Пыль на Её Губах
Пыль на Её Губах

Полная версия

Пыль на Её Губах

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Он сунул руку в карман плаща и не нашёл перчаток. Выругался сквозь зубы — старые, кожаные, с потёртостями на указательном пальце от курка. Мать подарила их перед смертью, сказала: «Руки у тебя рабочие, сынок, береги их, они ещё пригодятся, когда ты перестанешь искать, во что стрелять». Перчатки лежали на стойке «Ржавой подковы», рядом с нетронутым виски. Джим постоял ещё мгновение, взвешивая, стоит ли возвращаться в салун, где ещё гудела пьяная толпа, или послать за ними утром. Но мысль о том, что перчатки пролежат там всю ночь, пропитаются чужим дымом и чужими пальцами, оказалась невыносимой. Он развернулся и зашагал обратно.

Когда он подошёл к «Ржавой подкове», шум внутри уже стихал. Последние завсегдатаи выходили на крыльцо, пошатываясь и хлопая друг друга по плечам, исчезали в темноте, словно фигуры в дешёвом театре теней. Дверь ещё держалась нараспашку, и оттуда вытекал на улицу мутный прямоугольник света, пропитанного табачной гарью. Отто, немец-пианист, уже спал в углу, положив голову на клавиши, и тишину нарушал только храп да позвякивание стаканов, которые Орвилл собирал со столов.

Джим вошёл, шагнув через порог, и подошвы его сапог прилипли к доскам пола, пропитанным десятилетиями пролитого виски. Орвилл стоял за стойкой, пересчитывая мелочь из жестянки, служившей кассой. Увидев шерифа, он поднял бровь.

— Забыл что-то? Или решил всё-таки выпить? — спросил он, отодвигая жестянку в сторону.

— Перчатки, — коротко ответил Джим. Он обвёл глазами стойку, заметил их там, где оставил, — тёмный кожаный комочек рядом с его нетронутым стаканом. Протянул руку, взял, начал натягивать. — Твоя певица, — произнёс он, не глядя на бармена, — что она ещё говорила?

Орвилл перестал копаться в мелочи. Прислонился бедром к стойке, сложил руки на груди — жест человека, который собирается рассказать нечто, что ему самому кажется значительным.

— Пока ты ушёл, она спустилась. Спросила, можно ли заказать чай в комнату. Горячей воды, говорит, и мяты, если есть. У нас, конечно, нет ни чая, ни мяты, ни, чёрт возьми, горячей воды после десяти вечера. Я предложил виски. Она отказалась. Сказала, что не пьёт ничего крепче патоки, и то по праздникам. — Орвилл хмыкнул. — Представляешь? В этом городе. Не пьёт.

Джим натянул вторую перчатку, размял пальцы, проверяя, хорошо ли села кожа. Сквозь щели в ставнях сочился лунный свет — тонкие, как лезвия, полоски, что резали пол на аккуратные сектора.

— Что она говорила про себя? — спросил он.

— Сказала, едет из Додж-Сити. Была там какое-то время, пела в заведении под названием «Золотой телец». Но там, мол, стало слишком шумно, слишком много стрельбы, слишком много людей, что не умеют слушать музыку. Она сказала — ей нужно тихое место. Место, где никто не задаёт лишних вопросов. — Орвилл замолчал, глядя в угол, где мигал догорающий фитиль последней лампы. — А потом спросила про тебя.

Джим замер. Перчатка уже сидела на руке, но он продолжал теребить манжету, словно та жала.

— Что именно?

— Спросила, есть ли в городе закон. Я сказал — есть. Шериф. Джим Картер. Хороший человек, говорю, хотя слишком много на себя берёт и слишком мало спит. Она улыбнулась. Знаешь, такой улыбкой — будто я рассказал ей анекдот, но она не уверена, смеяться или нет. А потом говорит: «Я путешествую одна. Без спутников, без оружия — только гитара и смена белья. Такие места, как ваш город, бывают жестоки к женщинам, что странствуют в одиночку. Я надеюсь, ваш шериф не откажет мне в защите, пока я здесь». — Орвилл поскрёб затылок. — Я сказал, что ты человек долга. Что если кто и может постоять за неё в этом забытом Богом месте, так это ты. Она кивнула и ушла наверх. Больше ничего.

