
Полная версия
527 дней под парусами или к югу от тридцатого меридиана
Галкин вышел на палубу, сел на пушку и долго смотрел на огни Рио, мерцавшие в темноте. Где-то там, за тысячи миль отсюда, лежала неизвестность. И он, штаб-лекарь, вчерашний московский врач, должен был стать частью её открытия.
Рядом зашевелился Жорж, накрытый тряпкой в своей клетке, и сонно пробормотал:
— Bom dia, senhor12[1].
Галлин усмехнулся и пошёл спать.
Завтра — в океан. Завтра — на юг.
Глава 5: К югу от Рио
Три дня прощания с Рио-де-Жанейро растянулись на неделю. То одно, то другое задерживало: португальские чиновники требовали лишних бумаг, подвела местная верфь, обещавшая починить мелкие повреждения на «Востоке», да и командам дали малость погулять — Лазарев справедливо полагал, что перед долгим плаванием в холодные воды матросам не грех вспомнить, что такое твёрдая земля и женская ласка.
Фома воспользовался задержкой по-своему. Он пропадал на берегу целыми днями и возвращался с самыми невероятными трофеями: то притащит связку бананов (которые матросы пробовали впервые в жизни и долго не могли понять, как это есть), то приволочёт живую обезьянку, которую Галкин велел немедленно отнести обратно («Фома, мы не зверинец, у нас провизии в обрез!»), то явится с карманами, полными каких-то блестящих камешков, которые, по его словам, были «настоящим бразильским золотом» (оказалось — обычный пирит).
— Фома, ты бы хоть предупреждал, — вздыхал Галкин, рассматривая очередную «научную ценность».
— А чего предупреждать, ваше благородье? Вы учёный, вам всё пригодится. Вдруг из этого золота лекарство какое сделать можно? Или, наоборот, яд?
Попугай Жорж, успевший выучить несколько русских слов, радостно орал с плеча Фомы: «Золото! Золото!»
Галкин махнул рукой и велел Фоме делать что хочет, лишь бы к отплытию был трезв и при деле.
***
Пятого ноября 1819 года «Восток» и «Мирный» покинули гостеприимную бухту Рио-де-Жанейро. Корабли взяли курс на юго-восток. Лазарев, посоветовавшись с Беллинсгаузеном, решил идти не прямо к мысу Горн, а сперва обследовать малоизвестные острова в Южной Атлантике — там, где капитан Кук отметил на картах лишь приблизительные очертания.
Погода стояла чудесная. Попутный ветер надувал паруса, солнце ласково грело палубу, матросы ходили в одних рубахах, радуясь последним тёплым дням. Все знали: скоро начнётся холод.
Галкин пользовался погодой, чтобы учиться. Он таскал за собой Фому и заставлял его показывать, как правильно свежевать рыбу, и, скрепя сердце, как снимать шкуру и отделять мясо от костей, не повредив скелет — Лазарев был неумолим, на днях, пересилив себя Галкину все же пришлось свежевать несчастного тюленя. Фома тоже старался, но то и дело вздыхал:
— Эх, ваше благородье, не для того рыбу ловят, чтоб её потом в банки солить. Её есть надо!
— Для науки, Фома, для науки, — отвечал Галкин, старательно зарисовывая плавники очередного тунца, пойманного матросами.

13[1]
Через две недели плавания, двадцатого ноября, вахтенный с марса закричал:
— Земля! Прямо по курсу!
На горизонте показался небольшой скалистый остров. Лазарев сверился с картами и нахмурился.
— По Куку, здесь ничего нет, — сказал он Галкину, стоявшему рядом. — Он прошёл южнее и не заметил. А остров есть.
— Может, это ошибка? — предположил Галкин.
— Проверим.
Подошли ближе. Остров оказался необитаемым, поросшим жёсткой травой и усеянным птичьими базарами. Тысячи альбатросов и пингвинов собрались на скалах, оглашая окрестности нестройным гомоном.
— Надо высадиться, — решил Лазарев. — Составить карту, взять пробы. Фаддей Фаддеевич будет доволен.
На берег отправились две шлюпки — с офицерами, матросами и, конечно, Галкиным, который тащил с собой Фому, банки, склянки и огромный лист бумаги для зарисовок.
