
Полная версия
Это было в прошлой жизни

Максим Чурилов
Это было в прошлой жизни
Глава 1. Чёрные зонты
Дождь начался еще до рассвета. Он не барабанил по стеклам в истерике и не хлестал наотмашь, как это бывает во время летних бостонских гроз. Это был тягучий, методичный, ледяной ноябрьский дождь — из тех, что незаметно проникают под кожу, забираются в легкие и оседают там привкусом ржавчины и сырости. Капли монотонно, с пугающей регулярностью метронома, ударялись о жестяной карниз старого викторианского дома на окраине Кембриджа.
Кап. Кап. Кап. Каждый удар отдавался глухим, пульсирующим эхом в пустой черепной коробке Макса. Кап… Кап… Что-то, пожалуй, в этом было… Тысячи лет эта вода путешествует по миру, и как никто из нас видит смерть и человеческое горе. Дождь помогает нам, небеса выражают те чувства, что мы не всегда способны подарить этому дню…
Он сидел на самом краю разобранной кровати, сгорбившись, уперев острые локти в колени, и неотрывно смотрел на свои руки. В комнате царил тяжелый, сизый полумрак. Тусклый уличный свет едва пробивался сквозь плотные льняные шторы, выхватывая из темноты лишь медленно кружащиеся в воздухе пылинки. В доме было тихо… Не просто тихо — это была мертвая, звенящая тишина остановившегося времени. Больше не гудел кислородный концентратор в соседней комнате, равномерно накачивая воздух в легкие, которые отказывались работать. Не скрипели половицы под грузными шагами ночной сиделки. Не было слышно слабого, надрывного, булькающего кашля, который последние полгода заставлял Макса вскакивать посреди ночи в холодном поту, с колотящимся в горле сердцем.
Всё закончилось. Три дня назад…
Макс медленно моргнул, физически чувствуя, как под веками скрежещет сухой песок. Он не спал уже почти семьдесят часов. Его тело функционировало на чистом автопилоте, поддерживаемое лишь литрами черного кофе и вязким, всепоглощающим чувством нереальности происходящего. Внутри него не было ни слез, ни истерики, ни того надрывного кинематографичного горя, о котором пишут в дешевых романах, всё это было в мгновение, но не имело никакого смысла. Там, где раньше пульсировала жизнь, теперь застывал тяжелый, холодный бетон. Эмоциональная кома. Радикальный защитный механизм психики, отключивший все рецепторы к чертовой матери, чтобы организм просто не умер от болевого шока. Многие пишут об этом, но прожившие хоть раз — молчат…
На прикроватной тумбочке из темного поцарапанного временем ореха коротко, агрессивно завибрировал телефон — массивная черная раскладушка «Motorola». Вибрация передалась по дереву, заставив мелко дребезжать стеклянный стакан с недопитой водой. Загорелся крошечный монохромный внешний экран, осветив угол тумбочки мертвенно-зеленым светом.
Тетя Сара. Четвертый пропущенный за это утро. Макс точно знал, что она скажет. Что нужно выезжать. Что агентство ритуальных услуг уже подготовило шатер. Что из-за дождя дороги размыло, и трафик на Сторроу-Драйв будет ужасным. Он не стал открывать крышку. Он просто сидел и смотрел, как аппарат дрожит на дереве, пока телефон не умолк, и экран снова не погас, погрузив комнату в прежнюю серость.
— Надо одеваться… Да время уже… Пора.
Он заставил себя встать. Колени отчетливо хрустнули в тишине. Воздух в спальне казался спертым, он пах застоявшейся пылью и легким, уже выветривающимся, но все еще узнаваемым ароматом камфоры и медицинского спирта — запахом угасания, который въелся в обои, в персидские ковры, в саму деревянную структуру этого старого дома. Макс подошел к шкафу и потянул за обшарпанную латунную ручку.
На плечиках, в матовом пластиковом чехле, висел черный костюм. Тот самый, который он купил пять лет назад на выпускной в архитектурном колледже. Кажется, много времени прошло с того счастливого времени. С тех пор он надевал его лишь однажды — на собеседование в бюро, где сейчас работал. Теперь у этого куска черной шерсти появилось новое, окончательное предназначение.
Макс потянул за собачку молнии. Сухой, резкий треск пластика разорвал тишину комнаты, царапнув по натянутым нервам.
Ткань костюма была холодной и жесткой на ощупь. Одеваясь, он действовал абсолютно механически, словно собирал макет здания, а не собственное тело. Белая рубашка. Холодные пластиковые пуговицы, скользящие в петлях под непослушными пальцами. Черные брюки. Узкий галстук.
