Ганс безумец на крыше Потсдама
Ганс безумец на крыше Потсдама

Полная версия

Ганс безумец на крыше Потсдама

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Дамир Янсуфин

Ганс безумец на крыше Потсдама

Потсдам, 1763 год. Пруссия приходит в себя после Семилетней войны. Король Фридрих II, прозванный Великим, погружён в меланхолию, его двор погряз в лести и интригах, а казна пуста. В это смутное время на крышу одного из домов взбирается Ганс Фогельзанг — бедный переплётчик, которого весь город принимает за безумца. Он выкрикивает оскорбления в адрес торговцев, прохожих, стражников и самого короля, вызывая всеобщий ужас и смятение. Кажется, его ждёт тюрьма или виселица. Но случается непредвиденное: советник короля, барон фон Гляйхен, видит в дерзком безумце не врага, а человека, способного сказать монарху правду, которую тот давно не слышал.

Так начинается удивительная история дружбы и противостояния между королём-философом и переплётчиком-вольнодумцем. Ганс предлагает Фридриху идеи, опережающие время на столетия: промышленные мануфактуры, свободную трибуну для народа, социальные реформы и даже объединение раздробленной Германии. Он становится тенью короля, его «серым кардиналом» и единственным, кто осмеливается обращаться к монарху на «ты». Но когда Ганс начинает рассуждать об ограниченной монархии и парламенте, их дружба даёт трещину, а советники, давно мечтавшие избавиться от опасного выскочки, подливают масло в огонь.

Этот роман — о смелости говорить правду, о цене дружбы с сильными мира сего и о том, как один-единственный человек может изменить целое государство. Финал истории остаётся открытым, как и сама история Пруссии, стоящей на пороге великих перемен.

Историческая драма с элементами философской притчи о власти, правде и пробуждении народа.


Сцена первая: Крыши Потсдама

*Год 1763-й от Рождества Христова. Утреннее солнце только-только позолотило шпиль Николаикирхе, но воздух над рыночной площадью уже дрожит не от жары, а от невообразимого, пронзительного крика.*

На самом коньке черепичной крыши, там, где жестяной флюгер в виде петуха бессильно вращается по ветру, стоял человек. Одежда его, некогда бывшая камзолом приличного покроя, превратилась в лохмотья, перепачканные сажей и голубиным пометом. Волосы его, цвета пыльной соломы, торчали в разные стороны, а глаза горели тем особенным, лихорадочным огнем, который добропорядочные бюргеры предпочитали не замечать за крепкими ставнями своих домов.

Это был Ганс. Тот самый Ганс, которого еще вчера звали "тихим переплетчиком Фогельзангом", а сегодня вся улица Бранденбургерштрассе узнала его новое имя — Безумец.

— Эй вы, жирные слизни! — завопил Ганс, уцепившись одной рукой за печную трубу, а второй указывая на двух почтенных торговок рыбой. — Ваши сельди воняют так, будто сдохли еще при Великом Курфюрсте! А вы сами похожи на двух жаб, вылезших из бочки с рассолом!

Фрау Крюгер и фрау Шмидт, привыкшие к почтительному обращению, застыли с открытыми ртами, прижимая к пышным грудям корзины со скользким товаром. Такого позора рыночная площадь не знала со времен шведской оккупации. Ганс же, заметив их замешательство, расхохотался лающим, захлебывающимся смехом.

Но он не остановился. Его взгляд упал на чинно вышагивающего господина в напудренном парике и синем суконном сюртуке — главу гильдии булочников, герра Бауэра.

— А ты, мучной червь! — взревел Ганс, перебираясь по шаткому желобу на пару футов ближе. — Говорят, твой хлеб легче воздуха, потому что ты тратишь муку только на пудру для своей головы, похожей на задницу павиана!

Герр Бауэр побагровел так, что, казалось, его сейчас хватит удар. Толпа, собравшаяся внизу, ахнула, но в этом коллективном вздохе слышались и нотки истерического смеха. Никто не мог понять, бежать ли за священником, цирюльником (чтобы пустить кровь безумцу), или сразу за отрядом ландвера.

Ганс же, вдохновленный произведенным эффектом, выпрямился во весь рост, балансируя так ловко, словно был не человеком, а уличным акробатом. Он театрально вытянул шею и, заметив троицу стражников, лениво сворачивавших с Шлоссштрассе, развел руки в стороны, будто собираясь обнять весь город.

— О! — закричал он с особым энтузиазмом, глядя прямо на стражников. — А вот и доблестные защитники Потсдама! Королевские гончие, у которых, кажется, не только мушкеты, но и мозги покрыты плесенью! Неужели вы забрались на хлебное дерево, как ленивые мартышки, и боитесь слезть?