Высадка оказалась нелёгкой. Берег был скалистый, обрывистый, пришлось долго искать место, где можно пристать. Наконец нашли небольшую бухточку, защищённую от волн, и шлюпки ткнулись в песок.
Едва Галкин ступил на твёрдую землю (после полутора месяцев в море это ощущение было непривычным, почти пьянящим), как на него с криком налетела огромная птица. Он едва увернулся, взмахнув руками, и птица, возмущённо хлопая крыльями, отошла на пару шагов, но не улетела — только смотрела на людей чёрными бусинками глаз с явным неодобрением.
— Альбатрос, — сказал подошедший Лазарев. — Здесь они людей не боятся. Никто их не трогает, вот и привыкли.
Птиц и правда было множество. Пингвины — смешные, важные, в чёрных фраках — стояли колониями и с любопытством рассматривали незваных гостей. Один, самый смелый, подошёл к Галкину вплотную и клюнул его за сапог.
— Тьфу ты, — отшатнулся Алексей. — А они не кусаются?
— Да нет, — засмеялся Завалишин. — Просто любопытные.
Фома уже деловито расхаживал среди птиц, прикидывая, кого бы поймать для «науки».
— Ваше благородье, вон того, толстого, изловить? — крикнул он, показывая на крупного пингвина.
— Не надо, — остановил его Галкин. — Сначала посмотрим. Нарисуем. А потом, может, и возьмём одного.
Он достал бумагу и карандаш и принялся зарисовывать пингвинов, стараясь передать их важную походку и уморительные позы. Фома сидел рядом, держал банку для «образцов» и время от времени отпускал замечания:
— Ишь ты, как выступает, словно купец на ярмарке. А тот, глядите, с яйцом носится — вон, под брюхом катит. Забавные твари.

14[1]
Пробыли на острове два дня. Успели обойти его кругом, составить подробную карту, набрать образцов камней и мха, поймать несколько птиц для коллекции (Фома всё же уговорил Галлина взять двух пингвинов — «для науки, ваше благородье, они же засохнуть могут, пока мы до дома дойдём, а так хоть в спирту сохраним»).
Лазарев назвал остров именем Анненкова — в честь лейтенанта с «Востока», который первым его заметил15[1].
Когда поднимались на борт, Галкин оглянулся на оставленный остров. Птицы уже успокоились и снова занимались своими делами, не обращая внимания на уплывающие корабли.
— Жалко их, — неожиданно сказал Фома. — Живут тут, никого не трогают, а мы к ним в гости — и двух с собой уволокли.
— Для науки, Фома, — вздохнул Галкин. — Сам говорил.
— Для науки оно, конечно, — Фома почесал затылок. — А всё одно жалко.

16[1]
Дальше пошли на юг.
Чем дальше, тем холоднее становилось. Солнце ещё светило ярко, но в воздухе чувствовалась уже не ласковая тропическая теплота, а что-то тревожное, колючее. Вахтенные начали надевать бушлаты.
Лазарев ходил озабоченный. «Восток» начал давать течь — не опасную, но неприятную. Беллинсгаузен приказал чаще откачивать воду, а на стоянках конопатить щели.
— Не корабль, а решето, — ворчал Лазарев в разговоре с Галкиным. — Надёжность, говорили они. Девятьсот тонн, говорили они. А на деле — чуть волна покрепче, и уже вода в трюме. Фаддей Фаддеевич держится молодцом, но я вижу, как он переживает.
— А наш? — спросил Галкин.
— Наш — ничего. «Мирный» хоть и поменьше, зато крепче строили. Медь обшивку держит, черви не точат. Дойдём.

17[1]
В начале декабря подошли к острову Южная Георгия, открытому ещё Куком.
Зрелище открылось суровое: высокие скалистые берега, покрытые снегом, ледники, сползающие прямо в море, и бесчисленные стаи птиц. Холод здесь уже чувствовался по-настоящему — ветер пронизывал до костей, хотя до зимы было ещё далеко.
Беллинсгаузен решил задержаться на несколько дней, чтобы уточнить карты и пополнить запасы пресной воды (на острове нашлись ручьи). Лазарев отправил на берег партию матросов с бочками, а Галкин, разумеется, увязался с ними.
Здесь, на Южной Георгии, произошёл случай, который потом долго рассказывали в кубриках.