Джим стоял неподвижно. В голове его крутились обрывки мыслей, точно осенние листья на ветру: «путешествует одна», «без оружия», «просит защиты». Всё это звучало слишком складно, слишком гладко, как история, которую репетировали перед зеркалом. Женщина с таким лицом и таким голосом не должна была оставаться одна ни на милю в этих диких землях — такие женщины обрастают поклонниками и врагами быстрее, чем револьвер гильзами. Если только она сама не выбирала одиночество. И если только одиночество это не было оружием.

— Она говорила, сколько именно пробудет? — спросил Джим.

— Неделю, может, две. Заплатила вперёд за семь дней серебром, без единого вопроса. Сказала, если понравится — останется дольше. Если нет — уедет, и никто её больше не увидит.

— Документы? Имя настоящее?

Орвилл пожал плечами.

— Бумаг не показывала, но я и не требовал. Сказала — Изабель Грей. Звучит как сценическое имя, но кто я такой, чтобы копаться? Может, её папаша был серым кардиналом, — бармен усмехнулся собственной шутке.

Джим взял со стойки нетронутый стакан виски, посмотрел сквозь жидкость на свет лампы. Жидкое золото, подумал он, золото, которое не спасёт ни от чего. Он выплеснул содержимое в плевательницу у стойки, поставил стакан на место.

— Что-то не так, Джим? — спросил Орвилл. Голос его стал серьёзным. — Ты смотришь так, словно в этой женщине увидел покойника.

— Я видел достаточно покойников, чтобы знать, как они выглядят, — ответил шериф. — Она не похожа на покойника. Она похожа на того, кто их создаёт.

Орвилл открыл было рот, чтобы что-то возразить, но промолчал. Тишина в салуне стала почти осязаемой — плотной, как ватное одеяло. Где-то наверху скрипнула половица. Раз, другой. И тишина. Джим поднял голову к потолку, за которым, в одной из тесных комнатушек под крышей, лежала сейчас женщина в синем бархате, и на мгновение ему показалось, что скрип этот был шагом не человека, а чего-то иного — более лёгкого и более древнего. Зверя, что кружит вокруг добычи.

— Запри чёрный ход, Орвилл, — сказал он, направляясь к двери. — И не спускай с неё глаз. Не потому, что она в опасности. Потому, что опасность может быть в ней самой.

— Ты думаешь, она из шайки Чёрного Ворона? — спросил бармен почти шёпотом, словно само имя могло призвать тьму.

Джим остановился на пороге. Ветер ударил ему в лицо, принеся откуда-то с юга запах полыни и чего-то сладковатого, почти приторного — так пахнут цветы, что растут на могилах. Он нахмурился, пытаясь поймать этот запах, но ветер переменился, и всё исчезло.

— Я ничего пока не думаю, — повторил он слова, сказанные час назад. — Но если Чёрный Ворон — мужчина, то у него должны быть сообщники. Глаза и уши. Кто-то, кто может войти в город, не вызывая подозрений. Кто-то, кого не станут обыскивать и к кому не приставят охрану. Кто-то вроде красивой певицы, что просит защиты.

Он нахлобучил шляпу и вышел в ночь. За спиной скрипнула и захлопнулась дверь. Лязгнул засов. И над Дасти-Криком снова повисла тишина — та особенная, гнетущая тишина, в которой даже ветер, казалось, крался на цыпочках, боясь разбудить спящее зло.

Глава 3. Танец под луной

Утро после субботы наступило в Дасти-Крике тихое и пыльное, как наступает всякое утро в городах, которые медленно умирают, сами того не замечая. Воскресный колокол методистской церкви пробил девять раз, но никто не пошёл на службу — пастор Уилкинс запил ещё в пятницу, и двери храма стояли запертыми, а на ступенях грелась тощая рыжая кошка, единственное существо в городе, не ведавшее страха перед будущим. Джим провёл утро в конторе, составляя рапорт о нападении на дилижанс, но слова не шли — перо царапало бумагу, оставляя кляксы, и каждая фраза казалась фальшивой, точно он описывал не событие, а его тень. В конце концов он бросил перо и вышел на крыльцо, подставив лицо сухому, горячему ветру, что дул с юга и пах песком, шалфеем и чем-то ещё — отдалённым, едва уловимым, как воспоминание о дожде.

Она появилась на главной улице около полудня. Не вышла из салуна, а именно появилась — словно материализовалась из дрожащего марева над дорогой. На ней было простое серое платье с белым воротничком, и в этом скромном наряде она казалась ещё опаснее, чем вчера в бархате, потому что теперь ничто не отвлекало от её лица, от этих тёмных, неподвижных глаз, что смотрели на мир с терпеливой, почти нечеловеческой отстранённостью. В руках она держала закрытый зонтик от солнца — нелепый, кружевной, явно повидавший лучшие дни, — и при виде этого зонтика Джим ощутил укол странной, щемящей нежности, которую тут же подавил, как подавляют кашель в засаде.

