Курсант Империи - 15
Курсант Империи - 15

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Понял, господин полковник. Грейте машину. Управимся — побежим, и побежим резво.

— Я-то грею, — проворчал Кнутов в ухо. — Ты сам там не застрянь. Геройствовать будешь на пенсии, в кресле, перед внуками.

Полковник знал цену геройству — живой глаз да механическая рука. Я не спорил: выбора нам сегодня не оставили...

Их мы услышали раньше, чем увидели, — и это, пожалуй, было хуже всего.

Сперва донёсся крик. Короткий, оборванный на середине, из-за поворота, — от такого крика всё внутри сворачивается в холодный кулак и сидит там, не разжимаясь. А следом — смех. Вот его спутать было нельзя ни с чем: высокий, дёрганый, захлёбывающийся, он и впрямь походил на хохот гиены — той самой твари, что смеётся не от веселья, а потому, что иначе попросту не умеет.

Мэри подняла руку. Мы встали все разом, без команды.

За поворотом открылся жилой отсек — короткий коридор, ряд дверей, глухой тупик в торце. У одной из дверей, наполовину вскрытой чем-то тяжёлым, возились трое. Считать их, как и обещал Седой, нужды не было: выродков видать сразу — не по оружию, а по тому, как они двигаются. Не как солдаты. Не как бандиты. А как нелюди, которым весело.

А чуть поодаль, привалившись плечом к переборке и наблюдая за работой своих с ленцой ценителя, стоял их главный.

Жилистый. Дёрганый. С гребнем на бритой голове. Левая щека жила у него отдельной, нехорошей жизнью — кривилась сама собой, будто под кожей засело что-то чужое и очень злое. В руке — длинный тесак, в каком нет ни тактического толку, ни смысла, один: чтобы боялись. И я снова признал правоту Седого: этому хотелось крови больше, чем денег. Деньги надолго не растянешь. А чужой крик — сколько угодно.

— Этот, что ли? — тихо выдохнул мне в спину Толик, и впервые на моей памяти в голосе его не было ни грамма обычного балагурства.

— Похоже, — кивнул я.

И Бич, словно расслышав сквозь чужой стон это короткое слово, неторопливо повернул к нам голову.

Дальше всё случилось быстро — как оно всегда и случается, то, что по-настоящему страшно.

Бич нас увидел и конечно не испугался. Вот это и было хуже всего. Нормальный человек, наткнувшись в тесном коридоре на громаду Крохи, или на лысого Папу и на женщину с горящим штыком, делает шаг назад — инстинкт, ничего личного. Бич сделал шаг вперёд. И расплылся в улыбке — широко, во весь рот, и левая щека заплясала пуще прежнего.

— Гости, — пропел он тонким, тянущим голоском, от которого по спине продирало холодом. — Мальчики, к нам гости. А я-то уж заскучал.

— Брось железку, — ровно сказал Папа. — И падай на пол. Лицом вниз. Один раз говорю.

Бич засмеялся — и кинулся. Не на нас, а вбок, к той самой полувскрытой двери, за которой кто-то был. Драка его не занимала вовсе; тот, кто вжался сейчас в темноту за дверью, стоил в его глазах больше всех нас, вместе взятых.

Выродки прыгнули наперерез — все трое разом, заслоняя хозяина собой, и коридор мгновенно сделался тесным.

Первого встретил Кроха — встретил так, как встречает лавину гора: то есть никак, попросту не сдвинувшись с места. Выродок налетел, отлетел, налетел снова — и огромная ладонь Крохи, коротко и без злобы, впечатала его в переборку; тот сполз по ней и остался сидеть, потеряв интерес к происходящему. Второго принял на себя Папа — коротко, чисто, без единого лишнего движения; так бьют не в драке, где есть азарт, а на работе, где есть только результат. Третий же проскользнул мимо них ко мне, и я шагнул навстречу, перехватил занесённую руку на сервоприводе двухсотого, и мы закружились в тесноте отсека, мешая друг другу, и всё это время краем глаза, упрямо одним краем, я ловил, как их главарь уходит к двери.

— Мэри! — крикнул я не своим голосом. — Не дай ему уйти!

Но Мэри уже шла — и про эти несколько секунд я потом, сколько ни прокручивал их в памяти, так и не сумел разложить на отдельные движения. Они не раскладывались. Это было одно цельное действие, страшное и красивое разом, без зазоров и пауз.