Матросы набирали воду в небольшой бухте, когда из-за скалы показался огромный морской слон. Зверь был чудовищных размеров — саженей пять в длину, с толстой складчатой шеей и мясистым хоботом, свисающим с морды. Он лежал на берегу и, увидев людей, лениво приподнял голову.
— Мать честная, — выдохнул кто-то из матросов. — Чудище морское.
— Да это тюлень, — неуверенно сказал другой. — Только большой.
Морской слон, видимо, решил, что люди не представляют угрозы, и снова уронил голову на камни. Но тут из-за спин матросов выскочил Фома с гарпуном наперевес.
— Фома, стой! — закричал Галкин, но было поздно.
Фома подбежал к зверю и ткнул его гарпуном в бок — правда, несильно, скорее для острастки. Морской слон взревел так, что у Галкина заложило уши, и ломанулся в воду, едва не сбив Фому с ног. Матросы попадали кто куда, бочки покатились, вода пролилась. Фома стоял на берегу, мокрый с головы до ног, и смотрел вслед уплывающему зверю с выражением глубокой обиды на лице.
— А я ж его только спросить хотел, — сказал он, когда к нему вернулся дар речи. — Дай, думаю, познакомлюсь.
— Ты бы познакомился, — отдышавшись, сказал Галкин. — Он бы тебя своим хоботом так познакомил, что мать родная не узнала бы.
— Да я ж легонько, — оправдывался Фома. — Для науки. Да и вообще… думал, может, шкуру возьмём...
Вернувшись на корабль, Галкин доложил Лазареву о происшествии. Капитан выслушал, посмотрел на Фому, который стоял тут же с самым несчастным видом, и неожиданно расхохотался.
— Молодец, Фома, — сказал он сквозь смех. — Хоть посмотрели, что это за зверь. А то по картинкам не поймёшь. Но в следующий раз, прежде чем гарпуном тыкать, спрашивай разрешения у старшего офицера. Или у доктора. Понял?
— Понял, ваше благородие, — убитым голосом ответил Фома.
***
Записывая этот случай в свой дневник вечером, Галкин поймал себя на мысли, что уже не представляет жизни без этого бесконечного плавания, без Фомы с его выходками, без строгого, но справедливого Лазарева, без Жоржа, который теперь спал у него в каюте и будил по утрам криком: «Вставай, золото!»
Впереди был мыс Горн, льды и неизвестность. А пока корабли шли на юг, рассекая холодные воды Южной Атлантики, и на душе у Галкина было удивительно спокойно.
Глава 6: Шторм
От Южной Георгии до Южных Сандвичевых островов — около трёхсот миль. Переход при хорошем ветре занял бы дня три-четыре. Но хорошего ветра не было.
Сначала стихло совсем. Паруса беспомощно обвисли, корабли застыли на месте, словно влипшие в густой кисель. Наступила та особенная, зловещая тишина, которая морякам страшнее любого шторма. Воздух стал тяжёлым, давящим, небо затянулось мутной пеленой, сквозь которую солнце просвечивало мутным пятном — ни лучей, ни тепла.
— Затишье перед бурей, — хмуро сказал Лазарев, поглядывая на барометр. — Столб падает18[1], Алексей Андреевич. Быть беде. Галкин уже научился понимать эти приметы. Столб падает — жди ветра. И ветер пришёл.
Сначала он дёрнул паруса робко, пробуя на прочность, словно разминаясь. Потом засвистел в снастях громче, настойчивее. А через час разразилось такое, что Галкин, видавший всякое на суше, понял, что море — это совсем другая стихия. Ветер обрушился на корабли с яростью живого существа. Он выл, визжал, завывал на все голоса, швырял в лицо ледяные брызги, срывал пену с гребней волн и швырял её в небо. Волны выросли мгновенно — огромные, чёрные, с белыми гривами, они набрасывались на «Мирный» со всех сторон, подбрасывали, кренили, пытались опрокинуть.

— Рифы взять19[1]! — орал Лазарев, перекрывая грохот стихии. — Марсели20[2] долой! Живо, братцы!
Матросы карабкались по вантам, мокрым, скользким, под порывами ветра, норовившего сбросить их вниз. Галкин смотрел на них и не верил глазам: как вообще можно удержаться там, на высоте, когда палуба ходит ходуном, а ветер сбивает с ног даже внизу?
