АРХИТЕКТОР МЕРИДИАНОВ Подлинная история Жюля Верна
АРХИТЕКТОР МЕРИДИАНОВ Подлинная история Жюля Верна

Полная версия

АРХИТЕКТОР МЕРИДИАНОВ Подлинная история Жюля Верна

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Конечно, гонорар был мизерным. Отец, узнав о моей театральной эскападе, пришел в ярость и пригрозил полностью лишить меня содержания, требуя немедленно возвращаться в Нант и открывать адвокатскую контору. Запах юридических фолиантов снова попытался задушить меня своими щупальцами. Но теперь все изменилось. Я вдохнул воздух кулис, я попробовал на вкус зрительский восторг. Я сдал выпускные экзамены и получил диплом юриста, чтобы формально выполнить долг перед семьей, но мое решение было твердым, как гранит. Я написал отцу письмо, в котором вежливо, но непреклонно заявил, что остаюсь в Париже. Я понимал, что впереди меня ждут годы лишений, тяжелого труда и неопределенности. Но я был готов к этому. Я стоял на пороге своей настоящей жизни, и компас моей судьбы, наконец-то, указывал верное направление.

Глава 4. Наука и мечты в библиотеках (1851 – 1855 гг.)

Отказ от юридической карьеры и финансовой поддержки отца стал моим Рубиконом. Я остался в Париже, имея в кармане диплом, который не собирался использовать, и голову, полную амбициозных, но пока еще туманных планов. Мне было двадцать три года, шел 1851 год. Голод, этот безжалостный кредитор богемы, начал стучаться в дверь моей мансарды с пугающей регулярностью.

Чтобы хоть как-то сводить концы с концами, я брался за любую работу. Я давал частные уроки права студентам, которые, в отличие от меня, мечтали о судейских мантиях. Я писал мелкие статьи для грошовых журналов. Но настоящим спасением стало предложение Жюля Севеста, нового директора «Исторического театра», занять должность секретаря.

Жалованье было крошечным, но работа давала главное — причастность к миру искусства и свободное время. Мой кабинет находился в недрах театра. Там пахло застарелой пылью и дешевым сургучом, которым я опечатывал корреспонденцию. Я сидел за колченогим столом, слушал приглушенные стенами звуки репетиций и методично перебирал бумаги. Эта рутина не тяготила меня. Напротив, она дисциплинировала. Я, реалист по натуре, понимал: чтобы летать в облаках фантазии, нужно иметь твердую опору под ногами.

Но истинным моим храмом в те годы стал не театр, а Национальная библиотека. Как только у меня выдавалась свободная минута, я бежал туда. Я помню этот контраст: шумные, грязные улицы Парижа с их резкими запахами конского навоза и гниющих овощей, и затем — монументальная тишина читальных залов. Воздух здесь был особенным. Он казался плотным, почти осязаемым, пропитанным ароматом старой кожи переплетов, сухой бумаги и едва уловимым запахом пчелиного воска, которым натирали массивные дубовые столы.

Я садился на жесткий стул, проводил рукой по прохладной гладкой поверхности стола и чувствовал, как меня охватывает священный трепет. Здесь, среди миллионов томов, было собрано все знание человечества. И я начал жадно, почти маниакально его впитывать.

Мои интересы сместились. Театральные интриги и любовные драмы, которыми я увлекался раньше, вдруг показались мне мелкими и пресными. Мое воображение захватила наука. Я читал все подряд: труды по географии, физике, астрономии, механике. Я изучал карты неведомых земель с таким же тщанием, с каким ювелир изучает грани алмаза. Я водил пальцем по извилистым линиям рек Африки и Южной Америки, чувствуя под подушечками шероховатость плотной бумаги, и в моем сознании эти линии превращались в ревущие потоки, окруженные непроходимыми джунглями.

В библиотеке я познакомился с Жаком Араго, слепым путешественником и писателем. Встречи с ним стали для меня откровением. Он не мог видеть мир физически, но его внутренний взор был зорче, чем у многих зрячих. Я сидел рядом с ним, слушал его тихий, хрипловатый голос, вдыхал терпкий запах его трубочного табака и словно сам переносился в те края, о которых он рассказывал. Он описывал палящее солнце пустыни так живо, что я физически ощущал жар на своей коже; он говорил о штормах в океане, и мне казалось, что я чувствую на губах вкус соленых брызг. Араго научил меня главному: чтобы описать путешествие, не обязательно совершать его самому, достаточно обладать знаниями и силой воображения.