Бич почти добрался. Рука с тесаком уже нырнула в щель двери, в темноту, туда, где кто-то живой вжался в угол и от страха перестал дышать. И ровно между ним и этой темнотой возникла Мэри. Откуда — я так и не понял; только что её там не было, и вот она есть, словно собралась из синего света собственного штыка. Бич рубанул — наотмашь, со всей дури, тем ударом, что разваливает человека от плеча. Мэри не отшатнулась. Мэри качнулась — на ладонь, ровно настолько, чтобы лезвие прошло мимо, — и тут же шагнула внутрь, под руку, вплотную, грудь в грудь, как не дерутся. Как танцуют.

Бич ещё успел удивиться. Дёрганая щека его дрогнула в последний раз — не злобно, а растерянно, почти по-детски, будто он искренне не понимал, как же это так вышло, ведь весело-то было ему. А потом плазменный штык вошёл ему под рёбра, снизу вверх, коротко, без замаха, — и весь его дёрганый, поющий, гиений хохот оборвался на тихом, удивлённом выдохе.

Мэри придержала его за плечо — почти бережно, чтобы не завалился на дверь, за которой прятался живой, — и опустила на пол. Выпрямилась. Штык шипел и дымился.

— Интересно, — сказала она.

И это было всё, что она сказала. Да, по совести, больше тут и говорить было нечего.

Остальных, рассеянных по модулю бандитов, мы тоже домотали быстро — без хозяина выродки разом сделались тем, чем были на самом деле: горсткой опасных, но растерянных людей, у которых отняли того, кто превращал их свору в стаю. Двоих прибрал Кроха, ещё одного — Папа с Толиком на пару, а двое сунулись было бежать и налетели прямиком на Капеллана, который как раз неспешно договаривал что-то своё, прерванное.

— «Не убоишься ужасов в ночи», — сообщил он, аккуратно опуская первого прикладом на пол. — Псалом девяностый. Если среди вас найдутся грамотные — рекомендую на досуге.

Грамотных среди них не нашлось, и второго он уложил рядом с первым уже без библиографических ссылок.

Толик, отдуваясь, оглядел отсек и вынес вердикт:

— Вот теперь, я считаю, работали слаженно. А то всё бегаем, бегаем, а толку с гулькин нос.

— Толку с тебя будет, если откроешь дверь, — отозвался Папа. — Там люди. Если мы тут с тобой языками молоть закончили.

Дверь открыли. За ней, в темноте отсека, обнаружилось человек десять — притихших, серых, вжавшихся друг в друга так, что не разобрать было, где кончается один и начинается другой. Ближе всех к выходу, заслонив остальных одной безоружной рукой, стояла немолодая женщина, а рядом с ней — девочка лет двенадцати, и обе они смотрели на нас, ещё не решаясь поверить, что мы — не продолжение кошмара, а, против всякого ожидания, его конец...

Асклепия тем временем уже перепархивала от одного спасённого к другому — щупала запястья, заглядывала в глаза, приговаривала вполголоса что-то медицинское и ласковое; и под этот ровный воркующий говорок люди понемногу оживали, начинали дышать и плакать, что в их положении, доложу я вам, было первейшим признаком выздоровления.

— Живы? — спросила Мэри, подходя.

— Напуганы, — отозвалась Асклепия, не отрываясь от дела. — А это, Мария, лечится временем и тёплым питьём. Один порез нашёлся, неглубокий, я обработала. Остальное — нервы. — Она вскинула на сержанта ясные, бессовестно невинные глаза.

— Мария, — хмыкнул Рычков, услышав непривычное имя, но тут же осёкся под холодным взглядом Кровавой Мэри, которая тоже, надо признать, ещё не переварила своё же имя, произнесённое Асклепией.

— А вот у вас, Виктора Анатольевич, между прочим, до сих пор давление сто сорок, — покачала головой на Папу, Асклепия. — Я ведь помню. Мы с вами уговаривались поговорить об этом после боя.

— Так бой ещё не кончился, — буркнул Папа суше, чем стоило бы.

— Кончился, — кротко возразила Ася. — Я же не дура. Вы мне на свадьбе живым и здоровым нужны.

Уши у сержанта Рычкова — человека, которого на моей памяти не брали ни пуля, ни начальство, — отчётливо порозовели. Я благоразумно сделал вид, что разглядываю потолок.

А потом глянул на браслет — и стало не до потолка. Время на таймере поджимало нагло, в открытую.

— Как там у нас дела, господин полковник?