— Доброе утро, шериф, — произнесла она, остановившись у коновязи. Голос её звучал мягко, но в нём слышалась та же сдержанная ирония, что и вчера. — Я думала, в этом городе никто не встаёт раньше полудня.

— В этом городе вообще много чего никто не делает, — ответил Джим, спускаясь на ступеньку. — Например, не гуляет в одиночку после заката. Вы разве не слышали? Тут по округе бродит банда.

— Слышала. — Она чуть наклонила голову, и солнечный луч скользнул по её щеке, высветив тонкую голубую жилку у виска. — Именно поэтому я и пришла к вам. Вы — закон. А закон, говорят, существует, чтобы защищать.

— Кто говорит?

— Все. Так написано в книгах.

— Вы верите книгам?

— Я верю людям, которые их пишут. А они пишут о законе, о чести, о мужчинах, что носят звёзды и не прячутся за чужие спины. — Она улыбнулась, но улыбка эта не коснулась глаз. — Я путешествую одна, шериф. Без спутников, без оружия. В моём багаже только гитара и смена белья. Орвилл сказал, вы — человек, к которому можно обратиться за защитой. Я и обращаюсь.

Джим смотрел на неё и думал о том, что каждое её слово — гладкое, обкатанное, точно речная галька, — ложится в его сознание с подозрительной лёгкостью. Она не просила, она констатировала. Она не боялась, она позволяла ему думать, что он нужен. И это было самое опасное — потому что нужным он не был никому уже много лет, и забытое это чувство опьяняло сильнее виски.

— Я подумаю, что можно сделать, — сказал он наконец. — Вечером, если хотите, могу показать вам город. То, что от него осталось.

— Это приглашение, шериф?

— Это предосторожность. Если вы собираетесь тут жить, вам стоит знать, куда не ходить после темноты.

— А куда ходить?

Он помолчал. Где-то за спиной, в тени конюшни, конюх-мексиканец насвистывал сквозь зубы «Ла Кукарачу», и этот беспечный мотив резал тишину, как нож.

— Никуда, — ответил Джим. — В Дасти-Крике после темноты ходят только дураки и мертвецы.

Она рассмеялась — тихо, низко, и смех этот прокатился по его позвоночнику тёплой волной. Не дожидаясь ответа, она раскрыла зонтик и пошла дальше по улице, прямая, спокойная, как кошка, что гуляет по краю пропасти, зная, что не упадёт. Джим смотрел ей вслед до тех пор, пока серая ткань платья не растворилась в дрожащем мареве, и только тогда заметил, что правая рука его сжимает перила крыльца с такой силой, что костяшки побелели.

Весь день он провёл как в лихорадке. Проверил посты, навестил Сэма — тому стало лучше, он уже сидел на койке и ел жидкую овсянку, которую принесла вдова МакГрат, — потом проехался к западному выезду, где двое помощников дежурили у старой водокачки. Всё было тихо. Слишком тихо. «Чёрный Ворон» не нападал дважды на одно и то же место, это Джим знал точно, но тишина эта казалась ему не передышкой, а затишьем перед ударом. Или, может быть, он просто искал оправдание собственному беспокойству, тому глухому, ноющему чувству, что поселилось где-то под рёбрами и не уходило с тех пор, как Изабель Грей спела свою первую ноту.

Когда солнце начало клониться к закату, он вернулся в город, поставил Мэг в конюшню, умылся из бочки во дворе конторы и долго стоял перед мутным зеркалом, разглядывая своё лицо. Лицо это было обветренным, с морщинами у глаз, прорезанными годами, проведёнными под открытым небом, с тонким белым шрамом на скуле — память о ноже в Сент-Луисе, — и с глазами, в которых поселилась та особая усталость, что приходит не от работы, а от потерь. Он пригладил волосы ладонью, одёрнул жилет, проверил револьвер — старый «Кольт» с потёртой рукоятью из оленьего рога, — и вышел на улицу.

Она ждала его на дощатом тротуаре у салуна. Закат догорал за её спиной — полосы алого и золотого, точно кто-то провёл кистью по небу в последний раз перед тем, как опустить тьму. Она была в том же синем платье, что и вчера, и бархат в закатном свете казался почти чёрным, впитывая последние лучи. Шаль из тонкой шерсти — серая, с вышитыми по краю синими цветами — покрывала плечи.