Один из стражников, молодой рыжеусый верзила, схватился за алебарду. Его старший товарищ, усатый сержант со шрамом на щеке, только прищурился, оценивая высоту покатой крыши и безумный блеск в глазах нарушителя спокойствия. По городу ходили слухи, что король Фридрих, вернувшийся с войны, терпеть не мог скандалов в своем "парадизе", и сержант прекрасно понимал: это происшествие грозит ему смотром под арест, если он не решит проблему быстро и, желательно, без летального исхода.

Ганс, насладившись паузой, сделал глубокий вдох. От его следующего заявления зависела его судьба, и он знал это. Он взглянул на копошащихся внизу людей, на острые пики алебард, на серое небо Пруссии и на далекий купол Сан-Суси.

— Я читал ваши мысли! — заявил он наконец. — И я знаю, что там, в ваших головах, темно, как в печной трубе после зимы! Вы хотите меня снять? Так попробуйте…

...а я объявляю себя единственным Голосом Истины в этом городе, где король говорит только с лошадьми, а люди — с покойниками!

Повисла страшная тишина. Сержант дернул кадыком. Упоминание странного уединения короля в Сан-Суси и его любви к беседам на могилах собак было запретным и опасным. Теперь это был не просто безумец на крыше. Теперь это был бунт.

Сержант медленно снял треуголку и вытер лоб грязным платком.


— Вяжите! — тихо, но отчетливо скомандовал он стражникам. — Только живым. Король сам решит, что делать с этим... философом.


Сцена вторая: Осколки Великого Имени

Площадь замерла. Толпа, только что готовая смеяться, превратилась в море бледных лиц, обращенных кверху. Стражники, услышав приказ сержанта, рванули к дому старого пекаря, с крыши которого вещал Ганс. Тяжелые ботфорты застучали по булыжникам, алебарды зловеще звякнули.

Двое дюжих молодцов в темно-синих мундирах уже ухватились за водосточную трубу, собираясь лезть наверх, когда третий, оставшийся внизу, гаркнул во всю мощь своих пропитых легких:

— Эй, ты, на крыше! Именем короля! Прекрати балаган! Слезай немедленно, дурья твоя башка! Добром просим, а нет — скрутим так, что своих не узнаешь!

Казалось, даже голуби, облепившие карниз, поняли серьезность момента и притихли. Толпа подалась назад, освобождая место для возможного падения тела или для ареста.

Но Ганс Безумец и не думал спускаться. Напротив, он выпрямился во весь свой нелепый рост. В выражении его лица произошла мгновенная перемена: вместо площадного скомороха перед горожанами предстал трагический актер, осененный внезапной и страшной мыслью. Он поднял руку, требуя абсолютной тишины, и, как ни странно, толпа затихла, повинуясь этому безумному жесту.

Стражник, взбиравшийся первым, замер на полпути, вцепившись в черепицу. В воздухе запахло грозой, хотя небо было безоблачным.

— Именем короля? — переспросил Ганс ледяным, неожиданно звонким голосом, разнесшимся по всей площади. — Вы хотите, чтобы я замолчал именем Этого короля?

Он сделал эффектную, почти театральную паузу, прошелся, балансируя, по коньку крыши, словно измеряя бездну под ногами, и вдруг заговорил, чеканя каждое слово:

— Вы просите меня молчать именем Фридриха, который зовет себя Великим? Человека, который со слезами на глазах бежал с первого своего сражения при Мольвице, бросив армию, и которого спас только хладнокровный Шверин? Великий полководец, который проигрывал битву за битвой, пока чудо не спасло его потрепанный трон от полного краха? Вы хотите, чтобы я почитал того, кто превратил всю Пруссию в пороховую бочку, а нас, живых людей, — в пушечное мясо и винтики для его дурацкой флейты?

По толпе пронесся не вздох — стон ужаса. Священник, стоявший у входа в собор, схватился за крест и начал беззвучно молиться. Фрау Крюгер выронила корзину, и серебристые сельди рассыпались по грязным камням, но никто этого даже не заметил. Все смотрели на дерзкого безумца, произносившего вслух то, о чем боялись шептаться даже в самых темных подвалах самого глухого трактира.

Ганс же, видя произведенный эффект, только повысил голос. Глаза его горели зеленым, дьявольским огнем.

— Это вы называете Философом из Сан-Суси? — горько расхохотался он, указывая пальцем в сторону королевского дворца. — Философ, который презирает родной язык, коверкает стихи на дрянном французском и окружает себя льстецами да старыми педерастами! Где его величие? В том, что он спит на соломе, как конюх, укрывшись собачьей шерстью? Или в том, что он сделал нашу страну посмешищем всей Европы, населив её солдафонами, которые маршируют лучше, чем думают? Я — Ганс Фогельзанг, переплетчик! Я держал в руках больше мудрых книг, чем он написал глупых указов! И я говорю вам...