— В каюту, доктор! — заорал на него Завалишин, пробегая мимо. — Сейчас смоет!
Но Галкин не мог уйти. Он стоял, вцепившись в поручни, и смотрел, как люди борются со стихией. Сердце колотилось где-то в горле, но было в этом зрелище что-то завораживающее — величие человеческой отваги перед лицом слепой силы.
Особенно он следил за Никитой Шмелёвым. Парень работал на рее21[1] — крепил парус, и каждое движение давалось ему с трудом, руки то и дело соскальзывали, а огромное мокрое полотно паруса норовило своим весом сбросить юношу вниз. Ветер трепал его, рвал одежду, ноги скользили по мокрому дереву. Но он держался.
— Держись, Никита! — закричал Галкин, сам не зная, зачем. Всё равно парень не услышал бы.
Огромная волна перехлестнула через борт. Галкина сбило с ног, швырнуло на пушку, обожгло ледяной водой. Он захлебнулся, закашлялся, с трудом поднялся. Вода уходила в шпигаты22[1], унося с собой всё, что плохо лежало.
И тут он увидел Никиту.
Парень сорвался с реи. Галкин не видел, как это случилось — то ли рука соскользнула, то ли ветер дёрнул слишком сильно, — но тело матроса мелькнуло в воздухе и с глухим стуком рухнуло на палубу.
— Никита!
Галкин бросился к нему, забыв про опасность, про волны, про всё. Упал на колени рядом. Парень лежал лицом вниз, не шевелился. Кровь растекалась по мокрой палубе, смешиваясь с водой.
— Поворачивай! — заорал Галкин, пытаясь перевернуть тело. — Помогите!
Рядом возник Фома — откуда только взялся. Вдвоём они перевернули Никиту. Лицо у парня было белое как мел, глаза закрыты, из глубокой раны на голове хлестала кровь, заливая золотые кудри.
— В каюту его! — крикнул Галкин. — Живо!
Вдвоём они подняли Никиту и потащили. Палуба ходила ходуном, волны били в борт, ветер выл, но они тащили — шаг, ещё шаг, ещё. Фома матерился сквозь зубы, Галкин молился, сам не зная кому.
Ввалились в каюту, свалили Никиту на койку. Здесь, в относительной тишине (буря и крики матросов всё равно пробивалась сквозь стены), Галкин смог наконец осмотреть рану.
Глубокий рассечённый надрез на затылке — видимо, ударился обо что-то острое, когда падал. Может, о край люка, может, о пушку. Кровь шла сильно, но, кажется, кость цела.
— Воды! — скомандовал Галкин. — Кипятка! И бинты из моего сундука!
Фома заметался по каюте, выполняя приказы. Галкин работал руками, стараясь не думать о том, что корабль ходит ходуном, что в любой момент новая волна может опрокинуть всё, что лампадка на бочке давно погасла и кругом темнота, освещаемая только тусклым светом из иллюминатора.
— Держись, Никита, — шептал он, промывая рану. — Держись, парень. Я тебя вытащу.
Никита застонал, пошевелился. Глаза открыл на миг — голубые, мутные, непонимающие — и снова закрыл.
— Так, сознание теряет, — Галкин работал ещё быстрее. — Фома, держи его! Чтоб не дёргался!
Фома навалился на Никиту, прижимая к койке. Галкин накладывал швы — мелкие, частые, как учили в академии. Руки дрожали от напряжения и качки, но он заставлял их быть твёрдыми. Когда последний стежок лёг на место, Галкин перевёл дух. Голова кружилась, в глазах темнело. Он прислонился к стене и закрыл глаза.
— Готово, — выдохнул он. — Теперь если не помрёт от потери крови... должен выжить.
— Выживет, ваше благородье, — убеждённо сказал Фома. — Такого парня грех не выходить. Он сильный.
Галкин кивнул и вдруг почувствовал, что силы оставляют его. Он сполз по стене на пол, сел, привалившись спиной к доскам. Фома смотрел на него с тревогой.
— Ваше благородье, вы как?
— Ничего, Фома, — Галкин открыл глаза. — Устал просто. Ты иди, там, наверное, помощь нужна. А я тут посижу, за ним присмотрю.
Фома помялся, но кивнул и выскользнул за дверь.
