Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке
Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке

Полная версия

Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 13

Бунт – тяжкое государственное преступление – был тесно связан с изменой. Бунт всегда являлся изменой, а измена включала в себя и бунт. Конкретно же «бунт» понимался как «возмущение», восстание, вооруженное выступление, мятеж с целью свержения существующей власти государя, сопротивление и неподчинение верховной власти. Страх самодержавия перед угрозой бунта, с которым оно сталкивалось не раз в течение всего XVII века, оставался великим и в XVIII веке, поэтому Артикул воинский так строго предписывал, чтобы военные в случае ссоры, брани, драки никогда не звали на помощь своих товарищей, «чтоб чрез то (крик, призыв. – Е. А.) збор, возмущение, или иной какой непристойный случай произойти мог»32.

Наказания за бунт следовали самые суровые. В 1698 году казнили около двух тысяч стрельцов по единственному определению Петра I: «А смерти они достойны и за одну противность, что забунтовали и бились против большого полка»33. «Бунтовщиками» считались не только стрельцы, но и восставшие в 1705 году астраханцы, Кондратий Булавин и его сообщники – в 1707–1708 годах, Мазепа с казаками – в 1708 году. В августе 1764 года подпоручик Смоленского пехотного полка В. Я. Мирович подговорил роту охраны Шлиссельбургской крепости начать бунт и освободить из заключения бывшего императора Ивана Антоновича. Разумеется, несомненным бунтовщиком был и Емельян Пугачев со товарищи. Бунт Пугачева отягчало еще и самозванство.

Власти преследовали всякие письменные призывы к бунту, которые содержались в так называемых «прелестных», «возмутительных», «воровских» письмах и воззваниях34. Держать у себя, а также распространять их приравнивалось к участию в бунте. Когда в 1708 году шведы наступали в Белоруссии и на Украине, Петра I взволновали известия о появлении «возмутительных писем» – воззваний, которые противник напечатал на «славянском языке» и забросил каким-то образом в Россию. Царь запрещал своим подданным верить тому, что писалось в этих воззваниях, а также не позволял хранить их у себя35. Запрет «рассеивать» вражеские манифесты включен и в Артикул воинский 1715 года.

Как «бунтовые» расценили в Преображенском приказе в 1700 году поступки известного проповедника Григория Талицкого. Во-первых, его обвинили в сочинении «воровских тетрадок», в которых он писал: «будто настало ныне последнее время и антихрист в мир пришел, а антихристом в том своем письме, ругаясь, писал великого государя». Во-вторых, Талицкому ставили в вину раздачу и продажу его же рукописных сочинений с «хульными словами», а также намерение раздавать народу опубликованные (с помощью печатных досок) «листы». Действия Талицкого в приговоре в 1701 году названы «бунтом», а сказанные и написанные им слова «бунтовыми словами»36.

Бунтовщиком назвали и полусумасшедшего монаха Левина. Он обвинялся в том, что «пришед он… в город Пензу и кричал всенародно злыя слова, а именно бунтовная, касающияся к превысокой персоне е. и. в. и вредительныя государству». По делу Левина мы можем установить, какие слова, названные потом «бунтовыми», кричал 19 марта 1719 года, взобравшись на крышу мясной лавки пензенского базара, Левин: «Послушайте, христиане, послушайте! Много лет я служил в армии у генерал-майора Гавриилы Семеновича Кропотова у команде… Меня зовут Левин… Жил я в Петербурге, там монахи и всякие люди в посты едят мясо и меня есть заставляли. А в Москву приехал царь Петр Алексеевич… Он не царь Петр Алексеевич, антихрист… антихрист… а в Москве все мясо есть будут сырную неделю и в Великий пост и весь народ мужеска и женска пола будет он печатать, а у помещиков всякой хлеб описывать… а из остальнаго отписнаго хлеба будут давать только тем людям, которые будут запечатаны, а на которых печатей нет, тем хлеба давать не станут… Бойтесь этих печатей, православные!.. бегите, скройтесь куда-нибудь… Последнее время… антихрист пришел… антихрист!»37 Таким образом, «бунтовными» признавались призывы терпеть земные муки, бежать от власти якобы пришедшего в лице Петра I антихриста. Логика в таком обвинении есть. Формально всякие слова, произнесенные Левиным, есть непризнание власти монарха, неподчинение ему, следовательно, согласно праву того времени, бунт. Письмо подьячего Лариона Докукина 1718 года против современных ему порядков (бритья бород, распространения европейских обычаев, забвения заветов предков и т. д.) ни слова не содержало об антихристе, царе, сопротивлении власти или бунте. Докукин лишь призывал не отчаиваться, стойко сносить данное свыше испытание «за умножение наших грехов» и ждать милости Божией38. Тем не менее его слова также расценили как призыв к бунту. Традиционного понимания бунта придерживалась и Екатерина II, назвавшая А. Н. Радищева с его «прелестной книгой» «бунтовщиком, хуже Пугачева». Само слово «бунт» было таким же запретным в XVIII веке, как и слово «измена». Сказавшего это слово обязательно арестовывали и допрашивали.

