Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке
Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке

Полная версия

Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 13

Соответствующая норма вошла в Артикул воинский: «Кто против его величества особы хулительными словами погрешит, его действо и намерение презирать и непристойным образом о том рассуждать будет, оный имеет живота лишен быть и отсечением главы казнен»82. Право петровской поры считает преступлением все слова подданных, которыми они ставят под сомнение любые намерения и действия верховной власти. Важно, что именно в виде «Толкования» артикула 20‑го о каре за «непристойные слова», дается знаменитое определение самодержавия: «Ибо Его величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен. Но силу и власть имеет свои государства и земли, яко христианский государь, по своей воле и благомнению управлять»83. Только в условиях безграничного самовластия всякое слово, сказанное подданным об этой власти, могло быть интерпретировано как «непристойное», «хулительное».

Наконец, связь всяких «непристойных слов» с родовым для них преступлением – оскорблением чести государя – усиливалась тем, что наказания за оскорбления чести государя распространили и на оскорбления его родственников. В XVIII веке эта норма была включена в законы. Присягали, как отмечено выше, не только самодержцу, но и его жене и детям, а указ «О форме суда» 1723 года, в числе государственных преступлений упоминает «слова, противные на и. в. и его величества фамилию»84. Позже эта норма закона фактически распространилась и на фаворитов самодержиц, что породило пословицу: «Такой фаворит, что нельзя и говорить». Сфера запретного, сакрального включала и двор, придворных, служителей вплоть до гайдуков. В 1754 году в Тайной канцелярии «исследовали» дело Осипа Никитина, сказавшего товарищам, что на святках императрица Елизавета была в комедии, и «тогда-де попойки много было и халуи-де все перепились, и он, Осип (доносчик. – Е. А.) говорил: „Какие-де тут были холуи? Тут были честные люди, генералы“, – и тот Иван Никитин неведомо для чего говорил: „Хоть черта поставь, так едет у государыни на запятках“»85.

«Непристойные слова» оказались очень емким юридическим понятием, которое могло применяться к любому суждению о власти, государе, политике, даже если в нем не было ничего оскорбительного для чести монарха. Рассказать сказку или легенду о царях-государях и их подвигах, любовных похождениях значило для подданного рисковать головой. В 1744 году бит кнутом и с вырезанием ноздрей сослан в Сибирь сержант Михаил Первов за сказку о Петре I и воре, который спас царя, причем оба героя – царь и вор, в пересказе сержанта, отличались симпатичными, даже геройскими чертами86.

Обращение людей к истории было в те времена занятием небезопасным. Прошлое династии, монархии, как и личность самодержца, входило в зону запретного, окруженного молчанием, табу. Одни исторические события и деятели прошлого чтились публично и официально (праздники военных и т. д.), другие события и люди (даже живущие) как будто бы никогда и не существовали. Только одно упоминание в разговоре имен Отрепьева, Шуйского, Разина, Мазепы и некоторых других «черных героев» русской истории с неизбежностью вело к розыску. В царствование Елизаветы Петровны исчезло из истории целое царствование императора Ивана Антоновича (октябрь 1740 – ноябрь 1741). С 25 ноября 1741 года хранение предметов и документов, содержащих титул или изображение Ивана Антоновича, стало считаться преступлением87. В 1747 году подмастерье Каспера Шраде был сослан в Оренбург на вечное житье за хранение пяти монет Ивана Антоновича. В 1755 году был арестован отставной асессор Михаил Семенов «за имевшие им у себя с известным титулом манифесты» и затем, после расследования, повелено было его сослать в деревню «неисходно» и навечно88. Такие же изменения происходили и в отношении титулов. Например, монастырский служка Никита Клепиков в 1718 году угодил на каторгу за то, что бывшую царицу Евдокию, жившую в суздальском Спасо-Покровском монастыре, «в росходных книгах писал… „государыней царицей“, а не „бывшею“»89.

