Пыль на Её Губах
Пыль на Её Губах

Полная версия

Пыль на Её Губах

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Егор Конюшенко

Пыль на Её Губах

Глава 1. Запах лаванды

Солнце садилось, как садится оно в этих широтах, — быстро, без сумерек, словно кто-то заливал горизонт расплавленным свинцом, и небо на западе взялось коркой запёкшейся крови. Дасти-Крик лежал перед Джимом Картером безмолвный и съёжившийся, точно зверёк, почуявший койота. Пыль на главной улице лежала слоем в два пальца, и ветер гонял по ней шары перекати-поля, что стучали в запертые ставни лавок, как костяшки пальцев давно усопших. Ни огонька в окнах, ни собачьего лая. Даже вездесущие куры куда-то попрятались. Люди запирали двери здесь теперь с полудня, запирали и крестились, стоило солнцу перевалить за точку зенита.

Лошадь под ним — гнедая кобыла по кличке Мэг — хромала на левую переднюю, и каждый шаг отдавался в позвоночник глухим толчком. Шериф держался за правый бок, где под рёбрами расплывался синяк размером с обеденную тарелку. Утренний рикошет от скалы угодил плашмя, не пробил кожу, но размозжил мясо до кости, и теперь при каждом вздохе там что-то предательски хлюпало. Он не стонал — только иногда сжимал челюсти так, что желваки выступали на обветренном, покрытом дорожной солью лице, похожие на речные голыши. Позади остался перевёрнутый дилижанс с простреленными колёсами, рассыпанная почта, мёртвый возница с мухами в открытых глазах и гильзы, что поблёскивали в дорожной грязи, точно рассыпанные монеты, за которыми никто не нагнулся.

У коновязи перед домом доктора Макалистера горела единственная на весь город масляная лампа. Она висела на ржавом крюке, и в её дрожащем, убогом свете плясали ночные бабочки, бросая на стены огромные, ломкие тени. Джим натянул поводья. Мэг всхрапнула и остановилась, понуро опустив голову. Он тяжело спешился, ухватившись за луку седла, постоял так мгновение, пока мир не перестал вращаться и тошнота не отступила. От седла пахло нагретой кожей и лошадиным потом, и этот запах почему-то всегда напоминал ему о похоронах. О тех похоронах, где гроб был пуст, потому что тело так и не нашли.

На крыльце, раскачиваясь в скрипучем кресле-качалке, сидел сам док — старый Тэд Макалистер, давно разменявший седьмой десяток. Он был бос, и его костлявые, белые, как корни мёртвого дерева, ступни торчали из-под закатанных штанин. В зубах дымилась прокуренная пенковая трубка, а поперёк колен лежал дробовик двенадцатого калибра. Дуло смотрело аккурат в пыльную темноту улицы.

— Ты похож на покойника, Джим, — произнёс доктор, выпуская клуб едкого дыма в ночной воздух. Голос у него был скрипучий, точно несмазанная петля, но в нём слышалось почти родственное тепло. — Только покойники, как правило, лучше пахнут. Где тебя черти носили? Сэм весь извёлся. Уже который час в бреду, всё зовёт тебя. Говорит, мол, шерифу нельзя одному против них. Убьют. Я ему, дураку, твержу: да наш Джим и один целую армию стоит, а он знай себе мечется.

Джим ничего не ответил. Снял перчатки — правая прилипла к сбитым костяшкам, пришлось тянуть с мясом — и, морщась, стянул плащ. Подошёл к бочке с дождевой водой, зачерпнул жестяной ковш. Вода была тёплой, пахла москитами и ржавчиной. Он плеснул в лицо, растёр пыль на шее, и капли стекли в утоптанную землю тёмными, словно чернила, дорожками.

— А ты, я смотрю, ждал меня на крыльце, как девушка на выданье, — наконец вымолвил он, и в его голосе сквозь свинцовую усталость пробилась слабая тень усмешки. — Неужто соскучился, Тэд? Или боишься, что старые кости растащат по прерии раньше времени?