Мой мозг работал как гигантская губка. Я начал делать выписки. Сотни, тысячи карточек, заполненных мелким убористым почерком. Факты, цифры, описания флоры и фауны, технические характеристики машин. Моя комната превратилась в картотеку, где пахло дешевыми чернилами и бумажной пылью.

В 1851 году в журнале «Мюзе де фамий» («Семейный музей»), который редактировал мой друг Питр-Шевалие, был опубликован мой первый рассказ — «Первые корабли мексиканского флота». Это была еще не фантастика, а скорее историко-приключенческий очерк, но в нем уже проявился мой фирменный стиль: тщательная проработка деталей и опора на реальные факты. Я помню, как держал в руках свежий номер журнала. Бумага была тонкой, газетной, она оставляла на пальцах серый след типографской краски. Я вдыхал этот резкий, химический запах, и он казался мне слаще аромата самых изысканных роз. Это был запах материализованной мечты.

Затем последовали «Драма в воздухе» (1851), «Зимовка во льдах» (1855). В этих ранних произведениях я нащупывал свой путь. Я пытался соединить строгую, сухую науку с захватывающим сюжетом. Я хотел, чтобы читатель не просто следил за приключениями героев, но и познавал мир, изучал физику, географию, химию.

Это было трудное время. Денег по-прежнему катастрофически не хватало. Я часто ложился спать голодным, чувствуя сосущую пустоту в желудке. У меня начались проблемы со здоровьем — нервное истощение и спазмы лицевых мышц, которые доставляли физическую боль и искажали лицо. Но моя вера в то, что я на правильном пути, не давала мне сдаться. Я находил радость в самом процессе познания.

Каждое утро, просыпаясь в своей холодной комнате, я видел перед собой не обшарпанные стены, а бескрайние просторы океанов, заснеженные вершины гор и таинственные глубины космоса. Я знал, что однажды смогу перенести эти миры на бумагу так, что в них поверит каждый. Я только учился строить свои литературные корабли, но чертежи уже были готовы, и я скрупулезно, день за днем, подбирал для них самый прочный материал — знания.

Глава 5. Тепло семейного очага и холод биржи (1856 – 1858 гг.)

К весне 1856 года моя парижская жизнь начала приобретать привкус застоявшейся воды. Мне исполнилось двадцать восемь лет. Возраст, когда юношеские иллюзии неизбежно сталкиваются с жесткой фактурой бытия. Моя комната под крышей по-прежнему дышала сыростью, а по утрам я просыпался с ощущением свинцовой тяжести в мышцах и ноющим спазмом в лицевых нервах — физическим проявлением постоянного нервного напряжения и банального недоедания. Запах дешевого табака и пыльных театральных кулис, некогда казавшийся мне ароматом свободы, теперь оседал в легких горькой усталости. Я писал много, исписывая стопки шероховатой бумаги, от которой на подушечках пальцев оставались мелкие, зудящие порезы, но настоящая слава и финансовая независимость оставались миражами на линии горизонта, к которым я стремился, но никак не мог приблизиться.

В мае того же года почтальон принес мне письмо. Плотный конверт пах сургучом и почему-то цветущей липой. Это было приглашение от моего друга Огюста Леларжа приехать в Амьен на его свадьбу. Сначала я хотел отказаться. Мой единственный приличный сюртук лоснился на локтях, а в карманах гулял сквозняк. Но какая-то неведомая сила, внутренний голос, всегда толкавший меня навстречу новому опыту, заставил меня собрать свой скудный саквояж.

Поездка на поезде стала первым глотком свежего воздуха. Я обожал железные дороги. Ритмичный, металлический перестук колес на стыках рельсов отдавался в груди ровным, успокаивающим пульсом. Я высовывался в открытое окно вагона, и в лицо мне ударял тугой поток ветра, пахнущий угольным дымом, разогретым металлом и влажной землей пробуждающихся полей. Скорость опьяняла, она выдувала из головы парижскую хандру, оставляя лишь звенящую ясность.