Знание отечественной истории могло принести человеку большие неприятности. Самым ярким примером, как любовь к прошлому могла привести на плаху, служит дело А. П. Волынского. В предисловии к своему проекту о государственных делах он дал исторический очерк от князя Владимира до петровских времен. Из вопросов следствия видно, что попытка Волынского провести параллели с прошлым была расценена как опасное, антигосударственное деяние. Особо обеспокоило власть то, что он упорно интересовался своими предками. На родовом древе Волынских, известных в русской истории с XIV века, кабинет-министр приказал изобразить двуглавого орла, что в Тайной канцелярии восприняли как попытку кабинет-министра выразить свои претензии на престол. Кроме того, из материалов следствия видно, что особое раздражение следователей вызвало то, что Волынский много читал исторической литературы, пускался в «дерзновенные» исторические аналогии, сравнивал «суетное и опасное» время императрицы Анны Ивановны с правлением Бориса Годунова, цесаревну Елизавету Петровну – с царицей Марией Нагой, герцога Карла Петера Ульриха – с Лжедмитрием I, а князя А. М. Черкасского – с царем Василием Шуйским. Эти исторические экскурсы привели к тому, что бывшего кабинет-министра обвинили не только в оскорблении чести императрицы, но и «Высочайшего Самодержавия, и славы, и чести Империи»90.

Как «непристойное слово» воспринимали в политическом сыске различные воспоминания людей о правящем или уже покойных монархах, даже если воспоминания эти были вполне нейтральны и имели своим источником не просто слухи, а официальные документы. Григорий Чечигин в 1728 году, узнав, что бывшая царица Евдокия возвращается в Москву из ссылки, сказал: «Эта-де та царица идет в Москву, которую Глебов блудил». На допросе он показал, что «те слова говорил он, видя о том в печатном манифесте». Это была правда – в опубликованном манифесте от 5 марта 1718 года сказано, что Степан Глебов «винился, что ходил к ней, бывшей царице, безвременно для того, что жил с нею блудно два года»91. Памятливого Чечигина тем не менее били кнутом и сослали в Сибирь92. Общее отношение власти к истории состояло в том, чтобы заставить людей жить только сегодняшним днем, мыслить в соответствии с официальной идеологией и меньше вспоминать прошлое.

Без риска оказаться без языка или в Сибири нельзя было рассказывать о происхождении российских монархов. Бесчисленное множество раз передавались легенды о том, как немецкого мальчика из Кокуя подменили на девочку, которая родилась у царицы Натальи Кирилловны и из этого немецкого (в другом варианте – шведского) мальчика вырос Петр I93. Естественно, толпе не нравилось, что императрица Екатерина I вышла в люди из портомой, что «не прямая царица – наложница», и он «живет с нею, сукою, императрицею, несколько лет не по закону». Незаконнорожденным называли также Петра II, Анну Ивановну, Елизавету Петровну, Павла94.

Земной облик и жизнь монарха – тема, которая была безусловно запретной для разговоров и приводила тысячи людей, которые невольно или умышленно ее касались, в застенок. Запрет на это вполне укладывается в традиционную систему сакральных представлений о самодержце как о земном Боге. Как писал в 1736 году Анне Ивановне один челобитчик, Петр Кисельников: «Желал бы я, грешный, видети лице ваше всепресветлое, но не смею, Бог наш на небеси, а и. в. на земли во веки прибывать. Аминь!»95 В официальной идеологии у государя, как у Бога, нет возраста и очень слабо обозначается пол. Человеческие болезни государя, его физические недостатки, возраст, старость, частная, а тем более интимная жизнь и вообще всякие сведения о человеческой природе земного небожителя были для подданных под строжайшим запретом. Непременно наказывали людей, которые рассуждали, сколько еще лет проживет государь, или касались темы неизбежной в будущем кончины самодержца. В этом видели намек на покушение. В 1725 году брянского архимандрита Иосифа обвиняли «в желании смерти» Петру I из‑за сказанных им слов: «В животе и в смерти Бог знает какова будет и в три года премена». В 1729 году расследовали дело посадского Петра Петрова, сказавшего про Петра II «в разговорах»: «Бог знает долго ли пожить будет, ныне времена шаткие»96.

Проблема пола монарха оказалась очень острой в XVIII веке, когда более семидесяти лет на престоле сидели, преимущественно, женщины. Общественному сознанию того времени присуще противоречие: общество (в равной степени как мужчины, так и женщины), с одной стороны, весьма низко ставило женщину как существо нечестивое, неполноценное и недееспособное, но, с другой стороны, должно было официально поклоняться самодержице. «О государыне императрице, – писал В. Н. Татищев в проекте 1730 года о необходимости образования совета при Анне Ивановне, – хотя мы ея мудростию, благонравием и порядочным правительством довольно уверены, однако ж как есть персона женская, к таким многим трудам неудобна; паче ж законов недостает для того на время, доколе нам Всевышний мужескую персону на престол дарует, потребно нечто для помощи ея величеству вновь учредить»97.