***
Шторм бушевал ещё двое суток. Галкин почти не выходил из каюты. Сидел рядом с Никитой, менял повязки, поил водой с хиной, считал пульс. Парень метался в бреду, звал мать, просился домой, в Ярославль. Галкин держал его за руку, говорил что-то успокаивающее, сам не зная что. Иногда заходил Лазарев — мокрый, уставший, но спокойный. Смотрел на раненого, на Галкина, кивал и уходил.
— Молодец, доктор, — сказал он один раз. — Спасибо тебе.
На «ты» Лазарев переходил редко. Это значило многое.
На третьи сутки ветер стих так же внезапно, как и начался. Выглянуло солнце, море успокоилось, заблестело тысячью искр. Матросы высыпали на палубу — сушить одежду, проветривать кубрики и считать потери.
Потери оказались невелики: смыло за борт бочку с солониной, порвало несколько парусов, да Никита лежал в каюте Галкина. «Восток» отделался немногим хуже — у них тоже были раненые, двое матросов сломали руки, сорвавшись с вант. Но оба корабля уцелели, и это было главным.
Беллинсгаузен прислал шлюпку с вопросом: как дела? Лазарев ответил: «Держимся. Раненый один, но доктор говорит — выживет».
***
Никита открыл глаза на четвёртые сутки.
Сначала долго смотрел в потолок, ничего не понимая. Потом перевёл взгляд на Галкина, сидевшего рядом с книгой.
— Ваше... благородье? — прошептал он пересохшими губами.
— Очнулся, — Галкин отложил книгу, наклонился. — Как ты, Никита?
— Голова... болит, — парень поморщился. — А где я?
— У меня в каюте. Ты упал, помнишь? Расшибся сильно.
Никита помолчал, вспоминая. Потом глаза его расширились:
— А... шторм? Корабль?
— Цел корабль. И ты цел. Благодари Бога, да меня заодно.
Никита вдруг дёрнулся, попытался встать.
— Лежи, дурак! — прикрикнул Галкин. — Куда собрался?
— Ваше благородье... — голос у Никиты дрогнул. — Вы меня... спасли ведь? Я ж помню, вроде, как падал, а потом темнота. Думал, помру.
— Не помер, — усмехнулся Галкин. — Живой.
Никита вдруг схватил его руку и прижался к ней щекой. Глаза у парня стали мокрыми.
— Ваше благородье... я ж сирота круглый. Мамка померла, тятька в рекруты отдал, а тут вы... Век не забуду.
Галкин растерялся. Он не умел принимать такую благодарность.
— Ладно, ладно, — пробормотал он, высвобождая руку. — Лежи давай. Поправляйся. Ещё пригодишься.
Никита кивнул, вытер глаза рукавом и закрыл глаза — спать. Галкин посидел ещё немного, глядя на него, рука его дернулась, и пальцы пригладили мягкие золотые кудри. Галкин встал и вышел на палубу.
***
Там было солнечно, свежо, ветер гнал мелкие волны, играл в снастях. Корабль шёл ходко, разрезая воду, и на душе у Галкина было удивительно легко.
Подошёл Лазарев, встал рядом.
— Как парень?
— Очнулся. Будет жить.
— Молодец, доктор, — повторил Лазарев. И добавил, помолчав: — Ты, я смотрю, из тех, кто в беде не бросит. Это хорошо. В море такие люди на вес золота.
Галкин ничего не ответил. Он смотрел, как за кормой тает пенный след, и думал о том, что впервые за долгое время чувствует себя нужным. По-настоящему нужным.
— Завтра подходим к Сандвичевым островам, — сказал Лазарев. — Там, говорят, сплошные льды начинаются. Готовьтесь, Алексей Андреевич. Дальше будет холодно.
Галкин кивнул.
— Я готов, Михаил Петрович.
Он и правда был готов. К холоду, к льдам, к неизвестности. Потому что теперь знал: он не один. Рядом — Лазарев, Фома, весь корабль, и даже этот парень Никита, который смотрит на него как на спасителя. А значит, всё будет хорошо.
Вечером, записывая события в дневник, Галкин поймал себя на том, что улыбается. Жорж, сидевший в клетке, покосился на него и вдруг отчётливо произнёс:
— Молодец, доктор!
