Ганс безумец на крыше Потсдама
Ганс безумец на крыше Потсдама

Полная версия

Ганс безумец на крыше Потсдама

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Ганс хмыкнул, с трудом садясь и прислоняясь спиной к холодной, влажной стене. Каждое движение причиняло боль, но он не подавал виду.

— Более опасное, чем Смерть? — переспросил он. — Ну-ну. Тогда ты, верно, сборщик налогов.

Тень улыбки — едва заметная, как трещина на льду — скользнула по губам незнакомца.

— Я тот, кто задает вопросы. И от твоих ответов зависит очень, очень многое. Хотя ты об этом пока не догадываешься.

Он сделал шаг вперед. Свет фонаря, оставленного в коридоре, упал на его лицо, но капюшон скрывал черты, оставляя видимыми лишь острый, чисто выбритый подбородок и тонкие, бескровные губы.

— Почему ты оскорбляешь короля?

Вопрос прозвучал тихо, но в этой тишине он ударил громче, чем дубинка Курта.

Ганс посмотрел на визитера долгим, изучающим взглядом. Что-то в этом человеке было не так. От него не пахло стражником. От него не пахло тюремщиком. От него пахло властью — той самой, что не нуждается в мундирах и регалиях.

— Потому что он это заслужил, — ответил Ганс просто, пожимая плечами и морщась от боли. — И потому что я так хочу. Разве нужны еще причины?

— Странная логика, — заметил незнакомец, и кончик его трости перестал постукивать. — Заслужил — чем? Тем, что сделал Пруссию державой? Тем, что выигрывал войны, которые никто не ожидал выиграть? Тем, что работает по шестнадцать часов в сутки, пока его подданные спят в своих постелях?

Ганс рассмеялся — коротко, хрипло, болезненно.

— О, да ты, я вижу, начитан. Может, ты его биограф? Или секретарь? — он склонил голову набок, изучая собеседника. — Знаешь, что я скажу тебе? Я был переплетчиком. Держал в руках сотни книг. И знаешь, что я понял? История не пишется победами. Она пишется кровью тех, кто эти победы оплатил. А Фридрих... он платит чужой кровью. И называет это величием.

Незнакомец молчал. Пауза затягивалась, тяжелая, как грозовая туча.

— А ты хотел бы сказать королю все это в лицо? — спросил он наконец. Голос его прозвучал почти буднично, словно он спрашивал о погоде.

Ганс моргнул. Чего-чего, а этого он не ожидал.

— Что? — переспросил он, впервые за время их разговора сбитый с толку.

— Ты прекрасно меня слышал. Хотел бы ты сказать королю все, что ты говорил на площади, все, что ты кричал в этой камере, все, что ты шептал своим соседям сквозь стены, — сказать ему лично, в лицо, глядя в глаза?

Ганс медленно, очень медленно поднялся на ноги. Тело протестовало, суставы хрустели, перед глазами плыли круги, но он встал. Он стоял перед незнакомцем — избитый, окровавленный, в лохмотьях, но с гордо поднятой головой.

— Конечно, — сказал он. И в этом слове не было ни страха, ни сомнения.

Незнакомец кивнул. Медленно, задумчиво, словно записывая что-то в невидимый реестр.

— Хорошо, — произнес он, разворачиваясь к двери. — Тогда завтра у тебя будет такая возможность.

Он постучал тростью в дверь — два коротких удара. Замок лязгнул, дверь отворилась.

— Подожди! — окликнул его Ганс. — Кто ты такой? Почему я должен тебе верить?

Незнакомец на мгновение задержался на пороге. Полуобернулся. Капюшон все так же скрывал его лицо, но Гансу показалось, что в темноте под ним блеснули глаза — острые, проницательные, неестественно яркие.

— Ты не должен мне верить, — сказал он тихо. — Но у тебя нет выбора. И, поверь мне, завтрашний день будет для тебя... интересным.

Дверь захлопнулась. Шаги затихли в коридоре.

И впервые за все время своего заключения Ганс Безумец замолчал. Он стоял посреди камеры, глядя на запертую дверь, и молчал. Его разум, доселе занятый лишь безумными речами и безумным смехом, вдруг включился с такой силой, что стало больно.

Кто это был? — думал он, опускаясь на топчан. — Советник? Шпион? Провокатор? Или...

Мысль, которая пришла ему в голову, была настолько дикой, что он тут же отбросил ее. Нет. Не может быть. Король не ходит по тюрьмам. Короли не носят черных плащей. Короли не говорят с безумцами.