Чуть позже, в 1731 году, ту же мысль, но по-своему, выразил крестьянин Тимофей Корнеев, который сказал по поводу восшествия на престол Анны Ивановны: «Какая-де это радость, хорошо бы-де у нас быть какому-нибудь царишку, где-де ей, императрице столько знать, как мужской пол, ее-де бабье дело, она-де будет такая ж ябедница, как наша прикащица, все-де будет воровать бояром, а сама-де что знает?» Ему, в отличие от Татищева, урезали язык и сослали на Аргунь98.

Поддерживаемая ритуалами и запретами сакральность носительницы высшей власти приходила в явное противоречие с ее реальным, подчас далеким от божественного, темным происхождением и порой сомнительным поведением. В 1748 году колодник Фома Соловьев донес на своего охранника гвардейца Степанова, который рассказал ему, что накануне он, Соловьев, стоял на часах на крыльце перед опочивальней Елизаветы Петровны и видел, как в палату вошли императрица и граф Алексей Разумовский, а потом ему, через лакея, передали приказ сойти с крыльца. Спускаясь вниз, Соловьев «помыслил, что всемилостивейшая государыня с Разумовским блуд творят, я-де слышал, как в той палате доски застучали и меня-де в то время взяла дрожь, и хотел-де я, примкнувши штык, того Разумовского заколоть, а означенного лакея хотел же прикладом ударить, только-де я испужался».

На допросе Степанов не отрицал сказанного и уточнил, что он «незнаемо чего испужался» и не смог убить Разумовского, так как «вскоре мимо ево прошел дозор и потом вскоре ж он с того караула [был] сменен». Интересно дальнейшее объяснение солдата: «А заколовши-де оного Разумовского, хотел он, Степанов, е. и. в. донести, что он того Разумовского заколол за то, что он с е. и. в. блуд творит и уповал он, Степанов, что е. и. в. за то ему, Степанову, ничего учинить не прикажет, и ежели бы-де означенной дозор и смена ему, Степанову, не помешали, то б он того Разумовского подлинно заколоть был намерен»99.

Степанов «испужался» не «незнаемо чего», а страшного для человека того времени противоречия между священным статусом самодержицы и кощунственностью заурядного полового акта с нею кого-то из ее подданных. Намерения Степанова ясно говорят, что соитие государыни с подданным он расценил как нападение, насилие, от которого хотел защитить государыню, действуя при этом согласно нормам уставов и присяги, для чего, как он понимал, его и поставили на посту у царской опочивальни.

Сколь разрушительно подобные, размножаемые слухами (как тогда говорили, «эхом») скабрезные истории действовали на священный облик государыни в сознании людей, не приходится много говорить. Дворцовые перевороты силами гвардии и стали возможны благодаря тому, что гвардейцы на своих постах видели «оборотную», закулисную сторону полубожественной, на взгляд простецов с улицы, жизни монархов100.

Данные политического сыска XVIII века убеждают, что для народа не существовало ни одного порядочного, доброго, мудрого, справедливого к людям монарха. А уж о моральном облике почти всех государей в общественном сознании имелось устойчивое отрицательное суждение. Люди, сами далекие от праведной, высокоморальной жизни, были необыкновенно требовательны к нравственности своего повелителя или повелительницы. Только просидевший всю свою жизнь в тюрьме Иван Антонович и убитый император Петр III вызывали народные симпатии, да и то, скорее всего, потому, что они не успели поцарствовать в России и нагрешить. Впрочем, воцарившегося всего на полгода Петра III с самого начала окрестили «чертом» и «шпиеном».