Галкин рассмеялся. Попугай, оказывается, не только ругаться умел, но и подслушивать.
— Спасибо, Жорж, — сказал он. — И ты молодец.
За бортом шумело море. Впереди были льды.
Часть 2
Глава 7: Земля Сандвича
Туман опустился на корабли неожиданно — густой, липкий и холодный. Ещё четверть часа назад «Восток» шёл в полумиле по правому борту, отчётливо видный на серой воде, а теперь исчез, словно его и не было. Галкин стоял на палубе «Мирного» и смотрел, как белая пелена пожирает пространство, сжимая мир до размеров корабля.
— Первый раз такое? — спросил подошедший Лазарев.
— В море — первый, — признался Галкин. — На суше, видал, в Петербурге осенью... Но чтоб так — нет.
— Это ещё цветочки, — Лазарев вглядывался в туман, словно надеялся прожечь его взглядом. — В Южном океане такое — дело обычное. И хуже всего, что льды в тумане не видать. Можно наскочить на айсберг, не успев ахнуть.
Галкин поёжился. Не столько от холода, сколько от этих слов.
— А «Восток»? — спросил он. — Как же мы теперь?
— По звуку держаться, — Лазарев кивнул на колокол. — Будем бить склянки каждые полчаса. И пушки палить для верности. Фаддей Фаддеевич — мужик опытный, не пропадёт.
Но в голосе капитана Галкин уловил нотку тревоги, которой раньше не слышал.
***
Туман не рассеивался вторые сутки.
«Мирный» шёл почти вслепую, ориентируясь по лагу23[1] и компасу. Каждые полчаса били в колокол, каждые два часа палили из пушки. Иногда издалека доносился ответный гул — значит, «Восток» ещё держится, ещё жив. Но иногда ответов не было подолгу, и тогда на палубе воцарялась такая тишина, что было слышно, как скрипят зубы вахтенных.
Галкин эти двое суток почти не спал. Всё выходил на палубу, вглядывался в белую мглу, прислушивался. Никита тоже часто оказывался рядом — то кружку с горячим сбитнем принесёт, то шинель поправит, когда Алексей зазевается. Но делал это молча, без лишних слов, и так же молча исчезал, если Галкин был занят.
— Не спится, Никита? — спросил его Алексей на вторую ночь, заметив знакомую фигуру у фальшборта.
— Никак нет, ваше благородье, — парень подошёл ближе. — Думается просто. Страшно за «Восток». Там же люди.
— Страшно, — согласился Галкин. — Но Лазарев говорит — Фаддей Фаддеевич опытный. Должен справиться.
Никита кивнул, помолчал, а потом спросил тихо:
— А вы, ваше благородье, верите в Бога?
Галкин удивился вопросу.
— Верю, — сказал он после паузы. — Не всегда, не во всём, но... когда совсем страшно — молюсь. А ты?
— И я, — Никита перекрестился на восток. — Мамка учила. Она говорила: Бог видит всё, он не оставит. Вот я и молюсь теперь. За всех.
Галкин посмотрел на него — в свете фонаря лицо парня казалось совсем юным, но в глазах была спокойная, твёрдая вера.
— Молись, — сказал он. — Авось поможет.
***
На третьи сутки туман начал редеть.
Сначала появились просветы, потом забрезжило солнце, и вдруг — словно занавес подняли — открылось море, чистое, спокойное, и в паре миль по курсу — «Восток», целый и невредимый.
На «Мирном» закричали «ура!». Матросы обнимались, хлопали друг друга по плечам. Лазарев, обычно сдержанный, позволил себе улыбку и даже снял фуражку, перекрестившись на восток.
Галкин стоял у фальшборта и смотрел на «Восток». Рядом, чуть поодаль, остановился Никита. Не лез, не мешал — просто был рядом.
— Живы, — негромко сказал Галкин.
— Живы, — эхом отозвался Никита.
И больше ни слова. Но Алексей почему-то почувствовал, что этот тихий ответ важнее любого громкого «ура».
***
В тот же день подошли к Южным Сандвичевым островам.
Зрелище открылось величественное и грозное: высокие скалистые берега, покрытые снегом, ледники, сползающие прямо в море, и тысячи птиц, кружащих в воздухе. Вода у берегов была усеяна льдинами — приходилось лавировать, искать проходы.