Он подошел к ростовому зеркалу в прихожей. Оттуда на него смотрел незнакомец. Лицо осунулось, скулы заострились, обтянутые бледной кожей с едва заметным сероватым оттенком. Под глазами залегли глубокие, почти фиолетовые тени от недосыпа. Темные волосы, обычно слегка растрепанные, сейчас были безжизненно прилизаны назад. Но взгляд… Это было самое пугающее. Глаза, когда-то живые, цепкие, подмечающие каждую деталь пространства, сейчас напоминали два куска матового морского стекла. В них ничего не отражалось…
Макс стянул узел галстука под кадыком. Пальцы слегка дрожали.
«Не затягивай так туго, милый, ты же задохнешься», — фантомом, совершенно непрошено, прозвучал в голове голос матери.
Голос из того времени, когда она еще была здорова. Когда в доме пахло яблочным пирогом с корицей, свежей типографской краской утренних газет «Бостон Глоуб» и ее любимыми духами с нотками фрезии. Ему нравились эти духи, он помнил их полжизни. Макс сильно зажмурился. Сглотнул твердый, колючий ком, вставший поперек горла. Бетон внутри слегка треснул, грозясь выпустить наружу невыносимую агонию, разрушить плотину. Он усилием воли заблокировал воспоминание. Сжал челюсти так, что скрипнули зубы, развернулся на каблуках и потянулся за черным шерстяным пальто.
Выйдя на крыльцо, он окунулся в промозглый бостонский ноябрь. Ветер мгновенно забрался под воротник, обжигая беззащитную шею ледяными пальцами. Воздух был перенасыщен запахом гниющей листвы, мокрого асфальта и выхлопных газов, доносящихся откуда-то с трассы. Да до того был едким, что он почувствовал жжение в носу. На подъездной дорожке сиротливо стоял его темно-синий «Форд». На капоте лежал толстый слой мокрых, намертво прилипших к металлу кленовых листьев, похожих на чьи-то оторванные ладони.
Макс сел за руль. Кожаное сиденье жалобно скрипнуло и обдало тело холодом. Он вставил ключ в замок зажигания и повернул. Двигатель чихнул, натужно завыл, сопротивляясь сырости, захлебнулся, но со второй попытки все же завелся, наполнив салон ровным, успокаивающим гулом. Автомагнитола тут же включилась, выплюнув в тишину салона жизнерадостный поп-мотив какой-то радиостанции.
Макс резким, злым движением ударил по кнопке питания, убив звук. Он не был зол на неё, скорее на себя самого, потому что злился.
Он включил печку на максимум и активировал дворники. Старые резиновые щетки с протяжным, жалобным скрипом поползли по стеклу, смахивая воду и мертвые листья.
Вжик-вжик. Вжик-вжик. Этот ритмичный звук, похожий на дыхание больного астмой, будет преследовать его еще очень долго.
Дорога до кладбища Маунт-Оберн заняла сорок минут, которые полностью выпали из его памяти. Он вел машину на одних спинномозговых рефлексах, глядя сквозь залитое дождем лобовое стекло на размытые серые силуэты других автомобилей, на красные расплывающиеся пятна стоп-сигналов, на прохожих, жмущихся под цветными зонтами на автобусных остановках.
Город жил своей жизнью. Люди спешили в офисы, пили обжигающий кофе из картонных стаканчиков, слушали музыку в своих громоздких mp3-плеерах, пряча белые и черные провода под шарфами, раздраженно сигналили в пробках. Для них этот вторник был просто очередным мокрым вторником. Мир не остановился, не замер в почтительной тишине от того, что персональный мир Макса только что рухнул и рассыпался в пыль. Эта мысль не вызывала злости или обиды. Она вызывала лишь глубокое, философское раздумье. Мы все — просто пыль на ветру.
Когда «Форд» свернул на извилистую дорожку, ведущую к кованым воротам кладбища, гравий глухо захрустел под шинами. Маунт-Оберн больше походил на огромный, мрачный готический парк, чем на место скорби. Вековые дубы и плакучие ивы тянули свои голые, черные, узловатые ветви к низкому свинцовому небу. Старые гранитные склепы и обелиски, потемневшие от времени и покрытые скользким зеленым мхом, сливались с осенним пейзажем в единое меланхоличное полотно.