Словом, в XVIII веке от официальной доктрины о царе как земном Боге, кроме шлейфа непристойностей на эту тему, ничего не осталось. Подданные, особенно в своем узком кругу, да порой и публично, без всякого почтения высказывались о своих прежних и нынешних правителях как о земных, грешных людях, порой безапеляционно, цинично и грубо судили их поступки. Соликамская жонка (так в делах сыска называли замужнюю женщину) Матрена Денисьева говорила своему любовнику: «Вот-де мы с тобою забавляемся, то есть чиним блудодеяние (пояснение следствия. – Е. А.), так-де и Всемилостивейшая государыня с Алексеем Григорьевичем Разумовским забавляются ж». Еще резче провела эту же параллель солдатская жонка Ульяна: «Мы, грешницы, блядуем, но и всемилостивейшая государыня с… Разумовским живет блудно»101.

К этой разновидности преступлений относились и «непристойные песни». Они не содержали в себе непристойностей, их даже нельзя назвать песнями политическими, так сказать, песнями протеста. Они были посвящены в основном жизни царственных особ. Это лирические песни о любви и вообще о судьбе цариц и царевен. Эта «самодеятельность» приносила крупные неприятности певцам, так как приравнивалась к произнесению «непристойных слов».

В 1752 году открыли дело по доносу дьячка Делифовского, который содержался под арестом в Казанской консистории «за насильное блудодеяние с новокрещенкою». Он донес на своего пристава Спиридонова, который пел песню с такими словами:

Зверочек, мой зверочек,Полуношный мой зверочек,Повадился зверочек во садочекК Катюше ходить…

Спиридонов при этом пояснил дьячку, что «за эту-де песню наперед сего кнутом бивали, что-де государь [Петр I] с государынею Екатериною Алексеевною жил, когда она еще в девицах имелась и для того-де ту песню и сложили»102. Были и другие песни, за которые люди оказывались в застенке: «Постригись моя немилая» (о принуждении Петром I к пострижению царицы Евдокии), «Кто слышал слезы царицы Марфы Матвеевны», «Не давай меня, дядюшка, царь-государь» (о выдаче замуж царевны Анны Ивановны) и другие. В 1766 году появлением песни, бывшей «между простым народом в употреблении», была обеспокоена и просвещенная Екатерина II. Это была сочиненная в народе песня о печальной судьбе брошенной жены-императрицы. Она начиналась словами:

Мимо рощи шла одиниоханька, одиниоханька, маладехонька.Никого в рощи не боялася я, ни вора, ни разбойничка, ни сера волка-зверя лютова,Я боялася друга милова, своево мужа законнова,Что гуляет мой сердешный друг в зеленом саду, в полусадничке,Ни с князьями, мой друг, ни с боярами, ни с дворцовыми генералами,Что гуляет мой сердешной друг со любимою своею фрейлиной, с Лизаветою Воронцовою,Он и водит за праву руку, они думаю крепку думушку, крепку думушку, за единоеЧто не так у них дума зделалась, что хотят они меня срубить, сгубить…

По указу Екатерины А. А. Вяземский 1 августа 1764 года написал главнокомандующему Москвы П. С. Салтыкову, чтобы тот приложил усилия, дабы песня «забвению предана была с тем, однако, чтоб оное было удержано бесприметным образом, дабы не почювствовал нихто, что сие запрещение происходит от высочайшей власти»103.

Нельзя было оскорблять и различные государственные учреждения – ведь они воспринимались как проводники государевой воли. Известно, что оскорбление учреждений (в том числе – просто ругань в их помещении) расценивалось как нанесение ущерба чести государя104. Подканцелярист Фатей Крылов в 1732 году «прославился» дерзостью, когда «Новоладожскую воеводскую канцелярию бранил матерно: мать-де, как боду забить-де в нее такой уд я хочу, тое канцелярию блудно делать»105. Запрещено было всуе поминать само сыскное ведомство, а тем более шантажировать им людей106.

Москвич Барабанец в 1740 году высказывал недовольство своим родным городом и его жителями, но попал в Тайную канцелярию за оскорбление чести императрицы, потому что употребил всем известное мерзкое ругательство из двух слов как привычную для него связку: «Какая это Москва! Лехче бы государыня (такая мать – выговорил то слово по-матерны прямо) приказала [бы] нас в говне сварить»107. За сомнительную образность в суждениях об архитектурном стиле барокко пострадал в 1728 году ярославский купец Самоучкин, который сказал: «Ныне-де церкви строят по нынешнему манеру маковица бутто на тайном уде плешь»108.