Очень часто в приговорах понятие «бунт» соседствовало с понятиями скопа и заговора, обозначавшими преступное объединение («скоп») с целью совершения неких антигосударевых деяний («заговора»), типа «измены», «бунта» и т. д. Если Уложение 1649 года различает преступное «прихаживанье для воровства» от законного «прихаживанья для челобитья», то петровское законодательство категорически запретило любые попытки организовывать и подавать властям коллективные челобитные. Артикул воинский запрещает «все непристойные подозрительные сходбища и собрания воинских людей, хотя для советов каких-нибудь (хотя и не для зла) или для челобитья, чтоб общую челобитную писать, чрез что возмущение или бунт может сочинитца». Эта норма 17‑й главы «о возмущении, бунте и драке» написана самим Петром I39. В Артикуле прямо сказано, что зачинщиков коллективных челобитных следует вешать без пощады, независимо от причины их жалобы и содержания челобитной, «а ежели какая кому нужда бить челом, то позволяется каждому о себе и о своих обидах бить челом, а не обще»40. В «Инструкциях и Артикулах военных российскому флоту» также категорически запрещалось «умышленные советы чинить на берегу или на корабле». Их расценивали как преступные сходки, независимо «о какой причине то (совещание. – Е. А.) ни было», «хотя и не для зла»41.

Закон, по-видимому, действовал. В 1728 году дьячок Григорьев показал, что он в Москве слышал разговор неизвестных ему солдат: «У нас-де ныне в армее хорошо военный суд творитца: сошедчись-де во един круг ничего говорить и шептать никому не велят»42. Такие ограничения действовали в отношении не только разговоров в солдатских «бекетах» и караулках, но и общественной жизни всех других подданных, будь то старообрядческие моления при Петре I, мужские вечеринки «конфидентов» в доме А. П. Волынского при Анне Ивановне, светская болтовня в салоне Лопухиных при Елизавете Петровне или ритуальные собрания масонских лож при Екатерине II.

Из реальных, но неудавшихся попыток «скопа и заговора» привлекают внимание четыре: история Александра Турчанинова (1742), Иоасафа Батурина (1753), Петра Хрущева и братьев Гурьевых (1762) и Василия Мировича (1764). Камер-лакей Турчанинов обсуждал с гвардейцами план свержения и убийства императрицы Елизаветы, чтобы «принца Ивана возвратить и взвести на престол по-прежнему»43. Подпоручик Бутырского пехотного полка Батурин составил план переворота, который предусматривал такие вполне достижимые в той обстановке цели, как изоляция придворных и арест императрицы Елизаветы, убийство А. Г. Разумовского и провозглашение великого князя Петра Федоровича императором Петром III44. Заговорщик также имел сообщников в гвардии и даже в лейб-компании. Имевшие широкую поддержку гвардейцы Петр Хрущев и братья Гурьевы в 1762 году готовили переворот в пользу экс-императора Ивана Антоновича45. Не прошло и двух лет, как их план попытался осуществить подпоручик В. А. Мирович.