Макс припарковался у обочины, недалеко от участка, где сквозь пелену дождя виднелся натянутый темно-зеленый брезентовый шатер. Заглушил двигатель. Скрип дворников прекратился. В наступившей тишине салона было слышно только, как тяжелые капли ожесточенно и глухо барабанят по металлической крыше машины.
Макс посмотрел на свои руки, неподвижно лежащие на оплетке руля. Бледные, с выступающими венами. Они казались чужими. Принадлежащими манекену. Он сделал глубокий, медленный вдох, наполнив легкие спертым воздухом, пропитанным автомобильным освежителем с химическим запахом искусственной ванили, от которого у него постоянно болела голова, и толкнул дверь.
Удар стихии. Ветер тут же попытался вырвать дверцу из рук, а мелкая, колючая водяная пыль мгновенно осела на волосах и скулах. Макс вышел на сырую, чавкающую траву. Его начищенные туфли сразу же погрузились в раскисшую землю, пачкаясь в рыжей грязи. Он не взял зонт. Просто забыл о его существовании. Засунув руки глубоко в карманы пальто и ссутулившись, он медленно побрел в сторону зеленого шатра.
Там уже собрались люди. Черное море раскрытых зонтов, напоминающее стаю нахохлившихся, испуганных ворон. Человек тридцать наверное было. Дальние родственники, которых он не видел годами и чьих имен не помнил; бывшие коллеги матери по университету, где она когда-то преподавала историю искусств; соседи с их улицы. Все они стояли плотным полукругом, опустив головы, пряча лица за поднятыми воротниками. Когда Макс приблизился, море зонтов бесшумно расступилось, образуя для него узкий коридор к центру.
Он шел сквозь эту толпу, физически кожей ощущая на себе их взгляды. Сочувствующие, любопытные, испуганные чужой смертностью. И как будто даже безразличные. Кто-то протянул руку в кожаной перчатке и неловко тронул его за мокрое плечо.
— Держись, сынок, — пробормотал хриплый мужской голос.
Макс даже не повернул головы, чтобы посмотреть, кто это был. От толпы пахло мокрой шерстью, старым цветочным парфюмом, нафталином, валидолом и тем специфическим затаенным страхом, который всегда источают живые рядом с мертвыми.
Он вышел в центр шатра. Прямо перед ним, над прямоугольной, пугающе ровной геометричной ямой в земле, стоял гроб из темного, матового красного дерева. На лакированной крышке лежала одинокая белая лилия, уже успевшая покрыться мелкими прозрачными каплями. Чуть поодаль переминался с ноги на ногу священник в длинной черной рясе поверх теплой куртки — пожилой мужчина с усталым, изрезанным морщинами лицом. В его руках была открытая Библия, тонкие страницы которой намокли и пошли некрасивыми волнами.
Макс остановился у самого края могилы. Взглянул вниз. Земляная стена среза была влажной, глинистой, с торчащими перерубленными желтоватыми корнями соседнего дуба. Смерть в ее самом физическом, неприглядном проявлении. Никакой романтики. Никакого перехода в лучший мир. Просто метры холодной грязи и яма в земле. Это даже как-то противно, что столь долгая и красивая жизнь заканчивается так… Бесполезно и грязно…
Священник откашлялся, прочищая горло, и начал говорить. Его голос был монотонным, ровным, отшлифованным сотнями, тысячами подобных церемоний.
— Мы собрались здесь сегодня, в этот скорбный час, под сим серым небом, чтобы проводить в последний путь нашу сестру Элеонору…
Слова сливались в непрерывный, бессмысленный фонетический гул. «Господь пастырь мой…», «прах к праху…», «в царствии небесном…». Макс не вслушивался в смысл. Его слух обострился до предела, выхватывая из пространства совершенно иные микро-звуки. Он слышал, как влажно чавкает грязь под резиновыми сапогами рабочего кладбища, стоящего поодаль с лопатой. Слышал, как крупная капля воды сорвалась с края натянутого брезентового шатра и с глухим шлепком разбилась о деревянную крышку гроба. Слышал чье-то сдавленное, ритмичное шмыганье носом за своей спиной. Вероятно, тетя Сара. Она всегда любила театрально, с надрывом поплакать на публике.
Максу вдруг стало невыносимо, до тошноты душно, несмотря на пронизывающий ноябрьский холод. Воздух под шатром казался слишком плотным, желеобразным, чтобы им дышать. Ему захотелось закричать. Заорать так, чтобы порвать голосовые связки, чтобы заглушить этот лицемерный монотонный бубнеж священника, чтобы разогнать эту фальшивую, насквозь пропитанную социальным формализмом толпу ворон. Но он продолжал стоять абсолютно неподвижно, как гранитная статуя. Только челюсти сжимались все сильнее, грозясь раскрошить эмаль зубов.