К названным преступлениям относится брань, по преимуществу – нецензурная, грязная («поносные слова», «матерные слова», «слова по-соромски») по адресу персоны государя, его власти, государевых указов и т. д. Записи о таких преступлениях – самые многочисленные, хотя и довольно однообразные. Приведу несколько типичных примеров и этим ограничусь. Иеродиакон Иван Черкин, сидевший в 1727 году на цепи в колодничей палате Вышнего суда, требовал своего освобождения и «избранил е. и. в. матерны». Подьячий Степан Дятлов сказал: «Мать твою прободу и с ымператором». Дворцовый крестьянин Тарасий Истомин в 1728 году так выразился о Петре II: «Я-де насерю на государя»109. В немалом числе дел утверждалось, что нецензурные слова являлись не оскорблением государя, но необходимым членом предложения. Общество к этому относилось вполне терпимо до тех пор, пока в потоке выразительной русской речи экспрессивное, бранное слово не оказывалось в опасной близости от имени и титула государя или государыни.

Титул императора, то есть перечень всех подвластных ему царств и владений, как и его личное имя, считались священными. Оскорблением титула считались различные физические действия, жесты, движения и слова (устные и письменные), которые каким-то образом принижали или оскорбляли значение титула, а также упоминание самого имени монарха без официально принятого титула. В 1740 году писарь Вершинин приказал копиисту Федорову исправить именной указ, присланный почему-то в замаранном виде. Федоров начал дописывать и подчищать расплывшиеся и неясные слова, пока он не дошел до титула Анны Ивановны. Тут он остановился и сказал начальнику: «Титула е. и. в. вычищать неможно», за что Вершинин «избранил ево, Федорова матерно прямо и с титулом (то есть вместе. – Е. А.)». За это оскорбление титула Вершинина били плетями и записали в солдаты110. В 1735 году было начато дело о псалме В. К. Тредиаковского на восшествие императрицы Анны Ивановны. Поэту пришлось составить трактат, чтобы доказать, что в словах «Да здравствует днесь императрикс Анна!», «никаковаго нет урона в высочайшем титле е. и. в.». Объяснение было принято, и дело было закрыто за отсутствием состава преступления111.

Существовали два основных вида оскорбления царского указа. К оскорблению словом относится пренебрежительное называние государева указа «воровским», «блядским», «лживым», «указишкой», «женским удом», различное сквернословие и брань при чтении указа: «Мать их гребу (выговорил то слово прямо), мне такия пустыя указы надокучили»; «Указ тот учинен воровски и на тот-де указ я плюю!»; «Да я на него [указ] плюю!»; «Тот указ гроша не стоит и плюнуть в указ»; «А к черту его государев указ!»; «Указ у тебя воровской и писан у бабушки в заходе и тем указом жопу подтирать». Кстати, этот совет: «Ты оным указом три жопу», – был довольно популярен в среде русского народа и за него исправно пороли кнутом и ссылали в Сибирь112.

Ко второму виду оскорблений государева указа действием относилось необнажение головы при чтении указа, порча и «изодрание» его, небрежное с ним обращение, а кроме того – использование указа, точнее – листа бумаги, на котором был написан или напечатан текст указа, не по назначению. Шуйский староста Постничка Кирилов, который по извету доносчиков «лаял матерно мирских людей», обвинялся в том, что «тое их челобитню бросил по столу, а в той-де челобитной нас, Великого государя, имя написано…»113. В 1732 году батогами пороли ямщика «за бросанье на землю подорожной», в которой было написано «титло государево»114. На казака Артемия Жареного донесли, что он «письменными явками трет (в нужнике. – Е. А.), а в явках-де написано государское имя». Казак оправдывался, что «трет словесными явками, а не письменными», то есть записями черновыми, без титулов и имени государя. Так и не выяснив, чем пользуется казак в нужнике, решили доносчика «бить батоги нещадно и посадить в тюрьму на неделю, чтоб иным таких дел неповадно было затевать и ко государскому имени таким бездельем приводить»115.

Весьма распространенными были преступления «в дороге», когда проезжий человек отказывался слушать чтение царского указа на яме, оправдываясь тем, что сделает это дома, «в своей команде». Наказанию подвергался и тот проезжий, который «от неразуменья» не снимал при чтении государева указа шапку116. Ведь обнажать голову было обязательным условием при оглашении государева указа. Не сделавший этого хотя вместе с шапкой головы не терял, но плети получал обязательно.