— Двенадцать минут, — ответил Кнутов так быстро, словно и не отключался. — Десантный шаттл на подлёте. Васильков, Рычков шевелите поршнями! Я вас что вечно ждать буду? Сейчас улечу.

Оставалось последнее — только теперь к этому «последнему» добавился спящий наверху в диспетчерской подарок для Филина.

— Наверх, быстро, — сказал я. — К Викентию. И — домой.

Бульдог спал всё так же сладко. За то время, что нас не было, он не сдвинулся ни на палец — лежал, уткнувшись щекой в палубу, и посапывал так по-домашнему, что Толик, переступив порог диспетчерской, аж рассмеялся.

— Это и есть гроза нижних ярусов столицы? — Он наклонился, разглядывая спящего с почти научным любопытством. — Слышь, Санёк. А ещё и пузыри начал пускать. Чисто как все большие начальники.

— Близко не наклоняйся, — посоветовал Папа. — Снотворное снотворным, а зубы у него и во сне при нём. Вяжем.

И вязали мы его на совесть. Я снял с пояса те самые магнитные браслеты, которыми час назад приковали к полу меня самого; их вернул мне человек Седого, когда мы ударили по рукам. Хорошая всё-таки штука на свете — симметрия. Браслеты сошлись на толстых запястьях Бульдога с уютным, почти домашним щелчком. Получился аккуратный, увесистый, мерно похрапывающий свёрток, какой не стыдно предъявить любой полиции в этой части галактики.

— А будить будем? — деловито осведомился Толик. — А то неловко выходит. Спит человек, даже не попрощался.

— Пусть спит, — сказал я. — Проснётся в камере.

Кроха и Толик взяли спящего и поволокли вниз на пирс. Бульдог был подарком капитану Филину, который вот-вот должен прибыть на станцию. Подарок я уже упаковал и перевязал ленточкой. Я капитану даже немножко завидовал. Самую малость.

«Фемида» ждала нас гудящими прогретыми дюзами, с откинутым трапом, и Кнутов из окна рубки люке уже махал нам механической рукой так выразительно, что слова делались излишни: ещё минута — и улетит из принципа, чтоб неповадно было опаздывать.

— Я остаюсь, Александр Иванович, — то ли подтвердил, то ли уточнял у меня Викентий, всё это время семенивший рядом. — Как и условились? Кто-то должен встретить полицию и рассказать всё по порядку, с самого начала. Иначе ваш капитан спустится, увидит гору связанных бандитов да десяток перепуганных свидетелей — и повяжет всех подряд, не разбирая. — Он улыбнулся слабо, но твёрдо. — А я тут, как-никак, директор. Меня выслушают.

— Вас арестуют, — сказал я прямо, потому что врать ему было бы хуже всего. — Вы это понимаете?

— Понимаю. Потому и остаюсь. — Он повёл плечом, будто сбрасывал что-то тяжёлое, что таскал на себе годами. — Набегался, я Александр Иванович. Хватит с меня. — И, помолчав, добавил совсем тихо: — Вы мне адвокатов обещали. Хороших.

— Лучших, — кивнул я. — Слово главы корпорации.

— Я вам верю, — сказал Викентий Павлович и протянул мне руку.

Я пожал её со всей осторожностью, на какую способна бронированная перчатка: его пальцы утонули в моей железной клешне. И от этого рукопожатия — нелепого, бережного, мне стало разом и тепло, и горько.

— Всё будет хорошо, — пообещал я. — Сидите здесь, — я кивнул на лежащую тушу Бульдога. — И ждите полицию. Расскажите, как всё было. До свиданья, Викентий Павлович.

— До свиданья, Александр Иванович... Спасибо, вам...

«Фемида» отвалила от причала мягко, без толчка, — Кнутов в очередной раз доказывал, что водит профессионально, так, что можно было усомниться в том, что службу он проходил в штурмовых частях, а не пилотажной группе. Я уже сидел рядом с полковником в кресле второго пилота. Станция начала отдаляться, разворачиваясь под нами всей своей массой, и я в последний раз поймал её в иллюминатор — пирс, колонны с синим свечением интария, тёмные провалы окон, за которыми остался спать перевязанный моими браслетами Бульдог.

— Вон он, — Кнутов кивнул в иллюминатор. — Входит на стыковку. Полицейский точно. Переделка с военного челнока. Повезло нам, Васильков, уложились тютелька в тютельку.

— Работают профессионалы, — пошутил я. — Всё просчитано.