— Скучать тут не по кому, кроме стервятников, — Макалистер кивнул на небо, где, снижаясь, уже кружили первые, самые нетерпеливые тени. — Эти, с перьями, тоже ждут не дождутся. Думаю, у них нынче пир. Ты хоть кого-нибудь зацепил из шайки?

— Никого, — ответил Джим. Он смотрел на свои руки. Под ногтями запеклась кровь, и то была не его кровь — кажется, возница, умирая, вцепился в рукав и оставил на нём длинные борозды. — Они ушли в Лабиринт-каньон. Растворились. Словно их ветер слизал. Мы гнались три мили, но там, среди скал, даже эхо не отвечает. Ни следа. Ни гильзы. Только пыль.

Доктор хмыкнул и сплюнул под перила.

— Чёртов Ворон… Говорят, он и не человек вовсе. Индейцы с юга рассказывают, будто это дух убитого шамана, что носит маску из кожи своих врагов. Мол, когда его племя вырезали, он восстал и теперь пьёт кровь белых, чтобы вернуть долги. Люди запирают двери и молятся, Джим. Молятся, как в Судный день. Ты, конечно, в такую чушь не веришь.

— Я верю в свинец, — отрезал шериф. Он вытер лицо рукавом и повернулся к двери. — И в то, что свинец этот однажды найдёт нужную башку. Хоть индейский дух, хоть сам дьявол — пуля одинакова для всех.

Он хотел добавить что-то ещё, что-то горькое и беспощадное, но внутри дома раздался приглушённый, полный муки стон. Стекло в оконной раме задребезжало. Сэм.

Джим стиснул зубы так, что на скулах снова заходили желваки, и шагнул к двери.

— Он совсем плох? — спросил он, уже взявшись за щеколду.

Макалистер перестал качаться. Кресло замерло с последним жалобным скрипом. Старик убрал дробовик, прислонив его к стене, и поскрёб седую щетину. Лицо его, изрезанное морщинами, словно старая, много раз перегибавшаяся карта, стало вдруг серьёзным и очень усталым.

— Плечо я ему заштопал. Кость не задета, жилы целы. Жить будет, если Бог даст. Но лихорадка… Он не раны боится, Джим. Он боится того шёпота, что слышал там, в пыли, пока лежал и истекал кровью. Говорит, главарь подошёл к нему, встал над душой и заговорил. Будто змея в траве — ни голоса, ни дыхания, одно только шипение. Сэм парень крепкий, ты знаешь, но рассудок у него сейчас — как пойманный мотылёк в банке. Бьётся о стекло и вот-вот затихнет навсегда. Ты уж с ним помягче.

Шериф толкнул дверь. Внутрь пахнуло йодом, карболкой и ещё чем-то сладковатым, неуловимо напоминающим гниющие цветы. Джим на мгновение замер на пороге и в последний раз бросил взгляд на запад, туда, где багрянец уже уступил место синеватой, ледяной мгле. Где-то там, в этом сгущающемся мраке, среди торчащих клыками скал, затаился Чёрный Ворон. Где-то там он перезаряжал револьвер и улыбался, глядя на ту же самую луну, что сейчас висела над Дасти-Криком. Джим никому не сказал бы об этом, но в тот миг он поклялся себе, что в следующий раз либо привезёт его голову в мешке, либо сам останется лежать в той пустыне, пока вороны не склюют его глаза.

— Ты иди, Тэд, — бросил он через плечо. — Я с ним посижу.