Но что, если...

Ганс посмотрел на свои разбитые, окровавленные руки. Потом на прутья решетки. Потом в темноту за окном, где где-то там, за парками и аллеями, возвышался Сан-Суси — дворец человека, которого он так ненавидел.

Завтра, — подумал он. — Завтра я увижу его. Или умру. А может быть — и то, и другое.

Он лег на спину и закрыл глаза. И хотя губы его молчали, в голове уже зарождались новые слова. Те самые, которые он скажет завтра. В лицо. Лично.

И, возможно, в последний раз в своей жизни.


Сцена седьмая: Скука короля

Зал для малых приёмов в Сан-Суси утопал в золоте и зеркалах. Хрустальные люстры, зажжённые несмотря на дневной час, отбрасывали радужные блики на белоснежные стены, украшенные лепниной в стиле рококо — завитушки, амуры, виноградные лозы, переплетённые в причудливом танце. Огромные окна от пола до потолка выходили на террасу с виноградниками, спускавшимися к озеру, но король Фридрих II, сидевший в резном кресле с высокой спинкой, не смотрел на этот пейзаж. Он вообще ни на что не смотрел.

Свита — человек пятнадцать придворных в расшитых золотом камзолах и напудренных париках, напоминавших облака — расположилась полукругом. Они смеялись. Вернее, делали вид, что смеются, потому что того требовал этикет: один из маркизов, толстый и румяный господин с лицом младенца, только что закончил рассказывать скабрёзный анекдот про французского посла и некую вдову сомнительной репутации. Смех звенел, отражаясь от зеркал, множился, дробился на сотни отголосков, и от этого казалось, что зал полон не людьми, а гиенами в человеческом обличье.

Фридрих не смеялся.

Он сидел, закинув ногу на ногу, и рассеянно постукивал пальцами по подлокотнику. Его знаменитый синий мундир, простой и без единого ордена — он принципиально не носил наград, называя их «побрякушками для дураков», — сидел на нём мешковато. Плечи, некогда расправленные гордо, теперь сутулились. Глаза — те самые глаза, которые когда-то горели огнём военного гения, смотревшего в глаза смерти при Кунерсдорфе и Росбахе, — теперь были тусклыми, как старая медь. Лицо, изборождённое глубокими морщинами, хранило выражение такой вселенской, бездонной скуки, что, казалось, сама Смерть, заглянув в этот зал, зевнула бы и ушла восвояси.

У его ног, свернувшись клубком на шёлковой подушке, спали две борзые — его единственные друзья, его «маркизы» и «принцессы», которых он любил больше, чем всех присутствующих вместе взятых. Время от времени король протягивал руку и рассеянно гладил собаку, и тогда на его лице мелькало что-то, отдалённо похожее на нежность. Но потом он вновь поднимал взгляд на придворных, и нежность исчезала, сменяясь прежней тусклой апатией.

Маркиз, закончив анекдот, разразился собственным смехом, но, заметив, что король не разделяет его веселья, осёкся и закашлялся. По залу пробежала лёгкая рябь неловкости. Кто-то из дам нервно обмахнулся веером.

— Ваше Величество, — рискнул заговорить молодой барон с напомаженными губами, — быть может, желаете послушать новую сонату? Капельмейстер Бах прислал из Лейпцига...

— Бах мёртв уже тринадцать лет, — перебил его Фридрих, не поднимая взгляда. Голос его был сухим и резким, как треск сломанной ветки. — А его сын, которого вы имеете в виду, пишет музыку, от которой мои собаки воют. Благодарю покорно.

Барон побледнел и отступил, сливаясь с толпой. Смех окончательно стих. Повисла та особенная, звенящая тишина, которая бывает только в королевских покоях, — тишина, полная страха и фальши.

Именно в этот момент боковая дверь отворилась, и в зал бесшумно скользнул человек в чёрном плаще — тот самый советник, что прошлой ночью навещал Ганса в камере. Теперь, при свете дня, капюшон был откинут, и можно было разглядеть его лицо: узкое, аскетичное, с высоким лбом мыслителя и холодными серыми глазами, которые, казалось, видели каждого присутствующего насквозь. Это был барон фон Гляйхен, один из доверенных советников короля по особым поручениям — слишком умный, чтобы быть любимым двором, и слишком полезный, чтобы быть удалённым от трона.

Он приблизился к королю и поклонился — не раболепно, как другие, а с достоинством равного.

