и по кромке шиты знаки, каких я не читал. Она пьёт людское тепло, сказал заказчик, а пуще всего — когда люди рядом грызутся.

Я запнулся об это «она», да переспрашивать не стал. Ему виднее, какого она роду.

— Быть на седле к первому дню листопада, — сказал он.

Для верности назвал и месяц, и число, и день недели, разложив всё по пальцам. Числа он держал твёрдо, как человек, привыкший к ним по службе.

До седла было шесть дней пути, и дни выпали добрые. Винный край: по обочинам лозы, к северу тянутся возы с бочками, и всякий встречный купец тебе и брат и сват, покуда не знает, что у тебя под рогожей. Я ехал не спеша, грелся на последнем тепле и думал, что извоз достался даровой: свези да получи. На вторую ночь, у костра, не утерпел — заглянул под тряпьё. Внутри был шар. Чёрный. Не как уголь и не как сажа, а как дыра — зрячая тьма, в которой глаз тонул, как в омуте. Я завернул его обратно, подбросил в огонь дров и сел так, чтоб эта штука лежала передо мной, на виду, а не за плечами. Всю ночь просидел, не смыкая глаз, лицом к нему. Есть вещи, к которым не тянет поворачиваться спиной.

Волчье седло — это провал в хребте меж двух вершин, единственное место, где гряду можно перевалить. Седлом его звали за обличье: две вершины по краям, а меж ними прогиб — спереди холка, сзади круп. А Волчьим — оттого, говорят, что в незапамятные годы держал там логово волк ростом с телёнка и нравом с самого нечистого. Понизу шёл лёгкий путь, винный тракт с венгерского бока: по нему гнали на север токайское, вино королей. Только сходку заказчик назначил не на тракте, и назначил с умом. Тем троим, что ехали за моим грузом, людные дороги были заказаны не меньше моего, а такой компании встречаться положено там, куда добрый купец не сунется. Вот и выбрали самое горло перевала, где сходились две стороны — цесарская да венгерская, — а посередине лежал голый, выдутый ветром камень.

На самом горле, на юру, и пары камней не сложишь: места в обрез, телегам едва разойтись, да и ветер выстудит глину прежде, чем схватится. Зато чуть в сторонке, под скальным навесом, в затишке, кто-то из старых людей втиснул корчму. Втиснул — верное слово: не поставил, а вмял в расщелину, низко, будто берлогу. И место тут корчме самое верное: гряду за день не одолеешь, а кто одолел — тому и перед перевалом, и за ним надо где-то коня перепрячь да обогреться. Стояла она тут, должно быть, со времён, как проложили тракт, и держалась одна на полсотни вёрст — другого затишка, где стена устоит, на том перевале нет.

Корчма старого Лоринца. Тепло внутри было скудным, оно жалось к единственному очагу у стены, оставляя углы стынуть. Посередине дубовый стол, врытый в землю исстари, а вдоль него две лавки. У стены напротив стояли бочки, и при бочках — сам Лоринц. Из-под плиты в полу бил родник, так что и вода была прямо в доме. Хлев на восемь стойл завели под ту же крышу. Широкие ворота — со двора, а низкая дверца — прямо из сеней. На перевале иначе нельзя: завалит снегом, а тут у тебя вода под рукой и скотина за стеной дышит, наружу выходить не надо.

Сам Лоринц был стар. Левой ноги ниже колена у него не было — вместо неё деревяшка. Принёс он её, люди сказывали, из-под Белграда, с той турецкой войны, когда принц Евгений отбивал у турка город. Ковылял на ней так ловко, что иной двуногий позавидует. Был он венгр — их на том пограничье полно сидело по корчмам да заставам, народ дорожный. За полвека на тракте перенял с пяток наречий и понимал, почитай, всякого. А говорить не любил.

Лоринц глянул на мой свёрток так, как глядит человек, который этакие свёртки уже видывал. Не с любопытством. С усталостью. Налил, кивнул на угол у очага, взял монету.

Там я и устроился. Заказчик-то говорил — держи в холоде. А тёплый угол в корчме был один, и я рассудил просто: у двери на сквозняке зубами клацать дураков нет, а чудак с цесарской службы мало ли чего набормочет, у учёных свои причуды. Не понесёшь же этакое добро в сени, к коням, без догляду. Так оно и лежало у огня, у моих ног, в тепле. Станете после считать, с чего всё началось, — посчитайте и это.