Он медленно обвел взглядом людей, стоящих напротив него, по ту сторону разверзнутой могилы. Серые лица, сливающиеся в одну размытую акварельную массу. Пустые, дежурные маски скорби.
И вдруг его блуждающий, мертвый взгляд споткнулся. Остановился.
Она стояла чуть поодаль от основной группы. Не под спасительным брезентовым шатром, а прямо под открытым небом, под хлещущим дождем. Без зонта. На ней было темно-синее, почти черное шерстяное пальто мужского кроя, слегка великоватое в плечах, словно снятое с чужого плеча или купленное в секонд-хенде. Руки глубоко спрятаны в карманы. Мокрые, тяжелые каштановые волосы темными прядями прилипли к бледным щекам и тонкой шее. Вода бежала тонкими струйками по ее лицу, капала с подбородка, но она, казалось, совершенно этого не замечала.
Макс смотрел на нее. А она смотрела прямо на него.
В ее взгляде не было той приторной, липкой, отвратительной жалости, которую он читал сегодня в глазах всех родственников. Не было и неловкости от присутствия на чужом интимном горе. Ее глаза — большие, темные, какие-то бездонные на бледном, омытом ледяной водой лице — излучали нечто совершенно иное. Глубокое, пронзительное, почти пугающее узнавание.
Она смотрела на него так, словно видела не его внешний, социально-приемлемый контур — молодого мужчину в мокром черном костюме, стоически стоящего у гроба матери. Она смотрела сквозь шерсть пальто, сквозь ребра, прямо внутрь. В ту самую застывшую, мертвую бетонную пустоту в его груди. Словно она сама жила в таком же бункере. Словно она знала точную радиочастоту, на которой прямо сейчас вибрировала его боль.
Время для Макса замедлилось, стало вязким, как древесная смола. Монотонный голос священника окончательно ушел на задний план, превратившись в неразборчивый белый шум телевизора, потерявшего сигнал. Шум дождя исчез. Исчезли запахи парфюма и мокрой земли.
Остался только этот зрительный контакт. Протяжный, магнетический, пробивающий насквозь мост сквозь пелену падающей воды и стену чужих черных зонтов.
Ее губы были слегка приоткрыты, она чуть заметно дрожала от холода, но не отводила огромных глаз. В какой-то неуловимый момент Максу показалось, что она хочет сделать шаг вперед, к нему через яму. Что-то в выражении ее лица дрогнуло — едва заметная тень абсолютного сострадания, от которой у него вдруг болезненно, спазмом сжалось горло.
Бетон внутри его грудной клетки впервые дал крошечную, микроскопическую трещину.
— …и предаем тело ее земле, — вдруг резко, как пистолетный выстрел, прорвался сквозь вакуум голос священника, грубо возвращая Макса в серую реальность.
Раздался глухой, деревянный скрип. Двое рабочих в желтых дождевиках начали медленно, на широких брезентовых ремнях, опускать тяжелый гроб в яму. Этот звук — трение грубой ткани о края могилы, хруст осыпающейся глины — был самым страшным звуком в жизни Макса. Звук окончательности. Финальная точка невозврата. Мама больше никогда не приготовит кофе. Никогда не скажет, что он слишком много работает. Всё… Он никому не нужен…
Он рефлекторно опустил взгляд вниз, провожая деревянный ящик в темноту. Ком в горле стал размером с бильярдный шар, перекрыв трахею. Дышать стало физически невозможно. Кто-то вложил ему в безвольную ладонь горсть сырой, холодной, липкой земли. Макс машинально сжал ее, пачкая под ногтями, затем разжал пальцы над могилой. Комья глухо стукнули о лакированную крышку внизу. Этот звук отдался барабанным боем прямо в его висках.
Началась самая мучительная, абсурдная часть ритуала — процессия соболезнований. Люди подходили один за другим. Бесконечная вереница серых лиц, пустых слов, влажных прикосновений.
— Она была потрясающим ученым и светлым человеком, Макс… — Если тебе что-нибудь понадобится, любая мелочь, только позвони… — Время лечит, мой мальчик. Просто нужно подождать…
Он кивал. Как китайский болванчик на приборной панели. Пожимал протянутые влажные руки. Отвечал короткими, рублеными, мертвыми фразами: «Спасибо», «Я очень ценю это», «Да, конечно». Его голос звучал хрипло и чуждо, словно исходил не из его собственного горла, а из динамика старого, сломанного радиоприемника. Он механически выполнял социальный контракт, но его глаза лихорадочно, поверх чужих плеч, искали в толпе ее. Ту девушку в темно-синем мужском пальто.
