
Полная версия
Измена Ты не отец

Анна Грей
Измена Ты не отец
ПРОЛОГ.
Стол был накрыт на двоих, и в этом не было ничего особенного, потому что я накрывала его на двоих десять лет, не считая годовщин, на которые полагалось что-то торжественное, длинное, со свечами, которые я всегда зажигала чуть раньше времени, чтобы фитиль успел разгореться ровно и не коптил.
Сегодня была годовщина.
Я разложила приборы так, как любил он, ножом наружу, и переставила бокалы дважды, пока они не встали правильно, и поправила салфетку у его места, хотя поправлять там было нечего.
Телефон лежал рядом с разделочной доской и молчал.
Я набрала его в третий раз, и снова пошли длинные гудки, один за другим, до того равнодушного женского голоса, который сообщает, что абонент сейчас недоступен, и просит перезвонить позже.
— Перезвоню, — сказала я голосу, как будто он мог передать.
На кухне у нас всё было устроено так, как я люблю, и мне понадобилось десять лет, чтобы устроить это до последней мелочи, до того, чтобы соль стояла слева от плиты, а доски висели по росту, от самой большой к самой маленькой.
Дмитрий никогда не замечал этих мелочей.
Он входил, открывал холодильник, доставал то, что я приготовила, и ел стоя, и говорил, что устал, и шёл к себе в кабинет, за тяжёлую дверь, которую я научилась не открывать без стука, потому что однажды открыла без стука и он поднял на меня глаза так, что мне расхотелось когда-нибудь делать это снова.
Я думала, что так и выглядит семья после десяти лет.
Я думала, что страсть выгорает у всех, что её сменяет вот это ровное, тёплое, домашнее, когда уже не держатся за руки через стол, а просто живут рядом, и это не хуже, а спокойнее, и в этом спокойствии есть своя правда.
Я искренне в это верила.
Я верила в это ещё сегодня утром, когда вынимала из шкафа платье и думала, надеть его или поберечь, и решила надеть, потому что годовщина.
Платье так и висело на спинке стула, а я стояла у плиты в домашнем, потому что переодеться к приходу мужа собиралась за полчаса, а эти полчаса всё не наступали.
Курица доходила в духовке, и я открыла дверцу, чтобы полить её соком, и закрыла, и вытерла руки о полотенце, и снова взяла телефон.
Половина девятого.
Он обещал к семи.
Я не из тех жён, которые звонят мужу каждые двадцать минут и проверяют, где он и с кем, я никогда такой не была, и мне всегда казалось, что в этом и есть достоинство, в том, чтобы доверять и не унижать ни себя, ни его подозрением.
Я отложила телефон экраном вниз и вернулась к плите.
Через минуту он завибрировал.
Я не оборачивалась, давая себе несколько секунд этой маленькой надежды, что вот сейчас высветится его имя и короткое «уже еду, прости», и я отвечу что-нибудь лёгкое, и вечер выправится, и мы всё-таки сядем за этот стол вдвоём.
Я перевернула телефон.
Имя не высветилось.
Номер был незнакомый, и под номером висела фотография, которую кто-то прислал мне в половине девятого вечера, в годовщину моей свадьбы, без единого слова, без подписи, просто картинка, открывшаяся во весь экран, едва я разблокировала.
Это был ресторан.
Я узнала его сразу, тот самый, где мы сидели когда-то в самом начале и где он держал мою руку через стол и говорил, что я не похожа ни на кого, кого он знал.
За столиком сидел Дмитрий.
Рядом сидела женщина, молодая, с гладко убранными волосами, и она смеялась, запрокинув голову, а он смотрел на неё так, как давно не смотрел дома, расслабленно, открыто, без той усталой складки у рта, с которой он обычно входил в нашу спальню и говорил, что вымотался и хочет спать.
Её рука лежала на его руке.
Я смотрела на эту фотографию долго, может быть, минуту, может быть, пять, и курица в духовке тем временем подгорала, и сок зашипел на противне, потёк через край, но я не двигалась.
Потом я выключила духовку.
Я не помню, как переоделась.
Помню, что застёгивала пальто в прихожей и пальцы не попадали в пуговицы, и я застегнула криво, и не стала перестёгивать, и взяла ключи от машины, и вышла, и заперла дверь на оба оборота, как делаю всегда, потому что аккуратность въелась в меня до того, что даже теперь, выходя из дома, где разваливалась моя жизнь, я думала о том, заперта ли дверь.