Глава II

Первым приехал южанин — квадратный, бородатый, нож у пояса. Одет тепло, да крой чужой. Сразу видать — с турецкого пограничья. Оказался хорват.

Прошёлся взглядом по корчме, зацепил меня, упёрся в свёрток у моих ног — и всё понял. Других двоих не нашёл, оттого сел напротив, на лавку поближе к огню.

Я думал, дело сделается за день. А оно не делалось. Двоих других не было ни в первый день, ни в третий, ни через неделю. Корчма стояла пустая — кроме нас с Хорватом да Лоринца, ни души. Спать тут было негде, ночлега в той корчме отродясь не держали: гряду переходят за день, а кто застрял — ляжет где придётся, на лавке, на полу, у очага. Хорват же с первой ночи ушёл в хлев и лёг при своей кобыле, в солому. При лошади он спал крепче, чем при людях.

Шла вторая неделя. Хорват пил. Двоих не было.

— Листопад, — хрипел он. Загибал толстые пальцы, отсчитывал сутки. — Уговор.

И бил кулаком по столу так, что подскакивала кружка. Тут и гадать нечего, с чего он злой: приехал точно в срок и день за днём понимал, что остаётся в дураках. А я думал мысль попаршивее. Срок-то и по моему счёту вышел в первые же сутки. Раз кинули его — кинули, стало быть, и меня.

Первого ноября утром он собрал котомку, вывел из хлева кобылу и поехал вниз, обложив на прощанье и меня, и Лоринца, и корчму, и всех своих несостоявшихся компаньонов разом. Тридцать один день просидел. И уехал за полдня до того, как поднялся к нам новый.

Тощий, аккуратный, в очках. Кафтан сидел ладно, лацканы широкие. Под кафтаном — камзол с ровным рядом пуговиц, и пуговицы он нет-нет да пощупает: все ли на месте. Вошёл бодро, огляделся, спросил, где остальные. Понимал я его без труда — дело извозное.

— Один уехал, — говорю. — Нынче утром. Месяц прождал.

— Кто уехал-то?

— Хорват один.

Он пожал плечами.

— Не мог он месяц прождать. Нынче первый день листопада, как уговорено. Я приехал в срок.

— С Богемии, что ли? — я прислушался к его говору.

— Из Пльзеня, — уточнил он.

Оказался чех. Зовут Вацлавом.

Я поглядел на него. Он на меня. Оба трезвые, и оба говорили правду. Кто из нас двоих обсчитался, я в тот вечер так и не решил.

Горы в ту ночь встали на дыбы. Пошёл снег. Ветер выл так, что Лоринц перекрестился, а он, думаю, не крестился с самого Белграда. К утру тропу завалило по грудь.

Хорвата принесло обратно на другой день. Пешком, без кобылы — кобылу взяла метель. Полуживой, белый, с отмороженными пальцами на ногах. Грел он их потом у огня и выл.

Как оно у него вышло, он не рассказывал, да я и сам прочёл — по сапогам, по рукам, по тому, с какой стороны приполз. Бурю принесло снизу, с венгерского бока, и его она взяла на склоне раньше, чем нас наверху. На открытом плече, в слепой замети, кобыла либо оступилась, либо сорвала повод — с ней ушли харчи и огниво. Ночь он перестоял в камнях, без огня. К утру тропы внизу не стало вовсе, а она там расходится на три рукава — выбирай любой и помирай в любом. Хребет же один, его в любую метель видно: держись ребра и иди. Он и шёл. Весь день, по пояс, вверх, к единственному очагу на полсотни вёрст. Гордый человек в горах — это будущий мёртвый человек. Хорват был злой, но не гордый.

Он ввалился в то самое тепло, из которого ушёл, увидел Вацлава.

— Пичка ти материна, — сказал он с порога. Обмороженными губами, почти не разжимая рта. Дальше пошло громче: Бога, мать и весь Вацлавов род он уложил в десяток слов, как дрова в поленницу.

— Кто платит за кобылу, курва? Ты платишь?