— Я думала, вы передумали, — сказала она.

— Я не передумываю, — ответил он, подходя ближе. От неё пахло лавандой. Той самой, о которой бредил Сэм. Джим заставил себя не думать об этом. — Просто проверял посты. Пойдёмте. Я покажу вам Дасти-Крик. Это займёт минут десять, не больше.

Они пошли по главной улице — он чуть впереди, она рядом, но на расстоянии вытянутой руки, и молчание между ними было наполнено стрекотом сверчков и шорохом их шагов по доскам тротуара. Джим показывал здания — почта, где уже неделю не было писем, кузница, где старый Джо Дженкинс ковал подковы и читал Библию между ударами молота, лавка миссис Хартли, где продавались ткани и пуговицы и прочая дребедень, необходимая женщинам, которых в Дасти-Крике почти не осталось. Изабель слушала молча, иногда кивая, иногда задавая короткие, точные вопросы, и по этим вопросам Джим понимал, что она умна — умнее, чем хочет казаться.

— А что там? — спросила она, указывая на восток, где за последними домами начиналась прерия и уходила в темноту, сколько хватало глаз.

— Там — ничего, — ответил он. — Пустыня. Камни. Змеи. Каньон Скорпиона милях в десяти, но туда лучше не соваться без надобности. И Западное ущелье, где, если верить слухам, прячется «Чёрный Ворон». Я был там трижды. Ни следа.

— Может быть, он прячется там, где вы не ищете.

— Может быть. Но где — это?

Она не ответила. Вместо этого остановилась и подняла голову к небу, где уже проступали первые звёзды — бледные, неуверенные, словно нарисованные мелом. Луна только-только показалась над горизонтом, огромная и жёлтая, как налившийся соком плод, и заливала улицу светом, при котором тени становились резче, а краски — глубже.

— Здесь красиво, — сказала она тихо, почти шёпотом, и в голосе её на мгновение мелькнуло что-то настоящее, не сыгранное. — По-своему. Как в церкви. Только вместо икон — земля, а вместо свечей — луна.

Джим посмотрел на неё. В лунном свете лицо её казалось выточенным из слоновой кости — бледное, безупречное, с тенями под скулами и влажным блеском в глазах. Она стояла неподвижно, и только шаль чуть шевелилась на плечах от ночного ветерка, да прядь волос, выбившаяся из узла, касалась щеки. В этот миг он почти забыл, кто она — незнакомка из ниоткуда, певица без прошлого, женщина, пахнущая лавандой, тем самым запахом, о котором твердил Сэм в бреду. Почти. Но не совсем.

— Вы танцуете, шериф? — спросила она вдруг, повернувшись к нему.

— Что?

— Танцуете. Ну, вальс, польку, что-нибудь такое. Там, где вы росли, наверняка были танцы. В каждом городе бывают.

— Я вырос на ранчо в сорока милях от ближайшего города, — сказал Джим. — Танцы у нас были раз в год, на День независимости. И то я больше стоял у стены и смотрел.

— Почему?

— Потому что не умел.

Она улыбнулась — на этот раз по-настоящему, тепло, без обычной своей иронии, — и протянула ему руку. Ладонь её в лунном свете казалась почти прозрачной.

— Я научу. Это просто. Раз-два-три. Раз-два-три. Ну же, шериф. Вы боитесь?

Он боялся. Боялся не танца — боялся того, что происходило с ним в эту минуту, того, как рушились стены, которые он возводил годами, как таяла в груди привычная тяжесть, и на её месте распускалось что-то тёплое, живое, давно забытое. Но он взял её руку. Ладонь оказалась сухой и прохладной, а пальцы — длинными, сильными, совсем не такими, каких он ожидал от певицы.

Она положила его левую руку себе на талию, а правую сжала крепче. Ткань платья под его пальцами была мягкой, как звериный мех, и тёплой от её тела. Она начала считать — раз-два-три, раз-два-три, — и они закружились по дощатому тротуару, поднимая пыль, что серебрилась в луне, точно растёртое стекло. Джим двигался неловко, спотыкался, пару раз наступил ей на подол, но она не смеялась — только поправляла его тихим голосом и вела, вела, как ведёт река брошенный в воду лист. Музыки не было, только сверчки и ветер, но каким-то чудом этого хватало.