Список преступлений по рубрике «скоп и заговор» с целью захвата власти нужно пополнить и перечнем успешно осуществленных переворотов. Речь идет об упомянутом выше заговоре цесаревны Елизаветы Петровны и гвардейцев, вылившемся в переворот 25 ноября 1741 года и свержение Ивана Антоновича, а также о заговоре императрицы Екатерины Алексеевны и Орловых, который привел в июне 1762 года к свержению Петра III. Эти заговоры, естественно, не расследовались – вспомним слова С. Я. Маршака:

Мятеж не может кончиться удачей,В противном случае его зовут иначе.

Тяжким государственным преступлением было самозванство – «самозванчество»46. Социально-психологическая подоплека самозванства довольно сложна. Изучая ее, нужно учитывать черты массовой психологии Средневековья, веру человека в чудесные спасения государей, бежавших из-под ножа убийцы, подмененных и тем спасенных багрянородных детей. Примечательна и мистическая вера в особые символы и меты – «царские знаки». К началу XVIII века казалось, что время самозванцев навсегда миновало, однако этот век принес гораздо больше самозванцев, чем предыдущий. Несколько самозванцев появилось уже при Петре I и сразу же после его смерти. В 1730–1750‑х годах было выловлено восемь самозванцев, а в 1760–1780‑х годах число «Петров Федоровичей» точно даже не подсчитали – около десятка. Последний лже Петр III был выловлен в 1797 году47.

Причины столь резкого и опасного для самодержавной власти возрождения самозванства коренились в династических «нестроениях» XVIII века. Бегство, следствие, суд, а потом и таинственная смерть царевича Алексея в 1718 году внесли смятение в сознание народа – неслучайно первыми самозванцами стали как раз «царевичи Алексеи Петровичи». «Династическое напряжение» подогревало соперничество потомков от двух браков Петра I (с Евдокией Лопухиной и с Екатериной Алексеевной), потомков Петра I (Елизавета, Карл-Петер-Ульрих – будущий Петр Федорович) и его брата-соправителя Ивана V (Анна Ивановна, Анна Леопольдовна, Иван Антонович). Постоянную пищу народной молве давали легенды о «подменности» Петра I, о волшебном «спасении» юного Петра II.

Ореолом мученичества было окружено имя заточенного в узилище бывшего императора Ивана Антоновича. И все же к концу правления императрицы Елизаветы самозванство явно пошло на убыль48. Но вскоре самым сильным потрясением для народного сознания и толчком к новому всплеску самозванства стала трагическая история Петра III, якобы скрывшегося среди народа. В длинной череде лже-Петров III были и психически больные люди, и авантюристы разного калибра. Один из них не устраивал смятений и мятежей, а тихо, благодаря слуху, пущенному о его «царском происхождении», паразитировал среди крестьян, которые передавали «государя» друг другу, кормили и поили его, на что самозванец, собственно, и рассчитывал. Другой объявил себя «Петром III», чтобы… добыть денег на свадьбу, третий в 1773 году говорил приятелю о намерении сделаться «Петром III»: «А может иной дурак и поверит! Ведь-де простые люди многие прежде о ево смерти сомневались и говорили, что будто он не умер»49. И расчет этот был не так уж и глуп: огромные массы людей верили в «чудесные спасения», «царские знаки» и, недовольные своей жизнью, шли за самозванцем.

Власть весьма нервно относилась к малейшему намеку на самозванство. Все подобные факты тщательно расследовались, и выловленных самозванцев жестоко наказывали. В приговорах о самозванцах 1720–1760‑х годов фигурирует произнесение ими «вымышленных великих непристойных слов», «вымышленной продерзости» или «злодейственных непристойных слов»50. Иначе говоря, присвоение царственного имени расценивалось как дерзкое и «непристойное слово». Оно каралось по тогдашним нормам права как тягчайшее преступление, ибо рассматривалось как публичное заявление преступного умысла к захвату власти.