Дверь закрылась за ним с глухим стуком, и сразу же навалилась та особенная духота комнаты больного, какая бывает только в домах, где смерть стоит у изножья кровати, не решаясь присесть. В комнате горела всего одна свеча — оплывший огарок на блюдце у изголовья, и пламя его вздрагивало от каждого сквозняка, что сочился сквозь рассохшиеся рамы. Тени на стенах жили своей жизнью: то съёживались до размеров крысы, то вдруг вырастали до потолка горбатыми чудищами. Пахло карболкой, старым деревом и тем особенным, кисловатым запахом, какой источает лихорадящий человек, пролежавший в постели больше трёх дней.

Сэм Хейс лежал на узкой железной койке, укрытый до подбородка серым армейским одеялом. Ему было двадцать три года, и ещё в прошлый вторник он смеялся так, что лошади шарахались, а теперь его лицо напоминало восковую маску, которую забыли снять с покойника. Скулы заострились, глаза ввалились, а на щеках горел тот особенный, нехороший румянец, что страшнее любой бледности. Левое плечо бугрилось под бинтами, и сквозь марлю проступало ржавое пятно, похожее очертаниями на материк с географической карты — какая-нибудь далёкая, никому не нужная земля, где нет ничего, кроме боли.

Джим придвинул к койке колченогий табурет и сел, уперев локти в колени. Достал из нагрудного кармана кисет с табаком, повертел в пальцах и убрал обратно — не время и не место. Сэм дышал часто и поверхностно, как загнанный жеребёнок, и веки его подрагивали, словно он смотрел какой-то бесконечный, мучительный сон и никак не мог проснуться.

— Сэм, — позвал шериф негромко, почти ласково. Он редко говорил таким голосом. Только с ранеными. Только с теми, кто был одной ногой за чертой. — Сэм, это Джим. Я здесь. Я вернулся.

Ресницы дрогнули. Губы, сухие и потрескавшиеся, шевельнулись беззвучно, как у рыбы, выброшенной на берег. Потом открылись глаза — мутные, затянутые лихорадочной плёнкой, с расширенными зрачками, что блуждали по комнате, не в силах ни на чём сфокусироваться. Наконец они остановились на лице Джима, и в них мелькнуло узнавание — слабое, точно свет далёкого костра в ненастной степи.

— Шериф… — выдохнул Сэм. Голос у него был сорванный, хриплый, совсем не похожий на тот звонкий тенор, каким он обычно орал «С добрым утром, Дасти-Крик!», проезжая по главной улице.

— Тише, не трать силы, — Джим взял с тумбочки жестяную кружку с водой, приподнял ему голову, помог напиться. Вода пролилась на подбородок, побежала струйкой по шее, но Сэм, кажется, и не заметил. Он вцепился здоровой рукой в рукав шерифа с неожиданной, отчаянной силой.

— Вы… вы не должны за ним гнаться один, — зашептал он, и глаза его снова стали наполняться ужасом пережитого. — Не должны. Он не человек, Джим. Я видел его. Близко. Так близко, как вас сейчас вижу. Он стоял надо мной, когда я упал… я лежал в пыли, и кровь хлестала, и я думал — всё, конец, поминай как звали Сэма Хейса. А он подошёл. Медленно. Как будто всё время мира принадлежит ему одному.

— Что он сделал?

— Ничего. Вот что страшно. Ни-че-го. Просто стоял и смотрел. Высокий. Плечистый. Плащ чёрный, до самой земли. И маска… — Сэм закашлялся, и Джиму пришлось снова дать ему воды. — Маска из мешковины. Грубая, с прорезями. Не как у обычных бандитов, что чулок на голову натянут. Эта сшита на совесть. С клювом. Понимаете? Птица. Чёртов клюв торчит, и в прорезях — глаза. Тёмные. Мёртвые. Как две винтовочные дула.

— Он что-нибудь говорил?

— Вот тут самое паршивое, — Сэм облизал губы. — Он заговорил. Но это был не голос, Джим. Клянусь, это было шипение. Как будто гремучая змея научилась складывать слова. Шёпот… нет, даже не шёпот — выдох. «Скажи своему шерифу, — прошипел он, и каждое слово было как сухой лист, что ветер волочит по камням, — скажи своему шерифу, что я рядом. Всегда рядом. Пусть смотрит в оба, пока может. Потому что однажды он проснётся и увидит мою тень на своей стене». А потом он наклонился… — голос Сэма дрогнул, сорвался в сипение, — и я почувствовал запах. От него пахло… женщиной.