— Просчитано у него, — хмыкнул полковник, но беззлобно. — Ладно, счетовод. Теперь рассказывай, что там было...

В это время полицейский шаттл сел на пирс неуклюже и с лязгом, опустился трап — и первым по нему сбежал не омоновец, как полагалось бы по всем инструкциям, а сам капитан Филин. Сбежал он торопливо, жадно, как сбегают одни только очень нетерпеливые люди, у которых из-под носа вот-вот может уйти большая удача.

За спиной его разворачивались по пирсу бойцы Козлова — деловито, веером, привычно. Рядом семенил Вилисов, пряча обожжённые ладони поглубже в рукава и тоскливо озираясь. Но Филин не замечал ни тех, ни других. Он смотрел на разгром вокруг — на дымящиеся колонны, на чёрные потёки по переборкам, на распахнутый, пустой причал, у которого ещё минуту назад, судя по остывающему пятну на палубе, стоял какой-то корабль, — и в глазах его уже примерялся к парадному кителю орден.

— Где ты? — спросил он коротко, ни к кому. — Где он? Где Васильков?

И тогда из тени, из-за угла, осторожно, но решительно вышел маленький человек без очков.

— Капитан Филин? Здравствуйте, — пролепетал он. — Меня зовут Викентий Павлович Симченко, я директор этой станции...

Филин с опаской на него уставился. Перевёл взгляд дальше, за его плечо, — туда, где возле ящиков виднелась чья-то могучая, перевязанная, мирно посапывающая туша в чёрно боевой броне. Потом снова на директора.

— Это кто там? — спросил он, и голос у него предательски дрогнул. — Васильков?

— Нет, — отрицательно покачал головой Викентий Павлович почти ласково улыбнувшись, — Но, ему вы тоже обрадуетесь... Александр Иванович к великому своему сожалению, не смог вас дождаться, потому, как очень спешил. Но, просил передать вам привет и самые наилучшие пожелания...

Филин только сейчас начала понимать, что главного приза — того, ради которого летел, с которым так славно вышла бы фотография для столичных газет, здесь уже нет. Наследник громкой фамилии снова ускользнул.

Щека у него дёрнулась — и в этом коротком, невольном движении мелькнуло что-то нехорошее, что-то похожее на тик человека, которого несколькими минутами ранее навсегда успокоила Мэри.

— Ушёл, значит, — проговорил он тихо. — Ну, паразит!

— Шеф, — его тираду прервал подбежавший Вилисов, на лице которого была радость. — Вы даже не представляете, кто там упакованный лежит! Это же Бульдог!

— Кто?

— Ну, вы не можете не помнить...

— В смысле?! — Филин не поверил в услышанное, подбежав следом за своим помощником к храпящему телу. — Да, не может мне так повезти!

Всё еще под впечатлением от увиденного, он на секунду поднял глаза к пустому причалу, где в чёрном космосе ещё таяла светлая точка уходящей «Фемиды», и весело бросил себе под нос:

— Ничего. Лети, мажорчик. Галактика большая, но и я терпеливый. Раз ушёл, два ушёл. Я, Васильков, тебя всё равно поймаю... Вилисов, чё встал? Оформляем господина Бульдога!

Глава 3

Кроха снова ел галеты.

Делал он это так, как делал на свете всё, неторопливо, с лицом философа, который постиг бренность бытия и пришёл к выводу, что галеты, в общем, это база. Громадный, плечами в полборта, он сидел в углу салона, и каждая галета исчезала в его кулаке без следа, словно он не ел, а аккуратно прятал улики.

— Ипполит, — сказал он, прожевав. — Обед когда?

Для Крохи это было почти эссе. Обыкновенно он укладывал мысль в одно слово, а тут расщедрился на имя да ещё собирался что-то к нему прибавить. Все невольно прислушались.

— Вы же поели два часа тому назад в станционном кафе? — не оборачиваясь, отозвался Ипполит.

Кроха обдумал это с достоинством, нашёл ответ исчерпывающим и потянулся за следующей галетой. Толик молча протянул руку. Кроха посмотрел на эту руку долгим взглядом — так смотрят на сомнительное явление природы — и галеты не дал. Толик вздохнул и, судя по лицу, занёс происшествие в длинный, любовно ведомый список несправедливостей, учинённых ему мирозданием лично.