Амьен встретил меня совершенно иной атмосферой. Это был тихий, основательный провинциальный город. Здесь не было парижской суеты, воздух был густым, тягучим, напоенным ароматами свежевыпеченного сдобного хлеба, цветущих садов и спокойной, размеренной жизни. Свадебные торжества оглушили меня звоном хрустальных бокалов, шуршанием тяжелых шелковых платьев и вкусом настоящего, выдержанного вина, которое мягким теплом разливалось по пищеводу, контрастируя с привычной мне кислой бургундской бурдой.

Именно в этой круговерти лиц, звуков и запахов я увидел ее. Онорина де Виан Морель. Ей было двадцать шесть лет, она была молодой вдовой и матерью двух маленьких дочерей, Валентины и Сюзанны. Я помню момент нашего знакомства с пугающей отчетливостью, словно это произошло секунду назад. Когда нас представили, она протянула мне руку. Я коснулся губами ее кожи — она была удивительно теплой, мягкой, с едва уловимым ароматом лаванды и чего-то неуловимо домашнего, уютного. Я поднял глаза и встретился с ее взглядом. В ее темных глазах пряталась легкая грусть пережитых потерь, но губы тронула такая светлая, искренняя и живая улыбка, что в моей груди словно лопнула туго натянутая струна.

В тот вечер я танцевал с ней. Я чувствовал под ладонью податливый бархат ее платья, слышал ее тихий, грудной смех, который звучал для меня прекраснее любой театральной симфонии. Вкус моего одиночества, долгие годы преследовавший меня в холодной парижской мансарде, внезапно исчез, смытый волной нежности. Я смотрел на нее, на то, как она поправляет волосы непослушным дочерям, и понимал: вот она, моя гавань. Мой внутренний компас, всегда искавший верное направление, дрогнул и замер, указывая прямо на Онорину. Я всегда умел видеть скрытые возможности и верил в лучшее, и в этот момент я ясно осознал, что моя жизнь должна немедленно измениться.

Но я был человеком практического склада. Я понимал, что любовь не может питаться одними лишь стихами и театральными рецензиями. Чтобы взять на себя ответственность за Онорину и ее девочек, мне нужен был прочный фундамент. Я не мог привести их в свою холодную каморку. Мне нужны были деньги, стабильный и солидный доход. И я принял решение, которое многим моим богемным друзьям показалось бы предательством идеалов. Я решил стать биржевым маклером.

Это потребовало огромных усилий и смирения. Я написал отцу в Нант, прося ссуду в пятьдесят тысяч франков для покупки пая в маклерской конторе Фернана Эггли. Я помню, как дрожало перо в моей руке, когда я выводил эти строки, как капли пота выступали на лбу от напряжения. Но отец, увидев в моем решении долгожданное возвращение к благоразумию, согласился.

10 января 1857 года мы с Онориной обвенчались. В тот день в церкви стоял запах тающего воска и ладана. Когда я надевал на ее палец гладкое, прохладное золотое кольцо, я почувствовал, как ее пальцы крепко сжали мою руку. В этом пожатии была вера в меня, и я поклялся себе, что никогда ее не предам.

Так началась моя двойная жизнь. Жизнь, сотканная из острейших контрастов. Каждое утро я надевал жесткий, накрахмаленный воротничок, который немилосердно натирал шею, застегивал строгий сюртук и отправлялся во Дворец Броньяр — на Парижскую биржу.

Биржа была адом, воплощенным в камне и золоте. Когда я переступал ее порог, на меня обрушивалась физически осязаемая стена звука. Это был нестройный, оглушающий рев сотен глоток: маклеры кричали, размахивали руками, заключали сделки. Воздух здесь был спертым, он пах кислым потом мужских тел, дорогими сигарами, дешевым алкоголем и едкой, металлической пылью. Я брал в руки монеты и векселя, и их холодный, мертвый вес оттягивал карманы. На губах постоянно присутствовал горьковато-медный привкус стресса и чужой алчности. Я ненавидел эту суету, это бессмысленное перекладывание цифр.