— Ваше Величество, — произнёс он негромко, так, чтобы слышал только король. — Я подготовил для вас... развлечение.

Фридрих медленно, словно преодолевая сопротивление самого воздуха, поднял глаза.

— Развлечение, — повторил он без всякого выражения. — Вы сказали «развлечение», Гляйхен? В последний раз, когда вы обещали мне развлечение, ко мне привели итальянского тенора, который фальшивил так, что у меня разболелась голова на три дня.

— На сей раз, Ваше Величество, это нечто совершенно иное, — Гляйхен позволил себе тонкую, едва заметную улыбку. — Я для вас подготовил такого смешного человека, что вы непременно рассмеётесь. И позабавитесь. Как раз то, что нужно в этот унылый день.

Король приподнял бровь. Это было первым проявлением хоть какого-то интереса за всё утро.

— И кто же этот таинственный шут? Очередной французский комедиант? Или, быть может, дрессированная обезьяна из колоний? Обезьяны, кстати, забавнее французов.

Придворные, услышав это, разразились подобострастным смехом, но король даже не взглянул в их сторону. Он смотрел только на Гляйхена.

— Нет, Ваше Величество, — ответил советник, и в его голосе зазвучала та особенная, тщательно дозированная интрига, которую он умел подавать лучше всех при дворе. — Это не комедиант. И не обезьяна. Это... как бы вам сказать... местная достопримечательность. Тот самый безумец, который вчера орал с крыши на Бранденбургерштрассе и поносил всех подряд — от рыбных торговок до... — он сделал паузу, многозначительно глядя на короля, — ...до весьма высоких особ.

В зале стало так тихо, что слышно было, как муха бьётся о стекло.

Фридрих медленно выпрямился в кресле. Его борзые, почувствовав движение хозяина, подняли головы и насторожили уши.

— Тот самый безумец, — повторил король медленно, пробуя каждое слово на вкус. — Который оскорблял... высоких особ.

— Именно так, Ваше Величество.

— Интересно, — протянул Фридрих, и что-то блеснуло в глубине его тусклых глаз — что-то похожее на искру, которую давно считали угасшей. — Чрезвычайно интересно. И вы полагаете, Гляйхен, что человек, оскорбляющий корону, способен меня рассмешить?

— Я полагаю, Ваше Величество, — ответил советник с поклоном, — что этот человек способен вас... заинтересовать. А интерес, как вы сами неоднократно говорили, есть первая ступень к развлечению.

Король помолчал. Потом внезапно, без всякого предупреждения, издал короткий, сухой смешок — первый за весь день.

— Хорошо, — сказал он, откидываясь в кресле и складывая руки на груди. — Приведите его. Посмотрим, насколько он смешон. И насколько он безумен.

— И, быть может, — тихо добавил Гляйхен, — насколько он честен.

Фридрих бросил на советника быстрый, острый взгляд, но ничего не сказал. Он лишь сделал едва заметный жест унизанной перстнями рукой — жест, который мог означать всё что угодно: и королевское соизволение, и молчаливое предупреждение.

Советник поклонился и исчез так же бесшумно, как появился. Свита замерла в тревожном ожидании, переглядываясь и перешёптываясь. Фридрих же вновь опустил взгляд на своих борзых, и на его тонких, ироничных губах заиграла тень улыбки — странной, загадочной, не сулившей ничего хорошего.

Посмотрим, безумец, — казалось, говорил его взгляд. — Посмотрим, осмелишься ли ты сказать мне в лицо то, что кричал с крыши. Или, как все остальные, упадёшь на колени и будешь умолять о пощаде.

Где-то в коридорах дворца уже гремели шаги стражи, ведущей Ганса. Представление начиналось.


Сцена восьмая: Истина, одетая в лохмотья

Тяжелые дубовые двери распахнулись, и в зал вошли четверо стражников. Вернее, они не вошли — они втащили человека, который едва переставлял ноги, закованные в кандалы. Цепи волочились по мраморному полу с отвратительным скрежетом, царапая драгоценную инкрустацию.

Когда Ганс предстал перед королевским двором, по залу прокатилась волна смеха — того самого, особенного, жестокого смеха, который бывает лишь у сытых и благополучных людей при виде чужого падения.

— Боже правый! — воскликнула какая-то маркиза, прижимая к лицу кружевной платок, будто вид Ганса оскорблял её обоняние. — Он похож на пугало, которое упало с поля и по дороге его избили крестьяне!

— А эти синяки! — подхватил толстый барон, поправляя парик. — Господа, взгляните — он фиолетовый, как баклажан! А местами зелёный, как протухший сыр!