Тут голос его сорвался в пронзительный фальцет, заглушённый внезапным звоном колоколов, будто сам Бог решил прервать богохульника. Но было поздно.

Сержант, стоявший внизу, побледнел так, что его шрам на скуле стал ярко-багровым. Сейчас решалась уже не просто участь какого-то городского сумасшедшего. Речь шла о государственной измене, произнесенной публично на глазах у сотен свидетелей. Если это донесется до ушей тайной полиции (а она донесется), несдобровать и самому сержанту, допустившему подобные речи.

— Хватит болтать! — взревел сержант, перекрикивая толпу. Его голос был подобен удару хлыста. Он оттолкнул замешкавшегося стражника и выхватил из-за пояса короткий штык. — Заткните ему глотку! Немедленно! Взять живым или мертвым! Это приказ!

Стражники на крыше, очнувшись от оцепенения, с утроенной яростью полезли вверх. Черепица крошилась под их сапогами, осыпаясь дождем вниз. Ганс Безумец, только что бывший трибуном и обличителем тиранов, вдруг съёжился и, как испуганный кот, метнулся к слуховому окну.

Облава началась.


Сцена третья: Полёт мотылька

Мгновение растянулось, как смола. Ганс загнанно оглянулся. Путь к слуховому окну был отрезан — там уже маячила фигура первого стражника, багровая от натуги и злости. Сзади, по черепице, скрежеща ботинками, приближался второй. Пути вниз по лестнице не существовало. Оставалась только пустота.

Взгляд Ганса упал вниз, на рыночную площадь. Там, прямо под ним, раскинулась торговая палатка старого Джамаля, турка, торговавшего диковинными фруктами. Полотняный тент палатки, натянутый на деревянные колья, был туго набит апельсинами, лимонами и — о чудо! — горой арбузов, привезенных с юга.

В голове безумца не было расчета. В ней играла симфония абсурда. Он вдруг подмигнул остолбеневшему стражнику, развел руки в стороны, словно собирался дирижировать невидимым оркестром, и закричал на всю площадь:

— Я — истина, и истина не тонет! А если и разобьется, то сладко!

И прыгнул.

Толпа ахнула единым ртом. Какая-то женщина пронзительно завизжала. Даже сержант, видавший смерть в разных ее обличьях, невольно зажмурился, ожидая тошнотворного хруста костей о булыжник.

Но судьба в этот день была столь же безумна, как и Ганс Фогельзанг.

С оглушительным ТРРРЕСКОМ! тело безумца врезалось в полотняную крышу палатки. Ткань, к счастью, была старой и гнилой. Она лопнула с мерзким звуком, и Ганс, пробив ее насквозь, рухнул прямо в пирамиду арбузов. Спелые зеленые бомбы взорвались фонтанами алой мякоти и черных семечек. Апельсины раскатились во все стороны, словно бильярдные шары, сбивая с ног зевак.

Палатка сложилась, как карточный домик, погребая под собой и хозяина-турка, и самого прыгуна. Над площадью повисла туча сладкой пыли и водяных брызг.

Толпа замерла в священном ужасе. А затем из-под груды полосатой ткани и раздавленных фруктов донесся звук. Смех. Захлебывающийся, истерический, безумный смех. Ганс был жив.

— Колдовство... — прошептал священник, судорожно крестясь. — Сам дьявол хранит его кости!

Стражники, спустившиеся с крыши и растолкавшие толпу, выволокли безумца из-под обломков палатки. Вид его был великолепен в своем безобразии: весь в арбузном соке, похожем на кровь, в семечках, с прилипшим к щеке апельсиновым очистком, он сиял, как именинник.

— Жив, каналья! — рыкнул сержант, подбегая и грубо хватая Ганса за шиворот, пока двое других заламывали ему руки за спину так, что захрустели суставы. — Видно, сам Люцифер бережет тебя для виселицы!

Сержант приблизил свое лицо вплотную к перемазанной физиономии Ганса. От него разило чесноком и дешевым табаком.

— Знаешь, что с тобой теперь будет, умник? — прошипел он, брызгая слюной. — Ты не просто поплатишься головой за оскорбление Его Величества. Сначала ты поползаешь на коленях в казематах, умоляя, чтобы тебя просто выпороли. А потом тебя вздернут, и твой поганый язык посинеет и вывалится изо рта на потеху воронам! В темницу его! Живо!

— В темницу! — эхом отозвались стражники, вздергивая хохочущего Ганса на ноги.