После той бури седло ещё держало проход — да только по гребню, по насту, и только для того, кому своя жизнь не дорога. Вацлав, я видел, прикидывал уйти вниз. Поглядел на Хорватовы почерневшие пальцы — и остался у печки. А тем гребнем, пока он ещё пускал, поднялся к нам последний из троих.

Добрался он двенадцатого ноября. Пришёл сквозь самый хвост бури, ведя издыхающую лошадь под уздцы. Ввалился, отряхнулся, перекрестился справа налево, широко, по-старому. Оглядел двоих у очага и заговорил. Понимал я его лучше прочих. Из наших западных, белорус. Звали Янка.

— Ну вот и я, братцы. Первый день листопада, как уговаривались. А чего вы смурные?

Глава III

Янка скинул шапку, повёл головой, и я увидел, что один глаз у него живой — карий, быстрый, хитрющий. Второй — хрустальный. И не под пару: голубой, чистой воды, купленный, по его словам, в Вильне. Вильня по тем краям город не из последних, на ней полсвета сходится; заносило туда и Янку по тёмным его делишкам, там-то, если ему верить, у немца-купца он глаз и сторговал. Карий немец тоже держал, да просил вдвое, и Янка рассудил, что переплачивать за цвет грех: глядеть-то всё одно тем, который свой. Как он живой потерял, Янка сказывал трижды, и все три раза по-разному, и всякий раз выходило, что сам он ни при чём. Хрустальный глядел всегда чуть выше и чуть мимо собеседника, в свою даль, и казалось, что Янка одним глазом торгуется с тобой, а другим — с кем-то поважнее.

Живой-то у него был бегучий — бери да читай по нему всё как есть. Да только не читали. Взгляд сам так и тянулся к хрустальному — спокойному, голубому, твёрдому. На него и велись. Верили хрусталю.

А чего мы были смурные — тут же при Янке и сосчитали. И вышла занятная арифметика.

Хорват приехал первого октября: у хорватов листопад — октябрь, и по своей правде он был прав. Вацлав приехал первого ноября: у чехов листопад — ноябрь, и по своей правде был прав и он. А Янка — грекокатолик, живёт по старому счёту, на одиннадцать дней позади просвещённой Европы; вот его первое ноября и выпало по-нашему на двенадцатое, и по своей правде прав был тоже. Я-то считаю по тем краям, где извоз правит, своё давно позабыл. Одно слово в письме. Три головы. Три разных дня, и между крайними — полтора месяца.

Вацлав снял очки и растолковал, отчего так, а я перекладывал Хорвату, как умел. Слова, сказал он, расселились по землям, как люди, и кое-где разминулись с месяцами. У одних народов листопад — это октябрь, у других — ноябрь, а слово одно на всех. Лист с дерева опадает раз в году — в этом-то все сходятся. А вот как этот месяц на бумаге обозвать, тут всяк считает по-своему, и сосед соседу не указ.

— Кто пишет на три края, — вставил Янка, — тот число цифирью ставит, а не словом.

— Заказчик число знал твёрдо, — сказал я. — Я при том стоял. Он мне день назвал и по пальцам разложил, цифирь у него в голове как на смотру. Он бы словом не написал.

— Он и не писал, — сказал Вацлав тихо. И надел очки. — Письма переписывал его человек. Здзислав. Есть у заказчика такой — перо золотое, а сам пропащий.

— Откуда знаешь? — спросил Янка.

— Видел я его. Раз в жизни. В Москве, в непотребном доме. У немки Лотты, за Яузой.

Янка присвистнул — про немку Лотту, выходит, слух и до него докатился.

Вацлав поглядел на него поверх очков.

— Я там по стекольному делу был.

— В доме? — спросил Янка ласково.

— Рядом. А ты, я гляжу, со знанием свистишь.

— По соляному делу, — сказал Янка.

Возле того дома, как я понял, пол-Москвы стояло исключительно по делу: кто по стекольному, кто по соляному, кто по восковому. И всяк — совершенно случайно.

Хорват из этого не понял ни слова и не потерял ничего. А Вацлав продолжил.