Слова «царь», «государь», «император», поставленные рядом с именем любого подданного, сразу же вызывали подозрение в самозванстве. В 1737 году монах Исаак дерзнул написать цесаревне Елизавете Петровне письмо, в котором так «извещал» ее о своем решении: «Наияснейшая цесаревна, я буду по сей императрицы (то есть по смерть Анны Ивановны. – Е. А.) император в Москве, а ты, государыня цесаревна мне женою»51. Тотчас по этому письму в Тайной канцелярии начали следственное дело. В 1739 году некий тамбовский крестьянин, сидя с товарищами в кабаке, возмущался многочисленностью и безнаказанностью воров и убийц и при этом сказал: «Вот, ныне воров ловят и отводят к воеводе, а воевода их свобождает, кабы я был царь, то бы я всех воров перевешал». Эти слова и привели его в Тайную канцелярию52.

Нельзя было даже в шутку, иносказательно провести аналогию своего положения, статуса с царским. В 1732 году донос был подан на вдову Агафью Ушакову, которая сказала своему пасынку: «Я сама государыня и никого я неопасна, поди о том донеси», что он и сделал53. Преследовали во времена императрицы Елизаветы и смелые сравнения, которыми поделилась с мужем жена: «Я перед тобою барыня и великая княгиня! И что касается и до императрицы, что царствует, так она такая же наша сестра – набитая баба, а потому мы и держим теперь правую руку и над вами, дураками, всякую власть имеем»54. За «название своего житья царством» пострадал в 1740 году поручик Лукьян Нестеров, который сказал о своем поместье: «Мы вольны в своем царстве»55.

Преступлением становилось даже шутливое причисление себя или кого-либо из простых смертных к царскому роду, а также упоминание о близких, интимных, товарищеских отношениях с государем: «государев брат», «товарищ его величества», «он – царского поколения». Разговоры о родстве с царской семьей расследовали даже тогда, когда вели их люди явно психически больные. В 1740 году в Скопине убивший свою жену Федор Дюков заявил, что «тое жонку зарезал он для того, что хотел он, Дюков, в цари». В Тайной канцелярии Дюков признался, что ему часто являются некие «сияния», которые он понимает как божественное откровение, указания свыше, что «возметца он в цари в ыное государство». Для этого он намеревался идти за границу «к турскому салтану для того: оной салтан примет ево к себе в цари и женит на дочери своей, ежели у него имеетца».

Отказ присягать государю и нарушение присяги – преступления, появившиеся в XVIII веке, хотя присяга на кресте и Евангелии известна и раньше как при судопроизводстве, так и при совершении сделок, заключении договоров. Во-первых, при Петре I были разработаны обязательные типовые письменные присяги для военных и гражданских служащих, которые они подписывали после клятвы и целования креста и Евангелия56. За нарушение присяги (как и за дачу ложных показаний) полагалось отсечение двух пальцев, которое в 1720 году Петр I заменил на вырывание ноздрей57. Во-вторых, одновременно царь ввел и всеобщую присягу на верность назначенному государем наследнику престола, а после смерти царевича Петра Петровича весной 1719 года предписал присягать изданному им «Уставу о престолонаследии», согласно которому император мог назначить себе в преемники любого из своих подданных.

В 1722 году жители Тары отказались присягать в верности Уставу, за что подверглись пыткам и казням. Массовый отказ подданных от присяги был связан с распространенным в среде старообрядцев представлением о том, что процедура клятвы – дьявольская ловушка антихриста Петра I, который с помощью священной клятвы хочет «привязать» к себе невинные христианские души накануне конца света, ожидавшегося, по расчетам старообрядцев, в 1725 году58.

Государственным преступлением считалось даже неумышленное неучастие подданного в процедуре присяги. Только редчайшая причина неявки подданного в церковь в день присяги признавалась властями уважительной. Сурово карали и всякое сопротивление самой процедуре присяги со стороны чиновников и церковников, формальное или наплевательское отношение подданных к совершению акта присяги. В начале 1730‑х годов прошла серия дел церковников, которые, не признав выбранную верховниками императрицу Анну Ивановну, не присягнули ей и не подтвердили присягой свою верность изданному ею же в 1731 году указу о престолонаследии. Особенно беспокоило власти то, что церковники не приводили к присяге своих прихожан и родственников, публично выказывали пренебрежение к самой присяге и даже, как сказано о трех сосланных в Сибирь попах, «лаяли во время присяги… и имели намерение е. и. в. о наследии, також и принятую на то присягу письменным проектом обличать»59. В 1733 году на каторгу в Оренбург сослали попа Григория Прокопьева, который дал подписаться людям под присяжными листами без приведения их к присяге60. Безусловным преступлением считались уничижительные комментарии о присяге типа: «Вы-де присягаете говну!»61