Дорога заняла сорок минут.
Я вела ровно, не превышая, останавливаясь на каждый красный, и внутри у меня было пусто и гулко, как в комнате, из которой вынесли мебель, и я всё проигрывала и проигрывала десять лет, в которых была хорошей женой, такой хорошей, что лучше некуда, и эта мысль не грела, потому что хорошей женой я была для человека, который сейчас держал чужую руку и смеялся.
Я думала: чего мне не хватило.
Я думала: чего во мне оказалось мало, если рядом со мной он гас, а рядом с ней светился.
Я думала о том, что приготовила курицу.
Это была глупая мысль, неуместная, дикая, но она крутилась во мне всю дорогу, что я, дура, стояла у плиты и поливала курицу соком, чтобы она была сочной, как он любит, пока он сидел в ресторане с той, рядом с которой ему не нужна была никакая курица.
А потом пришла другая мысль, и от неё мне стало по-настоящему худо.
Я подумала: давно ли.
Давно ли он смотрит на неё так, давно ли держит её руку, давно ли возвращается домой с этой расслабленностью в лице, которую я принимала за усталость и которую теперь увидела насквозь, потому что усталый человек так не смеётся.
Я стала вспоминать вечера.
Командировки, которые участились этой зимой, поздние совещания, выключенный телефон, который он объяснял разрядкой, его новую привычку оставлять рубашки не в общей корзине, а отдельно, и относить их в чистку самому, чего раньше за ним не водилось ни разу, и я ещё радовалась тогда, дура, что он наконец стал помогать по дому.
Всё сложилось в одну картину, пока я ехала.
И от того, как ровно и страшно всё сложилось, мне захотелось остановить машину на обочине и просто посидеть, но я не остановилась, потому что если бы остановилась, то уже не нашла бы сил поехать дальше.
Я оставила машину у входа и вошла.
Управляющий шагнул было навстречу, но я прошла мимо, и он не стал меня останавливать, потому что есть в женщине, идущей через зал к своему мужу, что-то, что не останавливают.
Я увидела их раньше, чем подошла.
Он что-то говорил ей, наклонившись через стол, и она слушала, подперев щёку, и в этой позе было столько домашнего, столько привычного, как будто они сидели так не первый и не десятый раз, как будто у них уже был свой ресторан, и своё начало, и своя рука через стол.
Я остановилась у их столика.
Женщина увидела меня первой и убрала руку, и что-то мелькнуло в её лице, не испуг, а скорее любопытство, оценивающее, спокойное, и она поправила волосы, которые и без того лежали идеально.
Потом меня увидел он.
— Марина.
Он произнёс моё имя ровно, без всякого выражения, как произносят имя человека, которого не ждали, но и не очень-то испугались увидеть.
Я молчала.
Я смотрела на него и не могла выговорить ни слова, потому что все слова, которые у меня были, оказались вдруг слишком маленькими для того, что происходило, и слишком большими для этого зала, где играла музыка и звенели приборы и люди ели свой ужин.
— Это Алина, — он чуть отстранился. — Она из компании. Мы обсуждали проект.
— В годовщину, — я наконец нашла голос, и он вышел тише, чем я хотела. — Проект. В нашу годовщину.
Он молчал секунду.
Женщина по имени Алина смотрела на меня снизу вверх, и в углах её губ держалась тень улыбки, той самой, которую женщина не может сдержать, когда смотрит на жену мужчины, которого уже считает своим.
— Давай не здесь, — он отложил салфетку, медленно, аккуратно проведя ею по губам, точно тем же движением, каким его мать всегда промокала рот за столом, и я столько раз видела этот жест за десять лет, что узнала бы его из тысячи. — Давай дома поговорим. Не устраивай сцен.
Сцен.
Вот чего он боялся, сидя там со своей Алиной, что я приду и устрою сцену, что я закричу, заплачу, швырну в него бокал, вцеплюсь ей в её гладкие волосы, и зал будет смотреть, и ему будет стыдно.
Я смотрела на него и понимала, что он не боится потерять меня.
Он боится только одного, что я поведу себя некрасиво.
И это оказалось страшнее любой фотографии.
— Я не буду устраивать сцен, — сказала я.
Я выговорила это очень спокойно, так спокойно, что сама удивилась, и по щеке прошла одна горячая дорожка, всего одна, и я смахнула её тыльной стороной ладони, не отводя от него глаз.
— Тебе не о чем беспокоиться, Дмитрий. Никакой сцены не будет.
Алина шевельнулась, словно собираясь что-то вставить, и я перевела взгляд на неё, и она замолчала.
— Доедайте, — сказала я им обоим. — Курица дома всё равно сгорела.
Я развернулась и пошла к выходу.
Я шла через весь зал, мимо столиков, мимо официанта с подносом, и спина у меня была прямая, и шаг ровный, и я не обернулась ни разу, хотя каждой клеткой чувствовала, смотрит он мне вслед или уже наклонился обратно к ней.
У дверей управляющий придержал мне створку.
— Всего доброго, — сказал он.
— И вам, — ответила я и вышла в вечер, в котором десять лет моей жизни только что закончились, а я ещё об этом не знала, я знала только, что не заплакала при них и ушла первой.
Машину я завела не сразу.
Я сидела, положив руки на руль, и смотрела на освещённые окна ресторана, за которыми остался мой муж, и думала о том, что у меня нет дома, в который я могла бы сейчас вернуться, потому что дом, который я наполняла теплом десять лет, перестал быть моим ровно в ту минуту, когда чужая рука легла на руку моего мужа, а он не убрал её.
Телефон снова завибрировал на соседнем сиденье.
Тот же незнакомый номер.
Новое сообщение, на этот раз без фотографии, всего три слова, от которых внутри у меня сделалось холодно и тихо, потому что я ещё не знала, кто их прислал и зачем, я знала только, что кто-то очень хотел, чтобы я оказалась сегодня в этом ресторане.
Я открыла сообщение.
«Это только начало».
Я завела машину и поехала в съёмную квартиру, ключи от которой лежали у меня в сумке уже вторую неделю, и о которой не знал ещё никто.
ГЛАВА 1.
— Садись, Марина. Нам надо поговорить как взрослые люди.
Он сидел за своим столом, в своём кабинете, за той самой тяжёлой дверью, и перед ним лежала тонкая папка, которую он открыл ровно настолько, чтобы я увидела край бумаги, но не разглядела, что на ней.
Я не села.
Я стояла в дверях его кабинета, куда он вызвал меня утром, как вызывают подчинённого, у которого истекает контракт, и смотрела на этого человека, рядом с которым прожила половину взрослой жизни, и не узнавала ни одной чёрточки в его лице.
— Я постою.
— Как хочешь.
Он сложил руки на папке и поглядел на меня снизу вверх, спокойно, почти доброжелательно, и от этой его доброжелательности мне сделалось холоднее, чем от любого крика.
Я не спала эту ночь.
Я приехала под утро в чужую съёмную квартиру, легла не раздеваясь поверх покрывала и пролежала так до рассвета, проигрывая снова и снова его лицо в ресторане и три слова в телефоне, и где-то к утру у меня выкристаллизовалась маленькая, жалкая, цепкая надежда, что всё это можно ещё повернуть назад, что я приду, мы поговорим, он объяснит, я прощу, и мы как-нибудь склеим то, что треснуло.
Я приехала домой к восьми.
Дмитрий уже не спал, он был выбрит, одет, как на работу, и от него веяло той деловой собранностью, с какой он подписывал договоры, и эта собранность сразу убила во мне всю ночную надежду, потому что так не выглядит человек, который собирается мириться.
Так выглядит человек, который собирается закрывать сделку.
— Я думал, как нам лучше всё устроить, — он говорил ровно, по-деловому. — Без скандалов, без грязи, без адвокатских войн. Мы взрослые люди, у нас была хорошая жизнь, и заканчивать её надо достойно.
— Заканчивать.
Я повторила это слово, пробуя его на вкус, и оно оказалось железным, как ключ.
— Марина, давай не будем делать вид, что мы оба не понимали, к чему всё шло.
— Я не понимала.
Он чуть приподнял брови, словно я сказала что-то наивное.
— Я правда не понимала, Дмитрий. Я вчера курицу готовила. К нашей годовщине. Я свечи зажгла.
Что-то дрогнуло у него в лице, на одно короткое мгновение, и тут же разгладилось.
— Вот об этом я и говорю. Не надо про курицу. Не надо про свечи. Давай по существу.
По существу.
Я смотрела на его руки, лежащие на папке, ухоженные, спокойные, и думала о том, что этими руками он когда-то обнимал меня так, что я задыхалась от счастья, а теперь они спокойно лежат на бумагах, которыми он отрезает меня от своей жизни, и обе эти вещи правда, и обе были одним и тем же человеком.
— Хорошо, — сказала я. — По существу. Сколько ты ей лет?
— Это к делу не относится.
— Двадцать пять? Двадцать семь?
— Марина.
— Я просто хочу понять, на кого ты меня поменял. Имею право. Десять лет всё-таки.
Я назвала эту цифру один раз, и больше не собиралась её называть, потому что цифры в такие минуты звучат жалко, как чек, который суёшь под нос, требуя вернуть деньги за бракованный товар.
— Дело не в возрасте, — он откинулся в кресле. — И не в ней. Дело в том, что мы с тобой давно живём как соседи. Ты сама это знаешь.
— Соседи.
— Ты превратилась в идеальную хозяйку дома, Марина. В идеальную. У тебя всё по полочкам, всё разложено, всё блестит. Только я в этом доме давно не живу, я в нём… существую. Как предмет интерьера, который ты тоже протираешь от пыли.
Я молчала.
Он бил точно, он всегда умел бить точно, и страшнее всего было то, что в каждом его слове была доля правды, и эту долю он сейчас раздувал до целого, чтобы оправдать то, что сделал.
— А с ней ты, значит, живёшь, — выговорила я наконец.
— С ней я дышу.
Я могла бы напомнить ему многое.
Я могла бы напомнить, кто сидел с ним ночами, когда его фирма едва не пошла ко дну, кто закладывал свои серьги, чтобы было чем заплатить рабочим, кто варил ему бульон, когда он лежал с температурой и бредил цифрами, кто десять лет принимал в этом доме его партнёров, его мать, его брата, улыбался, накрывал, подавал, провожал, а потом мыл за всеми посуду в три часа ночи и наутро снова улыбался.
Я могла бы всё это ему припомнить.
Но я не стала, потому что когда начинаешь перечислять, чем ты была хороша, ты уже проиграла, ты уже стоишь с протянутой рукой и просишь засчитать тебе заслуги, а просить я не собиралась.
— Понятно, — сказала я только.
— Что тебе понятно?
— Что виновата, конечно, я. Это же я довела тебя до того, что ты пошёл дышать на сторону. Удобно как.
Он дышал.
Я стояла в дверях и держалась за косяк, и держалась я хорошо, спина прямая, лицо ровное, и только пальцы вцепились в дерево так, что побелели бы, если бы я на них смотрела, но я на них не смотрела, я смотрела на него.
— И как ты это видишь, — спросила я. — Технически.
— Что технически?
— Развод. Ты же всё уже придумал, у тебя вон папка. Расскажи, как ты это видишь.
Он чуть оживился, перейдя на знакомую почву, на цифры и пункты, где он был хозяином.
— Квартиру в городе я оставляю тебе. Машину тоже. Дом… дом мы продадим, и я отдам тебе половину. Содержание я тебе назначу, не обижу, ты меня знаешь. Подпишем всё по-человечески, у нотариуса, и разойдёмся без взаимных претензий.
— Как у тебя всё разложено.
— Я готовился.
— Я вижу.
И вот тут он впервые меня удивил, потому что я ждала, что он начнёт оправдываться, юлить, а он, наоборот, заговорил с такой готовностью, с такой подробностью, будто кто-то заранее разложил ему весь этот развод по пунктам, расписал, что мне отдать, что оставить себе, в каком порядке подписывать.
— Дмитрий, — медленно сказала я. — А почему дом продать?
— В смысле?
— Ты любишь этот дом. Ты его строил. Почему сразу продать, а не оставить кому-то из нас?
Он на секунду запнулся.
— Так проще делить.
— Кому проще?
— Всем проще, Марина. Не усложняй.
Он сказал это чуть быстрее, чем говорил всё остальное, и отвёл глаза к окну, и я запомнила эту заминку, сама ещё не зная зачем, просто отложила её куда-то вглубь, как откладывают мелкую монету, которая потом вдруг оказывается нужной.
И тут зазвонил его телефон.
Он лежал экраном вверх на углу стола, и я увидела имя раньше, чем он успел перевернуть, одно короткое слово, женское имя, и под ним билась вызывающая строчка.
Алина.
Он накрыл телефон ладонью, помедлил, и всё-таки ответил, при мне, не выходя из комнаты, и это было хуже всего.
— Да. Да, я помню. Нет, ещё разговариваем.
Он слушал.
— Хорошо. Я перезвоню. Да. И ты.
Он положил телефон обратно, экраном вниз, и поднял на меня глаза, и в них не было ни капли смущения, только лёгкое нетерпение, будто я задерживала его на пути к чему-то важному.
«И ты».
Вот что он сказал ей при мне, два коротких слова, которыми когда-то заканчивал разговоры со мной, торопливые, домашние, на бегу, «и ты», и я всегда знала, что они значат, и теперь он говорил их другой, при живой жене, в своём кабинете, не потрудившись даже выйти за дверь.
И в эту секунду во мне погасло что-то последнее.
Не любовь, любовь погасла раньше, ещё вчера, в ресторане. Погасла надежда. Та самая, цепкая, утренняя, ради которой я приехала, причесалась, нашла в себе силы войти в этот кабинет.
Меня не предали в эту секунду.
Меня просто вычеркнули, аккуратно, начисто, и на освободившееся место уже вписали другую, и мне оставалось только подписать, что я не возражаю.
— Подпишу, — сказала я.
Он поднял брови.
— Что?
— Развод. Я подпишу. Не сегодня. Но подпишу.
Он явно ждал чего угодно, слёз, криков, мольбы, и моя короткая готовность сбила его, он даже привстал.
— Марина, я рад, что ты подходишь к этому разумно. Правда. Я знал, что ты…
— Только не через тебя.
— В смысле?
— Я найду своего человека. Который будет читать твою папку. Я не подпишу ничего, чего не прочитает мой человек. Ты не против?
Он чуть прищурился.
— Адвоката, что ли?
— Юриста. Своего.
Что-то изменилось в его лице, едва заметно, тень неудовольствия, может быть, даже тень тревоги, и эта тень сказала мне больше, чем все его слова про соседей и про то, что он со мной не дышит.
Он не хотел, чтобы я приводила своего человека.
Деловой, спокойный Дмитрий, у которого всё разложено по пунктам, на секунду стал не рад тому, что бумаги, которые он так подробно мне расписал, прочитает кто-то с холодной головой.
— Как хочешь, — сказал он наконец, и в голосе у него прибавилось металла. — Дело твоё. Только не затягивай. И не накручивай себя. Чем быстрее закончим, тем легче будет нам обоим.
— Нам обоим, — повторила я.
— Да.
— Тебе, Дмитрий. Легче будет тебе. Про меня не надо.
Я отпустила косяк, за который держалась всё это время.
Пальцы затекли, и я разжала их медленно, и вышла из кабинета, не хлопнув дверью, потому что хлопнуть дверью значило бы устроить ту самую сцену, которой он так боялся, а я обещала, что сцены не будет, и я держала слово, я всегда держала слово, в этом вся я.
Я поднялась в спальню.
Достала из гардеробной чемодан, тот большой, с которым мы ездили к морю в позапрошлом году и были там, кажется, счастливы, и поставила его на кровать, и открыла, и стала складывать вещи.
Складывала я аккуратно.
Рубашки, которые свои, бельё, два платья, тёплое и лёгкое, потому что я не знала ещё, сколько меня не будет и какая будет погода, когда я вернусь, и вернусь ли вообще, и руки делали привычную работу, ровно укладывая ткань к ткани, пока в голове было пусто и звонко.
На дне гардеробной, под коробками, стоял ещё один чемодан, поменьше.
Я вытащила и его.
А потом села на край кровати, между двумя раскрытыми чемоданами, своим прошлым справа и своим неизвестным будущим слева, и просидела так долго, не плача, просто глядя в стену, на которой висела наша свадебная фотография, где он держал меня за талию и смеялся, и я смеялась, и мы оба не знали ещё ничего.
Снизу хлопнула входная дверь.
Машина мужа выехала со двора, я слышала, как зашуршал гравий под колёсами, и поняла, что он уехал к ней, не дождавшись даже, пока я соберусь, и это было последней точкой, маленькой, будничной, окончательной.
Я закрыла оба чемодана.
И снесла их вниз, к двери, и поставила рядом, и пошла на кухню вылить из вазы цветы, которые он подарил мне неделю назад, до всего, и которые я по привычке меняла каждый день, чтобы стояли свежие, и которые теперь были уже не нужны никому.
Телефон зазвонил, когда я выбрасывала стебли в ведро.
Катя.
Единственный человек, которому я написала ночью три слова, «он мне изменил», и которая с тех пор звонила каждые два часа, а я не брала, потому что не было сил говорить, а сейчас взяла, сама не зная почему, может, потому что руки были мокрые от воды и хотелось живого голоса.
— Ну наконец-то, — выпалила она с того конца. — Я уже собиралась к вам ехать. Ты где?
— Дома пока. Собираю вещи.
— Куда собираешь?
— У меня есть где жить, Кать. Я сняла квартиру. Две недели назад.
На том конце повисло молчание.
— Подожди, — выговорила она медленно. — Две недели назад? Ты уже две недели как знала?
Я держала телефон плечом и завязывала на ведре пакет, и руки делали это сами, ровно, аккуратно, а внутри у меня что-то поползло вкривь от её вопроса, потому что я и сама не могла бы толком объяснить, почему сняла эту квартиру тогда, до фотографии, до ресторана, до всего.
— Не знала, — сказала я. — Чувствовала.
— Что чувствовала?
— Что надо иметь куда уйти. Просто на всякий случай. Как страховку. Я сама не понимала зачем, а теперь вот пригодилось.
— Маринка.
Голос у неё дрогнул, и я услышала, как она затягивается сигаретой, своими тонкими, которые бросает уже третий год, и не бросит никогда, и от этого знакомого, домашнего звука у меня по щеке прошла горячая дорожка, первая за всё утро, и я смахнула её плечом, потому что руки были заняты.
— Не реви там, — сказала я ей. — Я не реву, и ты не смей.
— Я не реву, — соврала она. — У меня сигарета горькая. Ты куда сейчас? Ко мне давай.
— Нет. К себе.
— Одна?
— Одна, Кать. Мне надо одной.
Я положила трубку, оделась, взяла оба чемодана и в последний раз обвела глазами этот дом, в который вложила себя всю, до донышка, и который перестал быть моим где-то между вчерашним рестораном и сегодняшней папкой.
Ключи я не оставила.
Я подумала об этом, повертела связку в руке у самой двери, и всё-таки сунула обратно в карман, потому что отдать ключи сейчас, добровольно, в пустом доме, когда он уехал к ней, было бы последним поклоном, а кланяться я не хотела.
Пусть забирает сам.
Я вышла, заперла дверь снаружи, спустила чемоданы с крыльца и покатила их по дорожке к машине, и колёсики стучали по плитке, которую мы выбирали вместе позапрошлым летом, и это был единственный звук во всём дворе.
Квартира встретила меня тишиной и голыми стенами.
Я сняла её наспех, через знакомую риелторшу, две комнаты в новом доме поближе к центру, с белыми стенами, тёплым полом и кухней, на которой не было ровным счётом ничего, кроме чайника и двух чашек, которые я привезла в первый же день, сама не понимая зачем, будто уже тогда знала, что вернусь сюда жить.
Я вкатила чемоданы в прихожую и оставила в коридоре, не разбирая.
Сил разбирать не было.
Я прошла на кухню, поставила чайник, села на единственный стул у голого стола и стала ждать, пока закипит, глядя на свои руки, которые сегодня уже успели сложить чемодан, выбросить цветы, запереть дом, и которые теперь лежали на чужом столе и не знали, чем им заняться дальше.
Чайник щёлкнул.
Я заварила чай в одну чашку, держа в руке вторую, пустую, и вдруг поймала себя на том, что машинально потянулась за второй заваркой, для него, как делала каждый вечер десять лет, ему покрепче, мне послабее, и так и застыла с пустой чашкой в руке, пока до меня доходило, что заваривать на двоих больше некому.
Я поставила вторую чашку обратно в шкаф.
Закрыла дверцу.
А потом снова открыла, достала её и поставила на стол, рядом со своей, пустую, сама не зная, зачем мне это нужно, и так и пила свой чай в пустой кухне, глядя на две чашки, из которых полная была одна.