Меня, надо уточнить, при этом не было. Я в ту минуту торчал в рубке, рядом с полковником Кнутовым, и пытался выяснить, куда мы, собственно, летим, — но об этом чуть позже.

Здесь же в салоне настроение у моих штрафников было то самое, шальное, какое бывает у людей, только что честно заработавших право не умереть и не знающих теперь, куда девать лишнюю жизнь. Все были целы. Впереди лежал долгий перелёт, в котором решительно нечего было делать, и после сегодняшнего дня это казалось почти неприличным подарком. За бортом тянулась пустота, ровная и чёрная, какой её любят показывать в кино и какой она на самом деле почти никогда не бывает; но сегодня даже она за иллюминатором казалась беззлобной.

Капеллан подарок принимал по-своему — лирически. Он сидел, опершись на винтовку, как на посох, и в третий раз пересказывал, как Кровавая Мэри сняла главаря выродков.

— Заметьте, — говорил он, ни к кому в особенности и ко всем сразу, — никакой суеты. Никакого, как нынче выражаются, экшена. Шаг — и нет человека. То есть нелюдя, конечно, но сути это не меняет. Я, братья мои, на своём веку насмотрелся на насилие во всех его видах и почитал себя докой. Так вот: это было не насилие.

Он поднял палец, давая мысли осесть.

— Это была проповедь. Краткая, исчерпывающая проповедь о бренности всего сущего, прочитанная за одну секунду и одним движением.

— Это вы, старшина, к чему клоните, — не утерпел Толик, — что нам её теперь в храм водить да свечки за неё ставить? Так она ж не икона.

— Я клоню к прекрасному, сын мой, — невозмутимо отозвался Капеллан. — Тебе, человеку сугубо практическому, этого пока не понять, и я за тебя молюсь.

— Капеллан, — прокашляла Мэри.

— Молчу, — кротко согласился он. И, выждав ровно столько, сколько нужно для приличия, прибавил: — Но ведь красиво было.

Тут наша Кровавая Мэри — гроза бандитов и убийц, женщина, при виде которой бледнели самые отъявленные и теряли дар речи любящие почесать языками, та самая Мэри, что за весь сегодняшний бой обронила ровно одно слово, — покраснела.

Говорят, такого не видел прежде никто. Толик потом божился, что в эту секунду на «Фемиде» приглушился свет, — но Толик врёт, как дышит, ему верить нельзя ни в малом, ни в большом. А вот насчёт румянца сходились все — правда, шёпотом и с оглядкой: одно дело — видеть, как такой человек краснеет, и совсем другое — чтоб он застукал тебя за подглядыванием.

Потому что — и это была главная тайна батальона, известная решительно всем, — Мэри Капеллан втайне нравился. Что из этого могло бы выйти, никто вообразить не брался: представить их роман было примерно так же легко, как свидание двух гроз над одним полем. Но факт горел у неё на скулах двумя ровными алыми пятнами, хотя девушка усердно делала вид, что ничего не просходит...

Ипполит во всей этой лирике участия не принимал. Ипполит работал.

Завхоз тринадцатого штрафного батальона сидел на ящике в окружении снятых штрафниками «Ратников» и составленных в ряд штурмовых винтовок и осматривал каждую штуку с дотошностью скупщика краденого. Он простукивал сочленения брони, глядел стволы на свет, щёлкал сервоприводами и над каждой второй единицей сокрушённо качал головой — будто принимал не оружие, а блудных детей, которых дурно воспитали чужие, нерадивые руки.

— Это что ж вы ей делали, Анатолий? — бормотал он берясь за заляпанный кровью и мозглами ствол. — Это ж не винтовка, а слёзы.

Его не слушали. Ворчание Ипполита почти никогда не слушали, и его это вполне устраивало: завхоз — должность не для оваций, а для описи..

А на другом конце салона разворачивалась своя война — и эту, в отличие от давешней на станции, не то что выиграть, а даже понять было нельзя.

Войну вела Асклепия.

Наша Ася — существо на первый взгляд кроткое, заботливое и совершенно, всепоглощающе неумолимое, как все по-настоящему добрые силы во вселенной, — пристроилась подле старшего сержанта Рычкова и обрабатывала ему ссадину на скуле. Делала это с такой нежностью, словно Папа был не битый жизнью вояка, а единственная ценность в её недолгой электронной жизни, которую страшно поцарапать.

— Да отстань ты, — рычал Папа, отбиваясь от ватки, как медведь от пчелы. — Это всего лишь царапина! У меня таких знаешь сколько…

— Сидите смирно, Виктор Анатольевич, — кротко говорила Асклепия. И Папа, как ни странно, сидел.