Ее не было… Как и мамы… Он стоял один в окружении людей, не имеющих смысла и не мог уйти.
Он огляделся по сторонам, вытягивая шею, игнорируя бормочущую что-то ему в плечо тетю Сару. Окинул взглядом размытые дождем дорожки, ведущие к выходу с кладбища. Море зонтов постепенно рассасывалось, люди торопливо расходились по машинам, стремясь поскорее вернуться в тепло и к своим живым заботам. Но одинокой фигуры с мокрыми каштановыми волосами нигде не было. Она исчезла так же внезапно и бесшумно, как и появилась, словно была призраком, галлюцинацией, порожденной его воспаленным, истощенным бессонницей и горем мозгом.
— Поедешь к нам на поминки, Макс? — Тетя Сара осторожно, словно он мог разбиться, коснулась его мокрого рукава. Ее глаза были красными, опухшими от слез, от нее удушающе несло валерьянкой и мятными леденцами.
— Нет, тетя Сара, — Макс мягко, но непреклонно высвободил свою руку. — Я поеду домой. Мне нужно… побыть одному. Поспать может быть…
— Но ты же ничего не ел со вчерашнего дня! Нельзя же так, милый, ты себя загонишь в могилу следом. Элеонора бы ни за что не хотела…
— Я сказал, нет, — его голос на секунду потерял вежливость, став жестким, стальным, лязгнувшим металлом.
Сара испуганно отшатнулась, прижав ладонь к груди. Макс, увидев ее испуг, тут же смягчился. Закрыл глаза. — Простите. Пожалуйста, простите меня. Просто… я не могу сейчас ни с кем говорить физически. Оставьте меня в покое. Умоляю. Не надо.
Он резко отвернулся и быстро зашагал к своей машине, не дожидаясь ответа, перепрыгивая через лужи. Дождь усилился, превратившись в плотную, непробиваемую стену серой воды. Туфли громко чавкали по грязи. Пальто насквозь промокло и стало тяжелым, как рыцарские доспехи, мучительно оттягивая плечи вниз. Каждый шаг тянул его вниз, болото под ногами обнимало его холодом, чтобы упасть ему достаточно было чуть расслабиться.
Добравшись до «Форда», Макс буквально рухнул на водительское сиденье. Захлопнул массивную дверь, словно отсекая лезвием шум внешнего мира. Салон мгновенно запотел от его тяжелого, влажного дыхания и мокрой одежды. Он положил голову на холодный пластик руля и закрыл глаза.
Тишина. Только яростная барабанная дробь дождя по металлической крыше. У него заложило уши, так что даже собственные мысли были не слышны.
Он ждал, что именно сейчас, когда он остался один, придет истерика. Что его, наконец, накроет очищающей волной рыданий, как это бывает в драматических фильмах после похорон. Он хотел заплакать. Но внутри было абсолютно, пугающе сухо. Застывшее мертвое озеро, скованное многометровым льдом.
И только одна мысль, как заноза, не давала ему покоя. Перед внутренним взором, на обратной стороне плотно сжатых век, стояло лицо той незнакомки. Ее пронизывающий, темный взгляд, полный невыносимого понимания.
Кто она? Студентка с потока матери? Дочь кого-то из забытых соседей? Почему она пришла без зонта и стояла поодаль, словно не смея приблизиться к кругу «официально скорбящих»?
Макс поднял голову, тяжело вздохнул и повернул ключ в замке зажигания. Двигатель заурчал, печка снова начала гнать теплый, сухой воздух, пытаясь высушить промокшую насквозь шерсть на плечах. Он включил фары, разрезав серый полумрак кладбища двумя желтыми лучами, и медленно, стараясь не буксовать в грязи, поехал по извилистой гравийной аллее к выходу.
Выезжая за чугунные ворота Маунт-Оберн, он бросил последний долгий взгляд в зеркало заднего вида. Кладбище тонуло в осеннем тумане и дожде, превращаясь в призрачную, размытую театральную декорацию. Макс включил поворотник и влился в плотный поток машин на трассе. Он ехал в свой пустой, пахнущий лекарствами и смертью дом, совершенно не представляя, как ему проснуться завтра утром. Зачем ему просыпаться.