— Вы быстро учитесь, — сказала она, когда он перестал смотреть под ноги и наконец поднял глаза. Они оказались совсем близко — её лицо в каком-то футе от его лица, — и в лунном свете он увидел, что глаза у неё не чёрные, а тёмно-карие, с золотыми искорками у зрачка. — Для человека, что стоял у стены.

— Хороший учитель, — ответил он хрипло.

Они остановились. Ветер стих. Где-то далеко, за милю, завыл койот — высоко и тоскливо, как плач ребёнка. Джим всё ещё держал её за руку и за талию, и она не отстранялась. Её лицо было совсем близко, и он чувствовал её дыхание — лёгкое, размеренное, ничуть не сбившееся после танца. От неё пахло лавандой и ещё чем-то — чем-то тёплым, похожим на нагретую солнцем глину.

— Почему вы стали шерифом? — спросила она вдруг, и вопрос этот прозвучал так неожиданно и так просто, что Джим ответил раньше, чем успел подумать.

— Потому что однажды не смог защитить того, кого должен был. И решил, что больше этого не повторится.

— И как? Получается?

Он отпустил её талию, но руку не выпустил. Они стояли теперь лицом друг к другу посреди пустой улицы, под луной, и были похожи на двух актёров, забывших свои реплики.

— Нет, — сказал он. — Не получается. Каждый раз кто-то умирает. Помощник, друг, случайный прохожий. А я остаюсь. Стою, как сейчас, и думаю: что я сделал не так?

Она слушала, не перебивая. Её пальцы чуть сжали его ладонь — жест, который мог быть утешением, а мог быть и насмешкой.

— Три года назад, — продолжал он, и слова шли трудно, точно камни из горла, — у меня был напарник. Билл. Билл О’Ши. Ирландец, рыжий, с веснушками и смехом, от которого лошади успокаивались. Мы охотились на одного человека — налётчика, грабившего банки от Техаса до Миссури. Выследили его в Холлоу-Крик. Загнали в угол. Но он ждал нас. У него был «Генри», многозарядная винтовка, и он выпустил всю обойму до того, как я успел хоть раз выстрелить. Билл принял три пули. Три. Пока я лежал за бочкой и ждал, когда этот ублюдок перезарядится. — Голос его дрогнул. — Я убил его потом. Голыми руками. Но Билла это не вернуло.

Изабель молчала. Потом высвободила руку — не резко, мягко — и поправила съехавшую шаль. Лицо её было спокойным, но в глазах, в самой их глубине, мелькнуло что-то похожее на понимание. Или на его искусную имитацию.

— Вы носите эту вину, как носят старую рану, — сказала она тихо. — Она не заживает, но вы привыкли. Привыкли к боли. Это делает вас сильнее, но и слепее. Вы смотрите на мир сквозь эту боль, и всё, что видите, окрашено ею.

— А вы? — спросил он. — Вы через что смотрите?

Она отвернулась. Ветер снова поднялся, пригибая траву у дороги и неся запах полыни — горький, резкий, почти невыносимый.

— Я смотрю сквозь пустоту, — ответила она, и голос её прозвучал глухо, словно из-под земли. — Мой жених погиб. Давно. В Додж-Сити. Его застрелили в уличной перестрелке — случайная пуля, случайная смерть. Мы должны были пожениться весной. Он был хорошим человеком. — Она помолчала. — Наверное, хорошим. Теперь я уже не помню. Помню только, как он смеялся. И как кровь текла по его лицу, когда я его нашла. С тех пор я не привязываюсь к людям. Это проще. Безопаснее.

Джим слушал и не знал, верить ли. История была слишком гладкой, слишком складно ложилась в их разговор, но в голосе её слышалась та особая, надтреснутая нота, которую невозможно подделать. Или возможно — если ты великая актриса.

— Мне жаль, — сказал он просто.

— Не стоит. — Она повернулась к нему, и на лице её снова была та же лёгкая, загадочная улыбка, что и прежде. — Мёртвые не нуждаются в жалости. Только живые. Вы ещё покажете мне город, шериф? Или урок танцев был финалом экскурсии?

Он невольно усмехнулся. Напряжение, что висело между ними, чуть рассеялось, хотя не исчезло совсем.

— Тут нечего больше показывать, — сказал он. — Дальше только прерия. И кладбище на холме, но туда я вас не поведу.

— Почему?

— Потому что на кладбище ходят днём. А ночью там хозяйничают койоты.