— Этот Здзислав там гулял третьи сутки. Пил так, что хозяйка ему уже не наливала, — так он капал себе в вино сонных капель. Аптекарь ими смерть отмеряет, по три капли на приём. А этот лил и не считал. Шлюхам сказывался первым человеком при учёном господине: вся, мол, переписка через него, с бумагами в самую Москву гоняют. А под утро писал хозяйке расписку на долг. Я ту расписку видел. Рука писарская, чистая, буковка к буковке, хоть в королевскую канцелярию. Хвостик у «веди» заваливает влево, всегда одинаково, — я такую руку из тысячи узнаю, дело моё стекольное, я на ярлыки да накладные нагляделся.

Он помолчал.

— А по осени я ту самую руку узнал в своём письме. И хвостик тот.

Дальше складывалось само, без зазора. Заказчик называет день, числа по пальцам перекладывает — а Здзислав кивает, скрипит пером, и руки у него с утра ходуном. Сел переписывать в три края, вывел во всех трёх «первого дня листопада» — всяк на своём языке, буковка к буковке, рука-то пела и пьяная, — господское число позабыл начисто и пошёл спать. Мину под нас четверых заложил не злодей и не учёный господин. Заложил её похмельный слуга с чистым почерком.

Хорват выслушал мой перевод молча. Потом повторил по складам, дважды: Здзи-слав. Так заучивают имя должника.

Перед делом устроили сверку — люди чужие, деньги немалые. Каждый выложил на доски письмо с печатью и монету, что пришла с письмом. Монеты были одинаковые: жёлтые, тяжёлые и мягкие, ноготь входил, как в воск.

Не утерпел тут и я. Спрашиваю: а вещь-то вам эта на что? На кой её три края съезжаются забирать?

Вацлав не поднял глаз от писем:

— Тебе заплачено за воз, не за вопросы.

Янка усмехнулся, повернулся ко мне — тот будто и не слышал чужой отповеди.

— А сам-то ты чей будешь? Возишь чужое через полсвета, а чей сам — не сказался.

— Из Сибири я, — говорю. — Покровское, слобода под Тобольском. Вы и не слыхали небось.

— Тобольск слыхал, — сказал Вацлав. — Столица Сибири. Это ж где конец света?

— Не. Конец света дальше. У нас его только видать в ясную погоду.

Янка хмыкнул.

— И далеко ж тебя занесло от своего конца света, Покровское. Дома, что ли, заработка нет?

— Дома у меня нет. Слобода наша ямская, я при лошадях с мальства — гонял обозы по тракту, как отец и дед. Женился в девятнадцать. В двадцать, по зиме, взял первый дальний извоз, до Ирбита и обратно, восемь недель. Вернулся — а ворота крест-накрест заколочены. Оспа прошла по слободе, пока я ездил. Жену и сына я довёз до погоста одним возом, благо невелика была поклажа. Постоял. Развернул сани на закат и поехал. Ехал, покуда понимал, что люди вокруг говорят. Потом ещё столько же. С тех пор вожу чужое. Своего больше не вожу.

— Звать-то как? — спросил Янка.

— Григорием крестили.

— Ну вот, Рыгор, — сказал он. — А то возит и возит, а кто возит — неведомо.

И вернулись к делу.

— Писано одной рукой, — сказал Вацлав наконец. — Все три, и печать одна. А рука — не порука, — сказал он, не отводя глаз от писем. — Бумага вещь лёгкая, с мёртвого снять недолго. Почём мне знать, что вы те самые?

— Ну а як же, — сказал Янка весело. — Прирезал настоящего Янку на глухой дороге, письмо за пазуху, кобылу под седло — и сюды.

Вацлав посмотрел на Янку. И не в хрустальную обманку, а в живой карий глаз. По стекляшке он лишь мазнул взглядом, мельком, как мастер оценивает чужую работу.

— Богемская? — спросил, будто про стекло.

— Венецейская, — ляпнул Янка.

Сморозил следом какую-то пустую шутку, чтоб тему свести, и отвернулся. Я-то грешным делом решил: разбирает чех стекляшку, по ремеслу любопытно. А он не стекло просвечивал. Что Вацлав там на дне вычитал — бог весть. Только кивнул и признал: чужая работа, не наша. И с того часа нет-нет да поглядывал на Янку коротко. Так смотрят на счет, где все цифры выведены верно, а итог не сходится.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу