
Полная версия
Измена Бывший под подозрением

Анна Грей
Измена Бывший под подозрением
ПРОЛОГ.
Телефон звонил долго, упрямо, как звонит только тот, кто знает, что ты не спишь, и не собирается из вежливости положить трубку после третьего гудка.
Я смотрела на экран и не брала.
«Глеб Ларин». Я не удалила его из контактов после развода. Не из сентиментальности, нет. Из вредности, наверное, или из той особой женской мстительности, которая хочет, чтобы предатель оставался подписан полным именем, а не растворился в безличном наборе цифр. Чтобы каждый раз, когда он позвонит по поводу очередной бумажки, я видела это имя целиком и вспоминала, кем он мне был и кем перестал быть.
Он не звонил месяцами. А теперь набирал в час, когда нормальные люди давно спят, а ненормальные пьют, плачут или принимают решения, о которых утром жалеют.
Палец завис над красной кнопкой. Я хотела сбросить и снова лечь. Хотела повернуться к стене и сделать вид, что меня нет, что той женщины, которая тринадцать лет прибегала на его зов, больше не существует.
И всё-таки взяла. Сама не знаю почему.
— Ты вообще на часы смотрел, когда набирал?
В трубке молчали. Не та властная пауза, которой он умел давить на переговорах, заставляя собеседника заполнять тишину и проговариваться. Другая. Будто человек на том конце набрал воздуха и не смог вытолкнуть слова обратно.
— Вероника.
Одно моё имя. И по тому, как он его произнёс, мне впервые за долгие месяцы стало не всё равно.
Голос был не его. То есть его, конечно, я узнала бы этот голос из тысячи, я просыпалась под него полжизни. Но интонация чужая. Из Глеба будто вынули стержень, на котором он держался все годы, что я его знала, и осталась оболочка, говорящая севшим, загнанным тоном.
— Что случилось? — я села на кровати, подтянула колени. — Глеб, ты пьян?
— Она пропала.
Я молчала.
— И они думают, что это я.
___
Первой пришла злость. Знакомая, привычная, почти родная злость, которую я за семь месяцев научилась носить как пальто не по сезону: неудобно, жмёт, но снимать страшно, потому что под ним пусто.
«Она». Я даже не сразу сообразила, о ком речь. А когда сообразила, во мне поднялось такое, что захотелось швырнуть телефон в стену.
— Подожди. Ты мне про свою бабу среди ночи звонишь?
— Вероника, послушай…
— Нет, это ты послушай. — Я уже встала, ходила по комнате, прижимая телефон к уху так, что заболело. — Семь месяцев. Семь месяцев тишины, Глеб. Ты не позвонил ни разу. Ни на мой день рождения, ни просто так, по-человечески, спросить, жива ли я вообще после всего, что ты устроил. А теперь у тебя что-то стряслось с твоей… с этой, и ты набираешь меня. Знаешь, кому звонят в такое время? Тому, кого не стыдно разбудить. А меня тебе можно. Удобно. Я же бывшая, я перетерплю.
Я ждала, что он огрызнётся. Раньше он огрызался всегда, у него на любой мой выпад находился готовый ответ, отточенный, холодный, бьющий в самое больное место. Он умел спорить так, что я начинала чувствовать себя виноватой за то, что вообще открыла рот.
Сейчас он не сказал ничего.
И вот это молчание напугало меня сильнее любых слов. Глеб, который не защищается. Глеб, который проглотил «свою бабу» и не швырнул в ответ что-нибудь про мою истеричность. Так молчат, когда уже всё равно. Или когда виноваты так сильно, что любое слово только утяжелит.
— Глеб.
— Я здесь.
— Что значит «пропала»? Куда пропала? Что у тебя там вообще происходит?
___
Он начал говорить, и я почти не вникала в слова, потому что в трубке вдруг возник второй голос.
Мужской. Спокойный, ровный, рабочий. Так разговаривают люди, для которых чужая беда — это смена, восемь часов, протокол и подпись внизу страницы. Голос обращался к Глебу, и обращался по фамилии.
— Ларин. Заканчивайте.
Не «Глеб Андреевич». Не «уважаемый». Просто фамилия, коротко, как окликают того, кто уже не распоряжается ни своим временем, ни своим телефоном, ни, кажется, собственной жизнью.
Я опустилась на край кровати.
Полиция. Рядом с ним сейчас стояла полиция, и эти люди разрешили ему один звонок, и он потратил его не на адвоката, не на мать, не на партнёров, которые вытащили бы его из чего угодно за хорошие деньги.
Он позвонил мне.
— Глеб, кто это рядом с тобой?
— Мне пора. — Голос у него совсем сел. — Ника, я не знаю, зачем набрал. Прости, что разбудил. Просто… ты единственная, кто меня знает по-настоящему. Знал.
Ника. Так меня называл только он, и только в те годы, когда между нами ещё не выросло то, что выросло. Я думала, это слово давно умерло вместе с нами прежними.
— Подожди! Глеб, не вешай. Объясни нормально, что…
Связь оборвалась.
___
Я сидела с телефоном в руке, и экран медленно погас, оставив в комнате темноту и моё отражение в чёрном стекле, которое я не хотела разглядывать.
«Она пропала. И они думают, что это я».
Я повторяла про себя эту фразу и пыталась нащупать в себе хоть что-нибудь определённое. Должно же быть. Когда тебе среди ночи звонит бывший муж, которого, возможно, подозревают в чём-то страшном, ты обязана что-то чувствовать. Торжество. Или ужас. Или хотя бы любопытство.
А во мне было пусто и гулко, будто в квартире, из которой вывезли мебель.
Манипуляция, сказала я себе. Конечно, манипуляция. Он всю жизнь умел переложить свою тяжесть на чужие плечи, а мои плечи были при нём так долго, что он по привычке потянулся к ним и теперь. Влип в очередную историю со своей разлучницей, и первая мысль — позвонить Веронике. Вероника разрулит. Вероника всегда разруливала.
Я знала, как это бывает. Налоговая, недострой, скандал с подрядчиком, обиженный партнёр, грозящий судом, — что угодно могло случиться, и всегда случалось со мной рядом. Я сидела ночами над его документами, я звонила нужным людям, я подбирала слова для тех переговоров, которые он сам провалил бы за пять минут своим характером. Он строил дома и компанию, а я строила вокруг него защиту, тихо, незаметно, так, что он и сам поверил, будто справляется один.
А потом справился. Нашёл, кому улыбаться вместо меня. Молодую, восхищённую, не задающую неудобных вопросов про сметы и сроки.
И вот теперь его улыбающаяся молодая куда-то делась, а он звонит мне.
Я легла и до утра считала трещины на потолке, которые в новой квартире успела выучить наизусть. Их было четыре, и каждую я знала, как знают давнего соседа, с которым не здороваешься, но в лицо помнишь.
Не уснула.
___
Утром я всё-таки взяла телефон, чтобы посмотреть время, и пальцы сами собой ушли в новостную ленту, как уходят к больному зубу, который трогать нельзя, а не трогать невозможно.
Заголовок я увидела сразу. Он стоял первым, будто кто-то нарочно положил его туда, чтобы я не промахнулась.
Фотография Глеба. Деловая, со старого корпоративного сайта, где он в светлой рубашке улыбается так, как улыбаются мужчины, уверенные, что им принадлежит весь мир и немного сверху.
«Пропала сотрудница строительной компании. Под подозрением — её руководитель и предполагаемый близкий друг».
А ниже, в подписи под фотографией, среди прочих слов про компанию и про следствие, стояло короткое уточнение.
Моё имя.
Бывшая жена бизнесмена, Вероника Ларина.
Я всё ещё носила его фамилию. Не сменила после развода, всё руки не доходили, всё откладывала, как откладывают неприятный, но не срочный поход к врачу. И теперь эта фамилия лежала в новостной ленте рядом с его лицом и с чужой пропавшей женщиной, связывая меня с ними обоими так крепко, будто я никуда и не уходила.
Я положила телефон на стол экраном вниз.
Потом перевернула обратно и перечитала подпись ещё раз, медленно, по слову, словно надеялась, что в первый раз ошиблась и там стоит чьё-то другое имя.
Там стояло моё.
ГЛАВА 1.
— Садитесь, Вероника Андреевна. Развод официально оформлен когда?
Меня вели по коридору так быстро, что я едва успела сообразить, в какой кабинет сворачиваем, и вот уже стул, стол, женщина напротив, и первый вопрос летит в меня раньше, чем я опускаюсь на сиденье.
— Поздней весной. Семь месяцев назад.
— Причина?
Я сняла очки. Те самые, для чтения, которых не было в начале нашего брака и которые завелись у меня недавно, ближе к концу, когда разбирать чужие сметы и собственную жизнь стало одинаково мелко. Сняла и принялась протирать стекло краем шарфа, хотя стекло было идеально чистым.
— Вы анкету заполняете или по существу спрашиваете?
— По существу. — Одинцова не повысила голоса. Она вообще, кажется, не умела его повышать, и от этой ровности делалось не по себе сильнее, чем от любого крика. — У меня пропала женщина. Молодая, тридцати ещё нет. По нашим данным, она была близка с вашим бывшим мужем. Так что причина развода — это и есть существо вопроса.
Я надела очки обратно.
Существо. Удачное они подобрали слово для того, что со мной случилось прошлой весной.
— Он мне изменил. Эту женщину, как я понимаю, вы и ищете.
___
Сказать это вслух, в казённом кабинете, чужому человеку с протоколом под рукой, оказалось тяжелее, чем я готовилась. Я проговаривала эти слова десятки раз. Подругам, матери, самой себе перед чёрным зеркалом выключенного телефона. Но там я выбирала интонацию сама. Там я могла подать всё как историю собственной силы: пережила, выстояла, не сломалась, видите, какая я молодец.
Здесь интонацию выбирала не я. Здесь я сидела свидетелем, а может, и кем-то похуже, и моё унижение раскладывали на составные части, прикидывая, не было ли у меня причины желать той женщине беды.
— Расскажите, какой он. Ваш бывший муж.
— В каком смысле какой?
— В прямом. Вспыльчивый? Способен поднять руку? Что с ним происходит, когда он злится по-настоящему, а не для вида?
Я медлила, подбирая ответ честный, но не тот, которого она явно ждала.
— Глеб не кричит, когда злится. Он замолкает. Чем сильнее задет, тем тише говорит. Самый страшный Глеб — это Глеб, который улыбается и роняет слова по одному, как монеты в автомат. Руку он не поднимал. Ни на меня, ни, насколько мне известно, вообще ни на кого. И не потому, что добрый. Потому что считает это ниже своего достоинства.
— А унизить словом?
— Это умеет. Это он умеет виртуозно.
Одинцова что-то пометила, и я возненавидела это её короткое движение карандашом, потому что не понимала, что именно из сказанного она занесла в протокол и в какую сторону потом повернёт.
— Вам это зачем? — спросила я. — Вы ведь её ищете, не его судите.
— Я ищу её. А чтобы найти человека, иногда надо очень хорошо понять того, кто был рядом последним.
___
— Когда вы в последний раз видели Глеба Андреевича?
— На разводе. В суде. Мы не подавали друг другу руки и не оставались в одном помещении дольше необходимого.
— А созванивались?
— По бумагам. Раздел имущества тянулся. Пару раз он писал по поводу квартиры и машины, я отвечала через своего юриста. Живого голоса между нами не было с весны.
Я не стала говорить про ночной звонок. Сама не до конца понимала, почему промолчала. Может, потому что этот звонок принадлежал только мне и той странной, выпотрошенной интонации, с которой он произнёс моё имя. Отдавать его в протокол было всё равно что отдать что-то слишком личное в чужие руки, где его непременно испачкают.
— Значит, ночью он вам не звонил.
Я подняла на неё глаза.
Она смотрела ровно, спокойно, без тени торжества, и я поняла, что она знает. Распечатка звонков. Конечно. Они подняли его звонки в первую же очередь, и моя ночь, мой час перед сном с телефоном у уха лежали у неё в той же папке, что и его переписка с любовницей.
— Звонил, — сказала я. — Ночью. Я не сразу сообразила, к чему вы ведёте.
— И что сказал?
— Что она пропала и что подозревают его. Три фразы. Потом связь оборвалась, рядом с ним был кто-то из ваших.
— И вы решили об этом не упоминать.
— Я решила дождаться вопроса. Вы спросили — я ответила.
___
— Посмотрите.
Она положила передо мной несколько листов. Распечатка. Я поняла, что это, ещё прежде, чем опустила взгляд, и всё-таки опустила.
Переписка. Его и её. Сообщения, выстроенные в столбик, со временем напротив каждой строки, аккуратно, по-канцелярски.
Я читала, как он писал другой женщине, и это оказалось физически тяжелее допроса, тяжелее заголовка в новостях, тяжелее всего, что было до сих пор. И не потому, что там нашлось что-то особенно нежное. Как раз наоборот. Там были самые обычные слова, бытовые, про то, во сколько он освободится и заедет ли она к нему. Именно эта будничность и резала по живому. Нежность я бы перенесла. Нежность — это праздник, исключение, вспышка. А вот когда мужчина пишет чужой женщине так же буднично, как тринадцать лет писал тебе, значит, он успел построить с ней ту самую тихую повседневность, из которой на самом деле и состоит брак.
— Узнаёте его манеру? — спросила Одинцова.
— Узнаю.
И вот тут, на самом дне этой боли, что-то царапнуло.
Я перечитала одну строку. Потом ещё раз, медленно, по слову.
___
Глеб так не писал.
Не по смыслу. По словам. Там была фраза про то, что он «решит этот вопрос в ближайшее время и просит её не нагнетать». Не нагнетать. Глеб не говорил «не нагнетать». Это было не его слово, не его регистр. Он написал бы «не накручивай» или просто «прекрати», коротко, по-хозяйски, как привык распоряжаться всем вокруг. «Не нагнетать» так пишут люди, которые составляют деловые письма и которым важно звучать гладко, обтекаемо, юридически безупречно.
Я тринадцать лет читала его сообщения. Я знала его письменный голос, как знают походку близкого по шагам в коридоре, ещё до того, как он войдёт. И сейчас в одной из строк чужой человек шёл чужой походкой и притворялся, что он Глеб.
Я не сказала этого вслух.
Сама не понимала почему. Может, не доверяла собственному наблюдению, выросшему из боли, потому что боль скверный свидетель и видит то, что ей удобно. Может, не собиралась помогать следствию там, где меня об этом не просили по-человечески, а вели как подозреваемую. А может, мысль была ещё слишком хрупкой, чтобы вытаскивать её на казённый стол, где её немедленно затопчут.
Я просто запомнила. Сложила и убрала внутрь, как убирают чек, который пока не нужен, но выбрасывать рано.
— Что-то не так? — Одинцова, оказывается, следила за моим лицом. Глупо было ожидать от неё пропустить такое.
— Тяжело читать. Что тут может быть так.
— Понимаю.
Ничего она не понимала. Но прозвучало почти по-человечески, и я почти простила ей карандаш.
___
— Скажите честно, Вероника Андреевна. — Одинцова собрала листы обратно в папку, выровняла их постукиванием о стол. — Вы могли бы его покрывать?
— Глеба?
— Бывшие жёны разные бывают. Одни мечтают утопить и приходят на процесс как на праздник. Другие, как ни странно, защищают до последнего вздоха. Особенно если за плечами общая жизнь и общие дети.
— Детей у нас нет.
— Тем более интересно, что вы здесь и осторожничаете с каждым словом.
Я смотрела на неё и понимала, что она по-своему права, что в её работе иначе нельзя, и всё-таки во мне поднялось горячее, злое.
— Вы плохо представляете, чего мне сейчас хочется. — Я говорила медленно, придерживая голос, чтобы не сорваться на крик в казённых стенах. — Покрывать человека, который вытер о меня ноги ради молодой девочки, это последнее, на что я способна. Если он виноват, пусть отвечает по всейстрогости. Я не приду рыдать в коридоре и просить за него. Я отвечаю на ваши вопросы только потому, что меня вызвали повесткой. Это совсем не то же самое, что защита.
— То есть если выяснится, что это сделал он, вы не удивитесь.
Я хотела сказать «не удивлюсь». Это был правильный ответ, ответ преданной женщины, и он лёг бы ей в папку ровно и удобно, без единого зазора.
Но во рту у меня всё ещё стояло это «не нагнетать», чужое, кривое, неправильное, и я не смогла произнести гладкую ложь.
— Я отвечу, когда вы найдёте женщину. Живой или нет. Пока её нет, я ничего не знаю наверняка. И вы, между прочим, тоже.
Одинцова чуть приподняла бровь. Впервые за весь разговор я сказала что-то, чего она не ждала, и это её зацепило, я видела.
___
Телефон ожил, едва Одинцова отвернулась к монитору. Мама. Я отклонила вызов, но он повторился сразу же, упрямо, и я поняла, что новости она уже видела.
— Я выйду? — спросила я.
— Выходите. Вы пока свободны.
Пока. Хорошее слово, под стать «существу». Я вышла в коридор и приняла звонок.
— Вероника! Ты где? Что творится, мне звонят все подряд, спрашивают, а я ничего не знаю!
— Мам, я в порядке. Меня вызвали как бывшую жену, ничего больше.
— Как бывшую жену! Тебя в полицию таскают из-за этого… из-за него! Я же тебе говорила, я с самого начала тебе говорила, что этим всё кончится!
Ничего она с самого начала не говорила. Мама полюбила Глеба больше, чем меня, в первый же год, потому что он привозил ей путёвки в санатории и чинил всё, до чего она не могла дозваться годами. Но память у матерей избирательная, и теперь выходило, что она предвидела беду ещё на свадьбе.
— Мам.
— Что мам? Я тебе мать! Я имею право знать, не посадят ли мою дочь!
— Никто меня не посадит. Я ни при чём. И он, скорее всего, тоже ни при чём, просто пока это никому не докажешь.
Я сказала это и сама вздрогнула. Я защитила Глеба. Вслух, матери, в коридоре следственного отдела. Я, которая семь месяцев не могла произнести его имя без того, чтобы внутри не свело.
— Что значит ни при чём? — Голос матери взлетел. — Он тебя бросил ради девки, а ты его выгораживаешь?!
— Я не выгораживаю. Я кладу трубку, мам. Мне нельзя сейчас по телефону.
Я нажала отбой и постояла, глядя на погасший экран. Внутри было гадко. Гадко оттого, что мать права в главном, и гадко оттого, что в одном, в самом неудобном, права я, а не она.
___
В коридоре, почти у выхода, я столкнулась с человеком, которого узнала по фотографиям в деловых лентах. Кирилл Сомов, адвокат Глеба. Нервный, быстрый, с тем особым лицом людей, что спят по четыре часа и держатся на одной воле и крепком чае. Он скользнул по мне взглядом, прикидывая, кто я и насколько опасна, и, кажется, узнал, потому что приостановился и открыл было рот.
— Не сейчас, — сказала я раньше, чем он начал. — Я вам не свидетель защиты.
— Вы даже не знаете, о чём я хотел.
— Знаю. У вас на лице написано. Вам нужна бывшая жена, которая расскажет, какой он был хороший семьянин до того, как перестал им быть. Поищите кого-нибудь другого.
Он не обиделся. Люди его профессии не обижаются, они считают.
— Вы напрасно так, — сказал он мне в спину, негромко. — Возможно, именно вы видите в этом деле то, чего не видим мы все.
Я не обернулась. Но шаг сбился, и я знала, что он это заметил.
___
Уже у самой двери Одинцова окликнула меня. Спокойно, без нажима, тем же ровным голосом, каким спрашивала всё это время.
— Вероника Андреевна. Один вопрос напоследок.
Я обернулась.
— Вы уверены, что знаете, на что способен ваш бывший муж?
Я не ответила. Толкнула тяжёлую дверь и вышла на улицу, где меня никто не ждал, где не нужно было держать лицо, и только там, у машины, позволила себе постоять, прислонившись лбом к холодной крыше автомобиля, заказанного через приложение.
Всю дорогу домой я слышала не её вопрос.
Я слышала ту строчку из чужой переписки, которую он, по их твёрдому мнению, написал своей любовнице. «Не нагнетать». Два слова, которые Глеб никогда в жизни не сказал бы. Два слова, которые написал кто-то другой и подписался его именем.
ГЛАВА 2.
— Не снимайте пальто, всё равно надолго не задержитесь, но сесть пока не предлагаю, потому что вы должны это услышать стоя.
Кирилл Сомов встретил меня прямо в дверях своего кабинета, не дав ни осмотреться, ни собраться, и обрушил первую фразу так, будто продолжал спор, начатый без меня.
— Я вообще не понимаю, зачем приехала.
— Затем, что я вас позвал, а вы приехали. Значит, понимаете.
Он был прав, и это бесило. Я приехала. Могла не приезжать, могла отключить телефон и забыть, что у меня есть бывший муж и его проблемы. А вместо этого села в машину и притащилась вечером в офис к чужому нервному человеку.
— Пять минут, — сказала я. — У вас пять минут, потом я ухожу.
— Мне хватит трёх, чтобы вы передумали уходить.
___
Он не сел и мне не дал. Ходил вдоль стола, по-птичьи дёргая головой, и выкладывал передо мной то, что у них есть, по пунктам, загибая пальцы.
— Машина. Его машина по камерам подъезжает к дому Светловой в ту самую ночь и стоит там почти час. Угрозы. В её телефоне сообщения с его номера, прямым текстом, что он её, цитирую, в порошок сотрёт, если она не уймётся. Соседи. Двое слышали крик из её квартиры, женский, поздно вечером. Квартира. Следы борьбы, опрокинутая мебель, разбитая посуда. И кровь. На рубашке, которую нашли у него дома в корзине для стирки. Её группа.
Он остановился и посмотрел на меня.
— Достаточно?
Я молчала. В горле стоял ком — не от жалости, нет, я ещё не разобрала, от чего, но стоял.
— Это похоже на приговор, — сказала я наконец.
— Это и есть приговор. С таким набором его закроют, и хороший прокурор даже потеть не будет. Мне нужно хоть что-то с другой стороны. Хоть одна трещина.
— И вы решили, что трещину вам принесёт брошенная жена.
— Я решил, что вы знаете его лучше, чем все эти камеры вместе взятые.
___
За стеклом переговорной я увидела Глеба.
Он сидел один, спиной к двери, и я узнала его не по лицу, лица не было видно, а по плечам, по тому, как он держал голову. И вот тут меня царапнуло во второй раз за этот день.
Глеб всегда держал плечи прямо. Это была его порода, его осанка хозяина, человека, который входит в комнату и комната подбирается. Я тринадцать лет смотрела на эту прямую спину, иногда с восхищением, чаще с глухим раздражением, потому что прямой была спина и тогда, когда стоило бы согнуться и попросить прощения.
Сейчас спина была не прямая. Он сидел ссутулившись, опустив голову, и под рубашкой проступали лопатки, которых я раньше не замечала. За сутки из него будто выпустили воздух. Он постарел не на сутки — на годы.
— Я войду, — сказала я Сомову. — Одна.
— Веронике…
— Одна.
Он развёл руками и отступил.
___
Глеб поднял голову, когда я вошла, и я увидела его лицо.
Лучше бы не видела. К чужому, спокойному, виноватому Глебу я была готова. К загнанному не была. У него под глазами лежали тени, губы были искусаны, и смотрел он так, как смотрит человек, который ещё не верит, что всё это происходит именно с ним.
— Ты пришла, — сказал он.
— Не обольщайся. Сомов вытащил.
— Всё равно. Ты пришла.
— Глеб, перестань. — Я осталась стоять, не села напротив, мне нужно было это расстояние. — Я пришла не как твоя жена. У тебя её больше нет. Так что не смотри на меня так, будто я обязана.
— Я знаю, — сказал он тихо. — Знаю, что не обязана.
И от этого тихого согласия мне стало хуже, чем было бы от спора.
___
— Расскажи, что случилось. Своими словами. Не для протокола.
Он провёл ладонью по лицу.
— Я не знаю, что случилось. В этом весь ужас. Она пропала, и я узнал об этом, как все, когда ко мне пришли. Мы поссорились за несколько дней до того, да. Крупно. Она требовала… неважно, что она требовала. Я сказал, что между нами всё, что я был дураком, что хочу закрыть эту историю. Она угрожала. А потом исчезла. И теперь выходит, что закрыл историю я. Вот так.
— Ты ездил к ней той ночью?
— Нет.
— Камеры говорят, что твоя машина была у её дома.
— Машина была. Меня в ней не было.
— А кто был?
— Не знаю! — Он впервые повысил голос и тут же осёкся, сжал кулак на столе, разжал. — Прости. Не знаю. Ключи от машины висят дома и в офисе, водитель, я сам, мало ли кто. Я не следил за машиной, я думал о другом.
___
Я слушала его, и во мне поднималось то, что я гнала весь день. Не жалость. То есть жалость тоже, против воли, к этим лопаткам и теням под глазами. Но поверх жалости поднималась злость, настоящая, давняя, моя.
— Ты понимаешь, что ты сам всё это устроил? — Голос у меня дрогнул, и я разозлилась на него за то, что дрогнул. — Не убийство. Бог с ним, с убийством, в это я даже поверить не успеваю. Я про другое. Ты сам притащил эту женщину в нашу с тобой жизнь. Ты сам разрушил всё, что мы строили. И теперь, когда твоя стройка обвалилась тебе на голову, ты сидишь и зовёшь меня разгребать. Опять меня.