Но даже в этом хаосе я умел извлекать пользу. Я заставлял себя смотреть глубже. За сухими колонками цифр, за выкриками о падении акций я видел реальный мир. Я видел, как хлопок плывет из Индии, как уголь добывается в шахтах Англии, как строятся новые железные дороги в Америке. Биржа стала для меня гигантской картой мира, где финансовые потоки заменяли океанские течения. Я общался с дельцами, инженерами, директорами компаний. Я впитывал их прагматичный язык, точность их расчетов, понимание механизмов мировой торговли. Этот холодный, жесткий опыт навсегда избавил мои будущие романы от наивной оторванности от реальности. Мои фантазии обрели стальной каркас достоверности.

А чтобы выжить духовно, я создал свой собственный ритуал. Я просыпался в пять часов утра, когда Париж еще спал глубоким, темным сном. В доме стояла абсолютная тишина, нарушаемая лишь мерным тиканьем напольных часов. Я чиркал спичкой — резкий серный запах бил в нос, — и зажигал масляную лампу. Мягкий желтоватый свет ложился на чистый лист бумаги. Я брал перо, и в эти утренние часы, с пяти до десяти, я принадлежал только себе. Я погружался в изучение географии, физики, делал бесконечные выписки, конструировал сюжеты. Тихий скрип пера по бумаге был для меня самой сладкой музыкой, исцеляющей душу после биржевой какофонии.

К десяти часам я закрывал тетради, целовал теплую, сонную Онорину, вдыхал родной запах ее волос и отправлялся в ревущую пасть биржи. Было невероятно тяжело. Глаза слезились от недосыпа, спина ныла от многочасового сидения за столом, а мозг разрывался между котировками акций и траекториями выдуманных полетов. Но каждый вечер, возвращаясь домой, снимая тяжелые, пропыленные ботинки и садясь у жарко натопленного камина, я чувствовал абсолютное счастье. Тепло семейного очага согревало мои озябшие на бирже руки, а любовь жены давала силы просыпаться следующим утром в темноте, зажигать лампу и продолжать строить свой собственный, необыкновенный мир, кирпичик за кирпичиком. Я твердо стоял на ногах, чтобы мой разум мог свободно летать.

Глава 6. Зов Севера (1859 – 1861 гг.)

К лету 1859 года моя жизнь в Париже вошла в четкий, почти механический ритм, напоминающий работу хорошо отлаженного часового механизма. Мне исполнился тридцать один год. Каждое утро я вдыхал запах жженого масла моей настольной лампы, исписывая страницы до восхода солнца, а затем погружался в ревущий, пропитанный табачным дымом и запахом пота котел Парижской биржи. Я научился ценить эту стабильность. Она давала хлеб моей семье, она обеспечивала покой моей любимой Онорине. Но глубоко внутри, под строгим сукном моего маклерского сюртука, продолжал жить тот самый одиннадцатилетний мальчишка, который когда-то пытался сбежать в Индию. Моя жажда познания мира никуда не исчезла, она лишь была заперта в душной камере повседневных обязанностей.

Париж в то лето изнывал от жары. Воздух дрожал над раскаленной брусчаткой, пахло нагретым камнем и пылью, которая скрипела на зубах. Я сидел в конторе, чувствуя, как воротничок безжалостно натирает влажную от пота шею, когда дверь распахнулась, и на пороге появился мой друг, композитор Аристид Иньяр. В его глазах плясали безумные искры. Его брат, работавший в судоходной компании, предложил нам два бесплатных билета на пароход, отправляющийся в Шотландию.

Шотландия! Одно только это слово прозвучало для меня как заклинание. В моем воображении мгновенно возникли суровые скалы, свинцовые волны и руины древних замков. Мой прагматичный ум тут же начал просчитывать риски: мне пришлось брать отпуск за свой счет, перекраивать семейный бюджет, договариваться с партнерами. Но решение было принято в ту же секунду, как прозвучало предложение. Мой внутренний компас, годами указывавший лишь маршрут от дома до Дворца Броньяр, бешено закрутился и замер, указывая на Север.