— Интересно, — хихикнула фрейлина с напудренными до белизны щеками, — он сам такого цвета или это модный оттенок сезона? Месье безумец, не подскажете имя вашего портного? Кажется, его зовут господин Побои?

Придворные разразились новым взрывом хохота, и смех этот, многократно отражённый зеркалами, бил Ганса по ушам сильнее, чем дубинка Курта. Стражники поставили его в центре зала, прямо перед королевским креслом, и отошли на два шага назад, оставив узника одного — под перекрёстным огнём насмешек.

Ганс стоял, пошатываясь. Грязные бинты, которыми тюремный лекарь кое-как перемотал его раны, проступали сквозь прорехи в лохмотьях. Один глаз заплыл так, что почти не открывался, губа была рассечена, а на скуле красовался огромный кровоподтёк цвета переспелой сливы. Но второй глаз — открытый, ясный, странно спокойный — смотрел прямо перед собой. На короля.

Фридрих разглядывал его с выражением, которое трудно было истолковать однозначно. В нём смешивались брезгливость, любопытство и что-то ещё — быть может, тень разочарования. Он ожидал увидеть что-то более... впечатляющее. А увидел просто избитого бродягу.

— Так, значит, это и есть тот самый безумец, — произнёс король, и голос его прозвучал скучающе, почти лениво. Он откинулся в кресле, поигрывая тростью. — Должен признаться, Гляйхен, ваше описание было несколько более... лестным. Выглядит он не как безумец, а как жертва уличной драки из-за кошелька.

Придворные захихикали, но король поднял руку, и смех мгновенно стих.

— Говорят, ты насмешил вчера всю рыночную площадь, — продолжил Фридрих, прищуриваясь. Его борзые подняли головы и смотрели на Ганса с тем же выражением, что и хозяин: оценивающе, холодно, чуть насмешливо. — Ты будешь сейчас нас смешить? Давай, начинай. Покажи, на что способен. Позабавь нас. Мы здесь, знаешь ли, умираем со скуки.

Ганс молчал.

— Ну же, — король чуть усмехнулся, и эта усмешка была страшнее любой угрозы. — Расскажи нам что-нибудь о рыбе. Или о булочниках. Или... — он выдержал паузу, — ...о королях.

По залу прокатился нервный смешок, но тут же осёкся. Все ждали. Ганс стоял неподвижно, опустив голову. Его дыхание было тяжёлым, свистящим — видимо, сломанные рёбра давали о себе знать.

— Ну? — поторопил король, начиная терять терпение. — Язык проглотил? Вчера, говорят, ты был куда разговорчивее. Даже чересчур.

Тишина в зале сгустилась до звона. Кто-то из фрейлин нервно хихикнул. Советник Гляйхен, стоявший у трона, замер, и его серые глаза неотрывно следили за Гансом.

И вдруг безумец поднял голову.

— Почему, — произнёс он тихо, но отчётливо, — мы ничего не производим?

Смех оборвался мгновенно, как отрезанный ножом. Будто кто-то вылил ушат ледяной воды на разгорячённую толпу. Маркиз, поправлявший парик, застыл с поднятой рукой. Фрейлина, хихикавшая в платок, подавилась собственным смехом.

Фридрих, уже готовившийся к очередной порции шутовства, замер. Его усмешка сползла с лица, сменившись выражением, какого двор не видел на королевском лице уже много лет: неподдельным удивлением. Он даже чуть подался вперёд в своём кресле.

— Что ты сказал? — переспросил он, и в его голосе не было ни гнева, ни насмешки. Только странное, напряжённое любопытство.

Ганс сделал шаг вперёд. Цепь звякнула. Стражники напряглись, но король едва заметным жестом остановил их.

— Я спросил, Ваше Величество, — голос Ганса звучал хрипло, но твёрдо, — почему мы ничего не производим?

Он обвёл взглядом зал — всех этих напудренных господ, всех этих дам в шёлках, — и в его единственном открытом глазу горел огонь, которого не было даже на крыше.

— Вы превратили Пруссию в большой военный лагерь, — продолжил он, и каждое его слово падало в мёртвую тишину, как камень в воду. — Марши, парады, мундиры, штыки... Но этот лагерь ничего не производит. Кроме дырок в мундирах. Дырок, которые нужно зашивать. Солдат, которых нужно кормить. Пушек, которые нужно покупать.