Она кивнула, принимая это объяснение. Они медленно пошли обратно к салуну — на этот раз молча, но молчание это было иным, не таким, как в начале прогулки. Оно было наполнено тем, что было сказано, и тем, что осталось невысказанным, и Джим чувствовал, как с каждым шагом что-то внутри него меняется — незаметно, необратимо, словно русло реки, что подмывает берег изнутри.

У дверей «Ржавой подковы» она остановилась. Свет из окон падал на её лицо, и в этом свете оно снова стало чужим, отстранённым.

— Спокойной ночи, шериф, — сказала она.

— Спокойной ночи, мисс Грей.

Она уже взялась за дверную ручку, но замерла и обернулась через плечо.

— Джим, — произнесла она, и звук его имени из её уст ударил его сильнее, чем пуля в Скорпионовом каньоне неделю спустя. — Вы хороший человек. Жаль, что хорошие люди долго не живут.

И она исчезла за дверью, оставив его стоять на тротуаре под луной, с чувством, будто ему только что вынесли приговор. Он не знал ещё, что приговор этот был давно вынесен и что исполнителем его станет та, кто только что назвала его по имени. Но где-то в глубине души, в той её части, что ещё не разучилась чуять опасность, он уже слышал далёкий, едва различимый каркающий смех.

Однако вместо того чтобы уйти, он словно прирос к месту. Изабель тоже не спешила подниматься — какая-то невысказанная тяжесть ещё висела между ними, и обоим требовалось ещё немного времени на этом странном перепутье ночи. Тогда они дошли до скамейки у кузницы — старой, почерневшей от времени, с чугунными ножками, что вросли в землю, как корни мёртвого дуба. Отсюда был виден весь Дасти-Крик: редкие огни в окнах, тёмный силуэт водокачки на окраине, лунная дорожка на пыльной улице, что уходила за горизонт и там сливалась с Млечным Путём, рассыпанным по небу, точно мука из прорванного мешка. Джим смахнул со скамейки слой песка, нанесённого ветром, и они сели — не близко, но и не на разных концах, а так, как садятся люди, которых что-то связывает, но что именно, они сами ещё не понимают.

Изабель куталась в шаль. Ночной воздух остывал быстро, как всегда в пустыне, и от земли тянуло холодом, что скапливался за день в глубоких трещинах пересохшей почвы. Где-то на колокольне методистской церкви скрипнул флюгер — жестяной петух, что показывал направление ветра уже лет двадцать, а может, и больше, никто не помнил. Ветер дул с севера, и это было плохим знаком: северный ветер в этих краях приносил только пыльные бури и дурные вести.

— Мой жених, — начала она, и голос её прозвучал тихо, но без дрожи, — был помощником маршала. В Додж-Сити. Вы, наверное, слышали про Додж — это не город, это драка, притворившаяся городом. Каждый вечер стрельба, каждое утро — покойники. Он говорил, что хочет уйти. Говорил, накопим денег, купим ранчо где-нибудь в Вайоминге, заведём лошадей, детей, яблоневый сад. Он любил яблоки. Говорил, запах яблоневого цвета — это запах рая. Я смеялась. А потом он пошёл разнимать драку в салуне — обычную пьяную драку, даже не перестрелку, — и какой-то старатель, которого он даже не знал, ударил его ножом под ребро. Один удар. Лезвие прошло между рёбрами, как масло. Он умер у меня на руках, на дощатом тротуаре, под вывеской «Золотого тельца». Кровь текла по доскам и капала в пыль, и я всё думала — как же так, он ведь даже не достал револьвер. Он даже не думал, что это может случиться. Он был хорошим человеком, а хорошие люди всегда думают, что смерть приходит только к плохим.

Она замолчала. Ветер тронул край её шали, перебросил через плечо прядь волос. Джим смотрел прямо перед собой, на тёмную громаду кузницы, где в золе ещё тлели угли, и слушал. Что-то в её истории царапало его, как зазубрина на лезвии, но он не мог понять, что именно. Может быть, слишком много подробностей. Может быть, слишком мало слёз.

— После этого я уехала, — продолжала она. — Собрала чемодан и уехала. Куда глаза глядят. Пела в Сан-Антонио, в Эль-Пасо, в полудюжине городов, названий которых уже не помню. Люди везде одинаковы — они хотят, чтобы кто-то спел им о любви, пока они пьют своё виски. Им всё равно, кто поёт. Им всё равно, что у певицы внутри. Главное — чтобы голос был красивый.

На страницу:
2 из 3