Мы отплыли из Сен-Назера. Я помню тот момент, когда впервые ступил на палубу настоящего морского судна в качестве полноправного пассажира, а не безбилетного юнги. Это был не парусник из моего детства, а современный пароход, воплощение технического прогресса, перед которым я всегда преклонялся. Под моими ногами мелко и ритмично вибрировала палуба — это билось железное сердце машины. Я спустился в машинное отделение. На меня обрушилась стена удушающего жара. Пахло раскаленным металлом, угольной пылью, которая мгновенно оседала на губах горьким налетом, и едким машинным маслом. Оглушительный грохот поршней закладывал уши, но для меня это была симфония человеческого разума, покорившего стихию. Я проводил ладонью по горячим, маслянистым поручням, чувствуя колоссальную мощь, скрытую в этих стальных мускулах.

Выход в открытый океан стал для меня крещением. Бискайский залив встретил нас жесточайшим штормом. Небо слилось с водой в единую серо-свинцовую массу. Корабль швыряло на волнах, как щепку. Я стоял на палубе, вцепившись побелевшими от напряжения пальцами в леер. Ледяной ветер пробирал до костей, рвал одежду, словно пытался сбросить меня за борт. Соленые, тяжелые брызги били в лицо с силой картечи, оставляя на губах терпкий, жгучий вкус океана. Мой желудок сжимался от морской болезни, голова кружилась, но сквозь физические страдания пробивался абсолютный, звериный восторг. Я смотрел на ревущие волны с палубы и понимал: вот она, настоящая жизнь. Никакие книжные описания не могли передать этой первобытной мощи. Я впитывал каждую деталь, каждый оттенок цвета штормового неба, чтобы позже перенести их на страницы своих книг.

Шотландия оглушила меня своими контрастами. После шумного, суетливого Парижа Эдинбург показался мне городом, высеченным из цельного куска темного гранита. Воздух здесь был густым, влажным и пропитанным запахом горящего торфа и угольного дыма — не зря этот город называли «Старым Вонючкой». Мы бродили по узким, мрачным улицам, где эхо наших шагов отскакивало от высоких каменных стен. Я прикасался к шершавой, влажной кладке старинных зданий, и мне казалось, что я трогаю саму историю.

Но настоящее потрясение ждало меня впереди, когда мы отправились вглубь страны, в Хайленд. Мы шли пешком под непрекращающимся мелким, моросящим дождем, который пропитывал насквозь наши шерстяные плащи. Запах мокрой овечьей шерсти смешивался с горьковатым ароматом вереска и сырой земли. Мои ботинки вязли в раскисшем торфянике, мышцы ног горели от усталости, но я не замечал этого. Передо мной открывались пейзажи невероятной, дикой красоты. Изумрудно-зеленые холмы, скрывающиеся в рваных клочьях тумана, черные, пугающе глубокие воды озер. Вечерами мы останавливались в крошечных тавернах. Жар от камина, где трещал торф, обжигал озябшие руки, а глоток местного виски обжигал горло огненной дорожкой, оставляя во рту долгое, дымное послевкусие. В эти моменты, слушая пронзительный, вибрирующий звук волынки, я чувствовал невероятное единение с этим суровым краем. Я понимал, что природа может быть жестокой, но именно в преодолении этой жестокости кроется величие человека.

Особое место в моем путешествии занял спуск в угольные копи. Мы опустились в недра земли в скрипучей, шаткой клети. Солнечный свет исчез, сменившись абсолютным, давящим мраком, который лишь слегка разгонялся тусклым желтым светом наших предохранительных ламп. В шахте пахло сыростью, затхлой породой и человеческим потом. Воздух был тяжелым, он с трудом проникал в легкие. Я слышал глухие удары кирок, шорох осыпающегося угля и тяжелое дыхание шахтеров. Я провел рукой по стене забоя — она была холодной, влажной и оставляла на коже жирный черный след. Это погружение во тьму, это осознание того, что под землей кипит скрытая от глаз жизнь, глубоко поразило меня. Именно там, в удушливой темноте шотландских шахт, зародились образы моего будущего романа «Черная Индия», а позже эти впечатления помогут мне отправить моих героев к самому центру Земли.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2