Джим нахмурился.

— Женщиной?

— Духи. Или мыло. Что-то сладкое. Лаванда, может. Не знаю. Пахло так, будто дьявол надушился перед выходом. — Сэм закрыл глаза, и по виску его стекла капля пота. — А потом меня ударили по голове, и всё провалилось в темноту. До города меня везли в телеге, среди мешков с мукой. Торговец подобрал. Сказал, я был белый, как полотно, и бредил без остановки. Джим… — он снова открыл глаза, и в них стояли слёзы — слёзы не боли, а стыда и бессилия. — Я даже выстрелить не успел. Он подошёл, а я даже револьвер поднять не смог. Просто лежал и дрожал, как заяц перед удавом. Какой из меня помощник шерифа, если я…

— Замолчи, — резко оборвал его Джим. Но резкость эта была не грубой — она была отцовской. — Ты жив. Ты остался жив после встречи с тем, кого весь Дасти-Крик боится до икоты. И ты принёс мне весть. Это больше, чем удалось кому-либо ещё. Ты — молодец, Сэм.

Помощник слабо покачал головой, но спорить не стал. Силы иссякли. Веки его отяжелели, дыхание стало чуть ровнее. Джим поправил одеяло, подоткнув его под матрас, как делала когда-то мать, и встал. Подошёл к окну, где между щелями ставен виднелась полоска лунного света. Где-то там, в этих выжженных землях, прятался человек, который пахнет лавандой и говорит голосом гремучей змеи. Человек, чьё лицо не видел никто из живых. Или видел, да некому уже рассказать.

— Я до него доберусь, — сказал Джим не Сэму — самому себе. Он смотрел на луну, на её холодный, равнодушный свет, и в его глазах не было ни капли романтики, только спокойная, выверенная ярость кузнечного молота. — Даже если он сам дьявол. Даже если сбежит на край земли. Я найду его логово и лично надену петлю на шею. А до того — никаких звёзд. Никакого покоя. Ты слышишь, Ворон? — последние слова он прошептал, почти не разжимая губ, и дыхание затуманило холодное стекло.

Сэм уже спал. Лихорадка на время отпустила его, и он провалился в ту тяжёлую, без сновидений темноту, что заменяет истощённому телу лекарство. Свеча догорела до основания, пламя плюнуло сизым дымком и погасло, оставив комнату в полной тишине и мраке. Только полоска лунного света на полу серебрилась, точно лезвие брошенного кем-то ножа.

Джим постоял ещё мгновение, слушая дыхание спящего, а потом бесшумно вышел в коридор, притворив за собой дверь. Дробовик снова стукнулся о половицы крыльца, кресло-качалка заскрипело в такт далёкому, тоскливому вою койота, и ночь окончательно вступила в свои права.

Глава 2. Гостья

А три дня спустя, когда пыль, поднятая нападением на дилижанс, успела осесть и превратиться в слухи, субботний вечер в «Ржавой подкове» наступил не с колокольным звоном, а с первым аккордом расстроенного пианино, на котором косой одноухий немец по имени Отто наигрывал что-то отдалённо похожее на «Девушку из Ларами». Звуки плыли сквозь табачный дым, густой и сизый, точно туман над болотом, и смешивались с гулом голосов, звоном стаканов, хриплым смехом и редкой руганью. «Ржавая подкова» в субботу напоминала ковчег, куда всякий сброд сбегался от страха перед тишиной прерии, — ковбои с ближних ранчо, старатели с западных отрогов, картёжники, что спали прямо под столами, и пара девиц из заведения миссис Флэтчер, что сидели в углу, обмахиваясь веерами из крашеных индюшачьих перьев.