Дома было все так же холодно, как в склепе.
Макс не стал щелкать выключателями. Скинув мокрое, потяжелевшее пальто прямо на пол в темной прихожей, он прошел на кухню, оставляя на старом дубовом паркете грязные, мокрые следы ботинок. Ему было плевать. На столе сиротливо стояла чашка с засохшей кофейной гущей на дне — он пил из нее еще при жизни матери, в то утро, когда у нее случился последний приступ. Теперь эта чашка казалась археологическим артефактом из другой эры, из цивилизации, которая вымерла.
Он достал из верхнего шкафчика бутылку дешевого бурбона, сорвал пластиковую пломбу, не утруждая себя поисками стакана, и сделал два больших глотка прямо из горла. Обжигающий жар прокатился по пищеводу, ударив в пустой желудок. Алкоголь не принес никакого эмоционального облегчения, лишь усилил тупую пульсацию крови в висках и слегка расслабил сведенные судорогой мышцы спины.
Макс прошел в гостиную и прямо в грязных туфлях и костюме рухнул на старый кожаный диван. Снаружи стремительно темнело, тени в комнате удлинялись, приобретая зловещие, изломанные очертания. Он лежал, бессмысленно глядя в потолок, и слушал, как в углу размеренно тикают старинные напольные часы с маятником.
Тик-так. Тик-так. Время, которое для его матери остановилось навсегда, для него продолжало свой равнодушный, неумолимый бег.
Он закрыл глаза, моля о том, чтобы провалиться в небытие, но вместо спасительной пустоты перед ним снова и снова возникало бледное лицо, обрамленное мокрыми прядями каштановых волос. В груди, там, где должна была зиять невыносимая боль утраты, вдруг слабо, неуверенно шевельнулось крошечное, почти незаметное любопытство. Единственная живая эмоция за трое суток. Маленькая, робкая искра жизни в огромном бетонном саркофаге.
С этой хрупкой мыслью Макс, наконец, провалился в тяжелый, липкий, лишенный сновидений химический сон. За окном продолжал монотонно хлестать осенний бостонский дождь, смывая следы сегодняшнего дня.
Последующие три недели слились для Макса в один бесконечный, серый, тягучий, как патока, день.
Он превратился в призрака, блуждающего по лабиринтам собственного дома. Взял бессрочный неоплачиваемый отпуск в архитектурном бюро, сухо сообщив по электронной почте о «семейных обстоятельствах». Он перестал отвечать на звонки. Когда стационарный телефон в коридоре начинал надрывно, истерично звонить, Макс просто стоял, прислонившись плечом к стене, и пустыми глазами смотрел на аппарат, пока не щелкал автоответчик, записывая очередное взволнованное сообщение от тети Сары или встревоженных коллег. В конце концов, на седьмой день, он просто выдернул шнур из розетки. Его мобильная «Моторола» давно разрядилась и валялась где-то под диваном, мертвая и бесполезная.
Он перестал бриться. Ел только тогда, когда желудок начинал сводить болезненными спазмами — в основном сухие хлопья прямо из коробки или консервированный суп, который разогревал прямо в банке.
Днем он механически, как запрограммированный робот-ликвидатор, собирал вещи матери в картонные коробки. Это была изощренная, мучительная форма тактильной самоистязающей терапии. Он снимал с вешалок ее платья, вдыхая остатки духов, перебирал старые, затертые виниловые пластинки с джазом, сортировал по алфавиту тяжелые книги по истории искусств.
Каждая вещь была якорем, тянущим на дно памяти. Фарфоровая чайная пара со сколотым краем, из которой она пила только по воскресеньям. Старый кожаный блокнот с ее неровным, летящим, торопливым почерком — списки покупок вперемешку с цитатами из Гете. Билет на балет «Щелкунчик» четырехлетней давности, служивший закладкой в томике стихов. Наполовину пустой флакон крема для рук на ночном столике.
Он паковал свою прошлую жизнь в грубый картон, заклеивал широким коричневым скотчем — резкий, рвущий уши звук отрываемой липкой ленты эхом разносился по пустому дому — и сдвигал коробки в угол гостиной, методично строя из них баррикаду. Защитную стену. Мавзолей.
Но к концу третьей недели, когда ноябрь вступил в свои самые темные и холодные права, дом стал невыносим. Запах камфоры, лекарств и розовой воды окончательно выветрился, уступив место мертвому запаху пыли, нежилого помещения и немытого тела самого Макса.