Как государственное преступление, оскорбляющее честь государя, расценивалось небрежное или непочтительное обращение подданных с изображением государя на живописных портретах («парсунах»), гравюрах, монетах. Для шутников и проказников обычно плохо кончались различные шутки, жесты и манипуляции с портретами царей, которые с Петровской эпохи стали вывешивать в присутственных местах и в домах подданных. В 1720 году певчий Андрей Савельев был арестован за то, что, как пишет хозяин-доносчик дьяк Иван Климонтов, «держав у себя в руках трость, смотря на персону ц. в., подняв тое трость, указывая на оную персону его величества, махал тою тростью и говорит он „ты“, а в какую силу, того он не знает и он, Климонтов, его, Савельева, выбил из избы вон на улицу». Сам же Савельев утверждал, что он «из‑за того ж стола во время обеда ходил он, Андрей, для нужды на двор и, пришед в ызбу, усмотрил на персоне ц. в., которая в той избе его стояла на стене, [что] сидят мухи, а у него в руках была трость с лентою и он тою лентою, которая в трости, обмахнул те мухи и сел за стол на прежнее место, а потом… пошел из дому ево (Климонтова. – Е. А.) самовольно, а не [был] выбит». Ссылка на мух не помогла щеголю с тростью: он, согласно приговору, проявил «непотребное дерзновение, что он, напився пьян и пришед в дом… подняв трость свою, и, смотря на персону е. и. в., которая стояла на стене, махал и притом говорил непристойные слова». В 1718 году был наказан шведский пленный Иоганн Старшинт, который «ударил рукою по персоне ц. в., которая написана при Полтавской баталии и говорил… бутто не так написана», а именно что «государь при баталии был в сапогах, а на картине в чулках и чириках»117. В 1761 году «за плевание на российский герб» арестовали посадского Петра Тетнева118. В XVIII веке не раз издавали указы, запрещавшие продавать парсуны государей, если высочайшее лицо оказывалось мало похожим на оригинал.

Строгим допросам и пыткам подвергали тех, кто неуважительно относился к монетам с императорским профилем, гербом и вензелем. В 1739 году пытали подьяческую жонку Феклу Сергееву, которая «легла на пол и, заворотя подол, тем рублевиком (с профилем Анны Ивановны. – Е. А.), обнажа свой тайный уд, покрывала»119. Канцелярист Бирюков в ответ на шутку товарища, державшего в руке рубль с «персоною е. и. в.», что-де, «хорошо б на тое манету купить винца», грубо сказал: «Полно, положи ее тут же, я на нее насерю, у меня есть и своих в доме довольно»120. В 1759 году расследовали дело по извету дворового Анкундина Микулина, который донес на свою помещицу Устинью Мельницкую «о убитии ею на рублевой манете, на патрете… императрицы Елизаветы Петровны, воши»121.

Отказ поднять тост за здоровье величества («непитие за здравие») рассматривали как явное неуважение чести повелителя, как вид магического оскорбления, нанесения ущерба здоровья государю. При этом полный «покал», чарку, стакан или рюмку следовало пить до дна. О преступлении Г. Н. Теплова писал в своем доносе 1749 года большой знаток и любитель хмельного канцлер А. П. Бестужев-Рюмин. По его словам, Теплов, выпивая за здравие А. Г. Разумовского, «в… покал только ложки с полторы налил», тогда как канцлер «принуждал его оной полон выпить, говоря, что он должен полон выпить за здоровье такого человека, который е. и. в. верен и в ея высочайшей милости находится». В своем доносе он вспоминает и недавний, по его мнению, безнравственный поступок и обер-церемониймейстера Веселовского: «на прощательном обеде у посла лорда Гиндфорта, как посол, наливши полный покал, пил здоровье, чтоб благополучное е. и. в. государствование более лет продолжалось, нежели в том покале капель, то и все оный пили, а один Веселовский полон пить не хотел, но ложки с полторы и то с водою токмо налил, и в том упрямо пред всеми стоял, хотя канцлер из ревности к ея величеству и из стыда пред послами ему по-русски и говорил, что он должен сие здравие полным покалом пить, как верный раб, так и потому, что ему от е. и. в. много милости показано пожалованием его из малого чина в толь знатный»122.

На страницу:
3 из 13