Воздух здесь был спёртым и тяжёлым, настоянным на дешёвом виски, лошадином поте и прогорклом масле, в котором жарили бифштексы. Керосиновые лампы под потолком чадили, отбрасывая на грубо отёсанные стены колышущийся оранжевый свет. В этом свете лица людей казались вырезанными из старого дерева — грубыми, обветренными, со складками у рта и глаз, похожими на следы ножа на дублёной коже.

Джим Картер стоял у дальнего конца стойки, опершись локтем о липкое от пролитого пива красное дерево. Перед ним стоял стакан с нетронутым виски — он заказал его час назад, но так и не притронулся, потому что пить в субботу одному было сродни молитве в пустой церкви. Рана в боку уже не ныла так сильно, только иногда напоминала о себе тупым толчком, когда он неловко поворачивался. Док Макалистер сказал, что кость цела, но синяк сойдёт не раньше чем через месяц. Джим кивнул и вышел. Синяки его не пугали. Пугало другое — та странная тишина, что поселилась в городе после нападения на дилижанс, тишина ожидания, в которой каждый скрип ставней казался шагами покойника.

Бармен, толстый лысеющий ирландец по имени Орвилл Флэттери, вытирал стаканы замызганным полотенцем и поглядывал на дверь.

— Ждёшь кого, Орвилл? — спросил Джим, не поворачивая головы.

— Представление нынче, — отозвался бармен. Он говорил с той особенной, чуть шепелявой интонацией, какая бывает у людей, потерявших передний зуб в юношеской драке. — Новенькая певица. Приехала вчера на попутном фургоне из Эль-Пасо. Заплатила за неделю вперёд, попросила сцену на вечер. Я сказал — пой, если умеешь. А если нет — выметайся. Она только усмехнулась. Странная девица, Джим. Слишком красивая, чтобы колесить одна. Слишком спокойная, чтобы не иметь за душой какого-нибудь греха.

Шериф ничего не ответил. Он смотрел в стакан, где виски ловил свет лампы и держал его, точно жидкий янтарь. Красивая женщина в Дасти-Крике была явлением более редким, чем дождь в июле. Красивая женщина, путешествующая одна, — и вовсе событием, от которого веяло не романтикой, а опасностью, как веет холодом от приоткрытой двери в склеп.

В этот момент Отто перестал играть. Тишина наступила не сразу — сперва стихли голоса за ближними столиками, потом за дальними, и наконец даже пьяный старатель, что дремал, уронив голову на руки, поднял всклокоченную бороду и уставился на сцену. А на сцену — три шаткие дощатые ступеньки и помост из сосновых досок — выходила женщина.

Она появилась не из-за кулис, потому что кулис в «Ржавой подкове» не было, а просто вышла из боковой двери, что вела в комнаты для постояльцев, и ступила в круг света от лампы, висящей над сценой на ржавой цепи. И когда она ступила, по залу пронёсся вздох — тот самый, какой издаёт толпа, увидевшая нечто, чего она не ожидала и не заслуживала.

Платье на ней было из синего бархата — глубокого, тёмно-синего, как небо перед грозой, как вода в горном озере, куда никогда не падал солнечный луч. Оно облегало фигуру, точно его шили прямо на теле, и при каждом шаге ткань ловила свет и отдавала его обратно мягкими, переливчатыми волнами. Вырез открывал бледную шею и тень между ключицами, а длинные рукава заканчивались узкими манжетами на запястьях. Ни украшений, ни кружев — только бархат и кожа, молоко и тень. Волосы, тёмные и тяжёлые, были собраны в низкий узел, но несколько прядей выбились и обрамляли лицо — тонкое, с высокими скулами и ртом, который казался нарисованным чьей-то жестокой, уверенной рукой.

Джим поставил стакан на стойку. Звук вышел глухой, точно удар сердца.