Возвращаясь к аргументации тарских раскольников, отметим, что в некотором смысле присяга оказывалась, действительно, если не эсхатологической, то правовой ловушкой как для служилого человека, так и для подданного вообще, весьма легко приводила к клятвопреступлению. В присяге, которую подписывал каждый служащий, говорилось о верности служения государю и назначенным им преемникам, о точном исполнении «присяжной подданнической должности», то есть своих обязанностей по службе, а также о предотвращении ущерба «его величества интереса»62. А поскольку этот интерес понимался весьма широко, то фактически всякое преступление служащего автоматически означало нарушение присяги и могло трактоваться как клятвопреступление. Так, собственно, смотрели власти на участие служилого человека в «непристойных разговорах». О преступлении А. П. Волынского в одном из документов следствия было сказано, что он, кроме прочих преступлений, «явно уже в важнейшем и предерзком клятвопреступлении явился»63. Как нарушение присяги в 1790 году расценили сочинительство Радищева. Внести клятвопреступления в список его вин указала сама Екатерина II, которая тем самым усугубляла вину сочинителя, служившего в таможне64.

Как непризнание власти самодержца рассматривали в политическом сыске и различные «анархические» высказывания людей о своей якобы полной независимости от божественной, царской, вообще земной власти. В 1729 году к следствию привлекли купца Трофима Мелетчина, который ругал власть и утверждал: «Никого не боюсь и государя мало боюсь»65. Ишимский поп Михаил попал в Тайную канцелярию в 1739 году за слова: «А я-де, философ и никого не боюсь, кроме Бога!»66 Все эти выкрики в сыскном ведомстве рассматривали как политические преступления, как выражение дерзкого неподчинения власти самодержца и оскорбление его чести. Преступлением считалось и разное иное «самовольство», например отказ съехать с дороги, по которой шествовал государь67.

В документах XVIII века встречается упоминание о таком преступлении, которое, собственно, и преступлением назвать трудно, хотя обвиненных в нем ждал если не эшафот, то удаление от дел или ссылка. Речь идет о так называемом «подозрении». Что это такое? Согласно римскому праву, suspicio – подозрение в совершении преступления – само по себе не вело к осуждению человека68. В русских документах XVIII века встречается несколько значений этого слова. Если в деле допрошенного мы встречаем запись: «А по осмотру явился он подозрителен», то это означает, что на спине у этого человека обнаружены следы кнута – верный признак пытки или старого наказания за какое-то серьезное преступление. Доверять ему считалось невозможным. О доносчике солдате Иване Петровском было сказано: «Человек подозрительный, дважды за вины бит кнутом»69. «Подозрением» называли также дополнительные, вскрывавшиеся в ходе следствия обстоятельства преступления. В 1724 году Петр I писал о должностных преступлениях: «Ежели какое дело явитца по порядку правильному чисто, но та персона по окрестностям подозрительна…», то требуется расследование70.

Кроме того, в источниках встречается особый термин: «впасть в подозрение», нередко с уточнением: «впасть в подозрение по первым двум пунктам, а именно в оскорблении величества и в возмущении противу общего покоя»71. Это означало, что человек не совершал государственного преступления, но его (без расследования, представления улик и доказательств) подозревают в намерении совершить такое преступление и, уже на этом основании, наказывают. Капитана фон Массау в 1742 году сослали в Охотск только по подозрению в том, что он, может быть, говорил «непристойные слова», хотя расследования об этом не проводили. В приговоре по делу Массау сказано: «За оным подозрением ни к каким делам не определять и из Охотска никуда, ни для чего отпускать его не велено»72.