Он снова шагнул вперёд. Теперь он стоял в десяти шагах от трона — и ни один человек в зале не мог отвести от него взгляда.

— Сила государства не в штыках. Она в мануфактурах. В заводах. В ремёслах. Мы покупаем сукно в Англии, кружева во Франции, инструменты в Голландии. Мы даже пуговицы для солдатских мундиров заказываем у саксонцев! Саксонцев, Ваше Величество! Ваших врагов! С которыми вы воюете!

Фридрих не шевелился. Его лицо было непроницаемо, как мраморная маска, но пальцы, сжимавшие трость, побелели.

— Без своих заводов, — Ганс почти шептал, но шёпот его разносился по всему залу, — без своих мануфактур, без своих ткачей, кузнецов и мастеров... вы не король великой державы. Вы просто богатый наёмник. Который покупает всё — от пуговиц до пушек — у своих врагов. И пока ваши солдаты маршируют, враги богатеют на ваших же заказах. А потом продают оружие тем, кто будет стрелять в ваших солдат.

Он замолчал. В зале повисла такая тишина, что слышно было, как потрескивают свечи в люстрах.

Толстый барон побагровел. Маркиз судорожно сглотнул. Фрейлина, та самая, что смеялась над синяками Ганса, сидела белая, как её пудра, и прижимала руку к груди.

Все взгляды обратились к королю.

Фридрих сидел неподвижно. Потом медленно, очень медленно, он поднялся с кресла. Борзые встрепенулись, но он не обратил на них внимания. Он сделал шаг к Гансу. Потом ещё один. Он подошёл так близко, что мог бы коснуться его тростью, но не сделал этого. Он просто стоял и смотрел — в упор, в глаза — на этого избитого, окровавленного человека в лохмотьях.

— Ты, — произнёс король тихо, и голос его был странным, лишённым привычной резкости, — только что сказал то, что я думаю каждую ночь уже десять лет.

Свита ахнула. Где-то в задних рядах кто-то выронил веер. Советник Гляйхен, всё это время стоявший неподвижно, позволил себе едва заметно улыбнуться — одними уголками губ.

А Ганс Безумец, избитый и закованный в цепи, стоял перед королём Пруссии и молчал. Потому что слов больше не требовалось. Всё уже было сказано.


Сцена девятая: Манифест безумца

Тишина, воцарившаяся после первых слов Ганса, казалось, достигла того предела, за которым уже начинается вечность. Но безумец не закончил. Он стоял перед королем — избитый, в цепях, в лохмотьях, — и вдруг распрямил плечи настолько, насколько позволяли сломанные ребра. В его единственном открытом глазу горел не просто огонь — там пылал пожар.

— А знаете, почему вы не слышали этого раньше, Ваше Величество? — Ганс обвел взглядом придворных, и каждый, на ком останавливался его взгляд, невольно отступал на шаг. — Потому что ваша свита вас боится. Все эти напудренные павлины, эти маркизы с пустыми головами, эти бароны с жирными кошельками — они говорят вам только то, что вы хотите услышать. Лесть, сплетни, скабрезные анекдоты... Они боятся вам дерзить. Боятся говорить правду. Боятся, что король нахмурится — и они лишатся своих тёплых местечек, своих пенсионов, своих приглашений на ужин!

Он ткнул пальцем — насколько позволяли кандалы — в сторону толстого барона, который ещё недавно смеялся над его синяками.

— Вот вы, сударь! — голос Ганса звенел. — Когда вы в последний раз говорили королю что-то, что могло бы ему не понравиться? Что-то полезное? Что-то, от чего зависит судьба Пруссии, а не меню королевского ужина?

Барон побагровел так, что, казалось, его сейчас хватит удар. Он открыл рот, чтобы ответить, но издал лишь невнятное бульканье.

— Вот именно! — Ганс расхохотался, и смех его эхом отразился от зеркал. — Они все такие. Они вам — мёд в уши, а за спиной — сами знаете что. А я? Мне нечего бояться. Я безумец! Меня уже избили, меня уже бросили в яму, меня уже, считай, похоронили. Что ещё вы можете мне сделать? Убить? Так я и так уже почти мёртв. А мёртвые, Ваше Величество, не умеют бояться. Мёртвые умеют только говорить правду.

Он сделал ещё шаг вперёд. Стражники дёрнулись, но Фридрих стоял неподвижно, и его лицо было подобно маске, высеченной из камня. Только глаза — живые, острые, требовательные — требовали продолжения.