Женщина обвела зал взглядом — медленно, без тени робости или кокетства, как обводит поле битвы генерал, оценивающий расстановку сил. Глаза у неё были тёмные, почти чёрные в этом освещении, и они ничего не отражали. Джим встречал такие глаза у людей, переживших многое и похоронивших ещё больше. Глаза, в которых поселилась пустыня.

— Добрый вечер, джентльмены, — произнесла она, и голос её оказался низким, грудным, с лёгкой хрипотцой, точно надтреснутый колокол. — Меня зовут Изабель Грей. Я спою вам несколько песен, если вы не против.

Кто-то присвистнул. Кто-то хлопнул по столу. Орвилл перестал вытирать стакан и замер с полотенцем в руке. Изабель чуть улыбнулась уголками губ — не тёплой улыбкой, а той, что говорит: «Я знаю, чего вы ждёте, и знаю, что не получите», — и кивнула Отто. Немец, опомнившись, ударил по клавишам. Начальная нота вышла смазанной, но певицу это не смутило. Она запела.

Это была старая баллада — «Девушка с зелёными глазами», — которую в этих краях слышали сотни раз, но в её исполнении она звучала совершенно иначе. Голос лился, заполняя все углы прокуренного зала, проникал под кожу, заставляя забывать о виски, о картах, о завтрашнем дне. Он был тягучим, как мёд, и горьким, как полынь, он обещал тоску и нежность одновременно, и в нём слышалась странная, нездешняя мудрость — словно певица знала о любви и смерти то, чего не знал никто из сидящих в этом салуне, да и не должен был знать.

Джим слушал, не шевелясь. Пальцы его сами собой сжали край стойки. Он смотрел, как она поёт, как двигаются её губы, как поднимается и опускается грудь под синим бархатом, и чувствовал что-то, чего не чувствовал уже много лет — ещё с тех пор, как погиб его напарник, а до того умерла мать, и мир сузился до размеров револьверного ствола и конского крупа. Это чувство было похоже на жажду — внезапную, острую, почти болезненную, — и одновременно на страх, потому что он знал: вода, которую предлагают в пустыне, иногда оказывается миражом, а иногда — отравленным колодцем.

Песня закончилась. Тишина стояла такая, что слышно было, как за окном ветер катит по улице перекати-поле. Потом зал взорвался криками и аплодисментами — били кружками по столам, топали сапогами, свистели. Старатель, что спал, проснулся окончательно и орал «Браво!», хотя, вероятно, не слышал ни единой ноты. Изабель чуть склонила голову, принимая овации с тем же спокойным, ничего не выражающим лицом, и её взгляд снова скользнул по толпе — скользнул и остановился.

На Джиме.

Их глаза встретились поверх голов, поверх дыма, поверх всего этого шума и гвалта. Это длилось всего мгновение, но Джиму показалось, что время застыло, как застывает вода в ручье перед первыми заморозками. В её взгляде он прочитал не интерес, не кокетство — вызов. Спокойный, трезвый, почти насмешливый вызов, словно она бросала ему перчатку, зная, что он не посмеет её поднять. И обещание — смутное, тёмное обещание, от которого у него пересохло во рту сильнее, чем от трёх порций виски.

Она отвела глаза первой. Повернулась и ушла со сцены так же, как появилась, — беззвучно, только бархат прошелестел по доскам, точно крылья большой ночной птицы.

Джим выдохнул. Он и не заметил, что задержал дыхание.

— Ну что, шериф, — раздался рядом голос Орвилла, — кажется, ты попался.

Джим медленно повернулся к бармену. Флэттери смотрел на него с понимающей, чуть ехидной ухмылкой, но в глазах его читалась и тень беспокойства — того самого, что испытывает старый пёс, когда в дом приходит чужак, пахнущий волком.

— Что тебе о ней известно? — спросил Джим, не реагируя на подначку.