— Нет, вы поглядите, как она его в оборот взяла! — Толик уже развернулся к зрителям, которых ему всегда хватало. — Сержант, может, вам ещё и колыбельную?

— Жгутиков, сучий потрох. — В голосе Папы лязгнуло железо. — Ты у меня сейчас допросишься. Я тебе колыбельную так спою, что ты у меня навеки уснёшь.

— Не кричите на него, — вмешалась Асклепия, придерживая Папину голову, чтоб не вертелся. — Вы при подчинённых нервничаете, а они смотрят. Командир должен быть образцом. И крови на воротник накапаете, а мне вас перед свадьбой в порядок приводить.

В салоне на полсекунды стало тихо. Даже Кроха перестал жевать.

— Перед какой свадьбой? — очень осторожно спросил Толик. Тем тоном, каким сапёр спрашивает у коллеги, не он ли только что встал на мину.

— Перед нашей с Виктором Анатольевичем, — безмятежно ответила Асклепия и подула на ссадину. — Должна же я заботиться о будущем муже. Кто о нём ещё позаботится?

— Ася. — Папа понизил голос до того доверительного хрипа, каким мужчина пытается урезонить женщину, заранее зная, что проиграл ещё до первого слова. — Мы с тобой про свадьбу-то ничего такого… Это ж ещё под вопросом, понимаешь?

Асклепия его не услышала.

Я нарочно говорю — не «сделала вид», а именно не услышала. Это была не притворная глухота, а та высшая, совершенная глухота счастливой невесты, перед которой бессильны доводы, факты и, насколько я могу судить, основные законы природы. Она обрабатывала рану и одновременно тараторила — ровно, тепло, без остановок, как сыплется крупа из прохудившегося мешка.

— …позвать, само собой, всех наших, и с медицинской палубы девочек, они хоть и сменные модели, а коллектив, обижать нехорошо. На стол непременно горячее — мужчины без горячего звереют, это я уже изучила. Расписываться лучше на Деметре-3, эта лучший имперский курорт, там и климат, и виды, у меня в памяти три тысячи открыток оттуда, я все пересмотрела по два раза. Платье белое, фата короткая. Музыку лучше живую, а не запись, запись на свадьбе — это, я считаю, скупость и неуважение к гостям. Кольца я уже присмотрела... Торт многоярусный, ярусов пять, это будет великолепно. А подружек невесты, я думаю, хватит двух…

— Каких подружек, — обречённо вставил Папа, понимая, что его уже не спасёт ни звание, ни выслуга, ни прямое попадание из пулемёта.

— Первая — эта наша Мария, — объявила Асклепия и обернулась к Мэри с такой лучистой нежностью, что та, говорят, на миг и вовсе онемела. — Вы ведь не откажете? Вы будете чудесная подружка.

Кровавая Мэри забыла разом про Капеллана и про свой румянец, и про всё на свете. Она открыла рот. Человек, способный одним движением уложить вооружённого головореза, ещё никогда не выглядел настолько обезоруженным.

— А вторая, — как ни в чём не бывало продолжала Асклепия, прилепляя на Папину скулу пластырь, — это Анжела.

Снова повисла пауза.

— Какая ещё Анжела? — не понял Толик.

— Да вот же она, — ответила Асклепия.

Она встала, подошла к ряду высоких шкафов вдоль борта, где хранилось всё подряд — запасные скафандры, любой хлам, копившийся на корабле, должно быть, со дня сотворения мира, — взялась за дверцу, потянула и приветливо сказала в темноту:

— Анжела, душенька моя, выходи.

И из шкафа вылезла та самая Анжела. Которая, напомню, тоже была андроидом. Только не медицинским, как Асклепия, и не каким-нибудь честным трудовым — а той самой модели, которую в приличном обществе назовут «эскортницей», а в обществе попроще — словом покороче и поточнее. Подобрали мы её несколько дней тому назад на станции «Коложвар», в одной памятной заварухе, и даже залатали ей пробитую голову — после того как капитан Зима приложил её разводным ключом с чувством, далёким от рыцарского. С тех пор Анжела щеголяла аккуратной заплаткой и, что характерно, по сей день пребывала в своём, как бы это сказать, рабочем гардеробе: коротком, облегающем и решительно не предназначенном для дальних перелётов в обществе военных.

На страницу:
2 из 3