Основанием для «подозрения» становились служебные и родственные связи с преступником. Такой человек, ранее «безподозрительный», сразу становился «подозрительным»73. Весной 1727 года А. Д. Меншиков писал И. Ф. Ромодановскому: «Отправлен отсюду в Москву обер-церемониймейстер граф Сантий, а понеже оной явился в важном деле весьма подозрителен, того ради е. и. в. указал отправить его из Москвы под крепким караулом в Тобольск…» Из дела Санти видно, что его обвиняли в дружбе с опальным тогда П. А. Толстым и подозревали в преступных связях с заграницей. Однако об этом в письме Меншикова прямо сказано не было – обвинение ограничивалось «подозрением»74. Андриса Фалька отправили в Оренбург только «за подозрением», что он, будучи слугой у лифляндца Стакельберга, «который за вины его сослан в Сибирь», мог слышать «непристойные речи» своего господина75.

«Подозрение» – юридическая категория почти неуловимая, ее нельзя понимать только как подозрение в совершении или причастности человека к какому-то преступлению или преступнику. «Подозрение» – обобщенное определение неназванного государственного преступления. В черновике манифеста от 5 марта 1718 года о преступлениях бывшей царицы Евдокии Петр I исправил то место, где было сказано о причинах ссылки его первой жены в монастырь (выделенное прибавлено рукой Петра): «Бывшая царица Евдокия в Суздале, в Покровском девичьем монастыре, для некоторых своих противностей и подозрения, постриглась и наречено имя ей Елена»76. В приговоре о ссылке в Илимск малороссийского полковника Василия Тонского в 1734 году мы читаем, что его отправили в Сибирь «за некоторые ево подозрения и вины»77. В указе Елизаветы Петровны об аресте Лестока 13 ноября 1748 года сказано: «Графа Лестока по многим и важным его подозрениям арестовать»78.

«Подозрение» как преступление, во-первых, являлось ярким выражением средневекового права, ибо в делах о ведьмах подозрение вообще заменяло доказательства виновности79 и, во-вторых, говорило о неограниченном праве государя казнить и миловать подданных без всякого объяснения причин своего гнева. Наказание «по подозрению» – чистейшая форма опалы, «голое» проявление державной воли самодержца как источника права. В манифесте 1758 года об опале А. П. Бестужева сказано, что он лишен чинов и сослан уже только по той причине, что императрица Елизавета никому, кроме Бога, не обязана давать отчет о своих действиях и если она положила опалу на бывшего канцлера, то из этого с неопровержимостью следует, что преступления его велики и наказания достойны, но еще важнее, что императрица не могла «уже с давнего времени ему доверять»80. Опала «по подозрению» перешла и в XIX век.

Пожалуй, самым распространенным видом государственных преступлений, о которых сохранилось много дел в архивах, были так называемые «непристойные слова». Их также называли «воровскими», «воровскими непристойными», «зазорными», «злыми», «зловредными», «вредительными», «дурными», «невежливыми», «неистовыми», «непригожими», «неприличными», «непотребными». «Непристойные слова» были связаны с преступным оскорблением государевой чести. Во многих случаях их так и называли: «непристойные слова, касающиеся чести государя».

Защита чести государя считалась не менее важной обязанностью подданных, чем защита личности и власти царя от изменника, самозванца или колдуна. В указе Анны Ивановны от 2 февраля 1730 года сказано, что доносить нужно не только на потенциальных заговорщиков, мятежников, но и на тех, кто будет «персону и честь нашего величества злыми и вредительными словами поносить»81. К этому виду преступлений относились не только сказанные или написанные слова, оскорбляющие личность, действия и намерения государя, но также и символические непристойные движения, жесты, гримасы, поступки и даже мысли, в которых можно усмотреть или угадать тот же оскорбительный для чести государя смысл.

«Непристойным словам» придавался магический смысл. По представлению того времени, слово могло вредить, приносить ущерб подобно физическому действию. Примечательно, что когда людям приходилось писать в служебных бумагах о возможных катастрофах, то после написанного сакрального слова «мор», «пожар» следовала ритуальная фраза: «от чего, Боже, сохрани». В восприятии сказанного слова как магического действия и состояла, в немалой степени, причина столь суровой оценки законом произнесения или написания «непристойных слов», оценки этих действий как государственного преступления.

На страницу:
2 из 13