— Я же сказал: приехала вчера. Одна. С одним чемоданом и гитарой в чехле. Спросила комнату, спросила про сцену. Заплатила серебром, не торгуясь. Документов не показывала, а я не спрашивал — у нас тут не банк.

— Она сказала, откуда?

— Из Додж-Сити, кажется. Или из Остина. Да я, честно говоря, не запомнил. — Орвилл почесал лысину. — Знаешь, что странно? Она не спросила про охрану. Женщина, одна, в таком городе, как наш, — любая бы первым делом спросила, есть ли в городе шериф. А она даже твоего имени не упомянула. Как будто ей и не нужно.

Джим задумчиво повертел в пальцах стакан. Виски так и остался нетронутым.

— Она сказала, сколько пробудет?

— Сказала — неделю. Может, две. Говорит, устала с дороги, ищет тихое место, чтобы отдохнуть от людей. — Орвилл усмехнулся. — В Дасти-Крике. Отдохнуть от людей. Шутница.

Шериф бросил на стойку монету — больше, чем стоил виски, — и выпрямился. Плащ его висел на спинке стула у входа; он взял его, перекинул через руку и направился к двери.

— Поставь кого-нибудь у чёрного хода, Орвилл, — бросил он, не оборачиваясь. — На всякий случай. Твоя новая певица может стоить дороже, чем кажется.

— Ты думаешь, она из шайки? — тихо спросил бармен, подавшись вперёд.

Джим остановился у самой двери. Снаружи ветер швырял пригоршни песка в ставни, и где-то на окраине одиноко брехала собака — не зло, а так, по привычке, словно напоминая ночи, что тут ещё живут люди.

— Я ничего пока не думаю, — ответил он. — Просто не люблю совпадений.

Он толкнул дверь и вышел в пыльную, звёздную ночь Дасти-Крика. За спиной у него Отто снова ударил по клавишам, и чей-то пьяный голос затянул «Клементину», но всё это звучало теперь далеко, приглушённо, как музыка с другого берега реки. Джим постоял на крыльце, глядя на луну — ту самую, что светила ему в лицо три дня назад, когда он вёз Сэма в город. Луна была всё та же, равнодушная и вечная, но что-то в мире изменилось. Что-то неуловимое, как запах лаванды, просочилось в воздух и осталось там, свернувшись змеёй под камнем.

Он не знал ещё, что эта ночь — субботний вечер в салуне, песня о девушке с зелёными глазами, синий бархат на дощатой сцене — будет сниться ему потом в кошмарах. Не знал, что женщина по имени Изабель Грей приехала в его город с единственной целью, и цель эта не имела ничего общего ни с отдыхом, ни с музыкой, ни с бегством от прошлого. Он знал только одно: её глаза, встретившие его поверх толпы, уже поселились где-то в его сознании, как квартирант, что не платит за постой, но выжить его невозможно.

Джим застегнул плащ, надвинул шляпу на лоб и зашагал по пустой улице к своему кабинету, где на столе лежали разложенные карты и недописанные рапорта. Пыль скрипела под каблуками. Где-то в темноте ухнул сыч. И два окна на втором этаже «Ржавой подковы» ещё долго горели жёлтым светом, пока наконец не погасли — одно за другим, словно два глаза, что закрылись, не прощаясь.

Джим дошёл до конторы, но внутрь не зашёл. Остановился на дощатом тротуаре, глядя на дверь, обитую жестью, с потускневшей медной звездой, прибитой над косяком. Ключ лежал в кармане жилета, тёплый от тела, но он не спешил его доставать. Что-то держало его здесь, в этой продуваемой ветром темноте, что-то зудело под кожей, как заноза, которую не ухватить пальцами. Луна перевалила через колокольню методистской церкви и висела теперь прямо над головой — круглая, равнодушная, заливающая улицу мертвенным серебром. Тени от столбов коновязи лежали поперёк дороги, точно трещины в реальности.

На страницу:
1 из 3