— Так вот, — Ганс понизил голос, и от этого он стал ещё страшнее, — я так и не услышал ответа на свой вопрос. Почему мы ничего не производим? Почему у нас нет производства? Я спросил — вы промолчали. Вы, величайший монарх Европы, философ, музыкант, полководец... Вы промолчали на вопрос простого переплётчика!

Фридрих медленно, очень медленно провёл рукой по подбородку. В зале стояла такая тишина, что слышно было, как скрипнула кожа его перчаток. Потом король поднял голову. Его взгляд встретился со взглядом Ганса — и никто не отвёл глаз.

— Что ты предлагаешь? — спросил король. И это был не риторический вопрос. Не угроза. Не издёвка. Это был вопрос равного к равному.

Ганс улыбнулся разбитыми губами. Это была странная улыбка — не безумная, а почти печальная.

— О, наконец-то правильный вопрос, — сказал он. — Ну, слушайте же.

Он поднял руку, и кандалы звякнули, словно аккомпанируя его словам.

— Вы выиграли войну на поле боя. Под Лейтеном, под Росбахом — я знаю, я слышал, я переплетал газеты, описывавшие ваши победы. Но вы позорно проигрываете её в кошельках своих подданных! Пруссия сегодня — это богатый лесник, который побирается у соседей. У нас есть леса, песок, реки, руки... но мы продаём всё это за гроши, а покупаем обратно — за золото! Послушайте мой план, если у вас ещё осталось желание быть королём не только солдат, но и процветающего народа.

Он вытянул вперёд один палец.

— Первое. Прекратите торговать грязью и брёвнами! Мы рубим наш лучший лес и продаём его за гроши голландцам, чтобы потом покупать у них же мебель в десять раз дороже. Это безумие, достойное меня! Построим королевские лесопилки и мебельные фабрики прямо на Одере — там, где вода сама несёт брёвна. Мы будем экспортировать не сырые стволы, а изысканные шкафы и крепкие корабли с клеймом прусского орла! Пусть вся Европа обставляет свои дворцы нашей мебелью и плавает на наших судах!

Второй палец взметнулся в воздух.

— Стекло из нашего песка! Пруссия буквально стоит на песке и дровах — а это и есть стекло! Хватит кормить венецианских стеклодувов и богемских мастеров, которые смеются над нами и дерут втридорога. Мы заложим мануфактуры зеркал и оконного стекла прямо здесь — в Бранденбурге, в Померании. Пусть вся Европа смотрится в прусские зеркала и платит нам золотом за каждый блик! Каждый раз, когда французский маркиз будет поправлять парик перед зеркалом, он будет класть деньги в нашу казну!

Третий палец.

— Оденьте армию в своё, Ваше Величество! Ваша гордость — ваши великаны-гренадеры — маршируют в мундирах из чужого сукна! Это не просто позор. Это измена! Вы зависите от поставок из Англии и Саксонии — а что, если завтра война? Что, если враг перережет поставки? Ваша армия останется голой! Мы откроем ткацкие фабрики в Силезии — там, где уже есть овцы и шерсть. Они будут шить форму не только для нашей армии, но и на продажу другим королям. Пусть их солдаты носят наше сукно, пока наши пушки решают споры!

Четвёртый палец.

— Власть и порядок. Чтобы эти жирные бароны-министры, — он снова ткнул пальцем в толстого придворного, и тот вжал голову в плечи, — не разворовали бюджет, я создам Высший Индустриальный Совет. Я лично буду вбивать им чертежи в головы! Те, кто не захочет строить заводы, заплатят налог на безделье. Не хочешь работать на величие Пруссии — плати! И деньги эти пойдут на закупку станков для тех, кто работать хочет. Пусть трудолюбие вознаграждается, а лень — наказывается. И через десять лет Пруссия станет не просто армией с государством, а государством с армией. Первой промышленной державой Европы!

Он замолчал. Грудь его тяжело вздымалась, дыхание со свистом вырывалось сквозь сломанные рёбра. Кровь из разбитой губы капала на мраморный пол, и капли эти — алые на белом — были похожи на рубины, рассыпанные по снегу.

В зале воцарилась такая тишина, какой Сан-Суси не знал с момента своей постройки. Лица придворных представляли собой галерею ужаса, изумления и растерянности. Толстый барон, казалось, сейчас лишится чувств. Маркиза, смеявшаяся над синяками, смотрела на Ганса с выражением, близким к религиозному трепету. Даже стражники, закалённые ветераны, переглядывались с открытыми ртами.

На страницу:
2 из 3