Его поволокли по булыжной мостовой. Ноги его заплетались, но он и не думал упираться. Напротив, он приплясывал, дурачился и строил рожи остолбеневшим торговкам. Проходя мимо все еще бледного герра Бауэра, Ганс вдруг громко икнул, выплюнул арбузное семечко угодившее булочнику прямо в напудренный лоб, и заорал во всю глотку дурным, счастливым голосом:

— А все равно король — коротышка! И музыка его скучная! Ску-у-учная, как постная похлебка!

И захохотал снова, и смех его, эхом отражаясь от стен старого Потсдама, еще долго звенел в ушах перепуганных горожан, когда процессия уже скрылась в темной арке, ведущей к гарнизонной тюрьме.


Сцена четвертая: Каменный мешок и хор отверженных

Подземелье встретило Ганса вековой сыростью и мраком, который, казалось, имел собственную плоть — плотную, липкую, пропитанную запахом гнилой соломы, крысиного помета и человеческого отчаяния.

Камера, куда его швырнули, была вырублена в фундаменте старой гарнизонной тюрьмы. Стены, сложенные из грубого, почерневшего от времени камня, сочились холодной влагой, оставлявшей на пальцах маслянистую слизь. Узкое оконце под самым потолком — скорее щель для воздуха, чем источник света, — было забрано тройной решеткой, и сквозь нее едва пробивался бледный, безжизненный луч, в котором лениво танцевали пылинки.

Пол устилала слежавшаяся солома, в которой копошились невидимые, но отлично слышимые обитатели. В углу стояло ведро, источавшее такое зловоние, что даже крысы обходили его стороной. Из меблировки имелся лишь грубо сколоченный деревянный топчан без матраса, покрытый бурыми пятнами, происхождение которых лучше было не воображать. На стене, прямо над изголовьем, какой-то предыдущий узник выцарапал гвоздем или осколком кости кривые слова: «Gott ist tot» — «Бог мертв». Ганс, прочитав их, удовлетворенно кивнул, словно встретил старого знакомого.

Но самым невыносимым была тишина. Вернее, она была бы таковой, если бы не сам Ганс.

Он расхаживал по камере — три шага в длину, два в ширину, — и говорил без умолку. Голос его, охрипший после криков на площади, звучал теперь зловещим театральным шепотом, разносясь по каменному коридору далеко за пределы его камеры.

— ...и эта его знаменитая флейта! Ха! — вещал Ганс, обращаясь к потолку. — Говорят, он играет на ней по ночам, когда никто не слышит, и воет, как пес, потому что ноты берет фальшивые! А его генералы... эти напыщенные павлины в лентах и орденах! Они же не могут выиграть ни одной битвы без того, чтобы не уложить половину армии в братскую могилу! А Фридрих называет их «мои орлы»! Орлы! Да это стервятники, клюющие падаль королевской казны!

И тут случилось неожиданное.

Из соседней камеры, слева, донесся глухой стук в стену, а затем хриплый, прокуренный голос:

— Верно говоришь, парень! Я служил при Мольвице! Нас положили, как скот, пока этот «Великий» удирал в Оппельн! Вся моя рота полегла, а я вот гнию здесь за то, что сказал правду в лицо капралу!

Из камеры справа отозвался другой, более молодой, но полный злобы голос:

— А я за хлеб! За тухлый хлеб, которым нас кормят! Я всего лишь пекарь, отказавшийся класть в тесто опилки для солдатских пайков! А меня объявили вредителем! И теперь я здесь, слушаю, как этот безумец поет правду, точно соловей!

Ганс, вдохновленный неожиданной поддержкой, вскочил на топчан и, раскинув руки, продолжил с удвоенной силой:

— Братья мои по несчастью! Вы слышите? Мы все здесь — жертвы его великой лжи! Фридрих называет себя «первым слугой государства»? Ложь! Он первый тиран, который...


Дверь камеры с лязгом распахнулась.

На пороге стояли двое стражников. Те самые, что тащили его с площади. Лица их, освещенные тусклым светом масляного фонаря, были искажены смесью бешенства и усталости. Они слушали этот бред уже третий час подряд. По гарнизону поползли слухи, что арестант поносит короля, и это грозило им всем трибуналом, если вовремя не заткнуть глотку безумцу.

— Заткнись! — рявкнул первый, тот самый рыжеусый верзила, сжимая в руке тяжелую дубинку. — Заткнись сейчас же, поганый смутьян, или, клянусь шрамом фельдфебеля, мало тебе не покажется! Я лично переломаю тебе все ребра, и спишут это на несчастный случай!

— Даже короля не услышишь за твоим воем! — добавил второй, поигрывая связкой ключей. — А нам потом отвечать за твой поганый язык!

Но Ганс Безумец, стоя на топчане босыми, грязными ногами, только улыбнулся самой счастливой улыбкой. Он смотрел на стражников сверху вниз, как король на шутов. Затем он набрал полную грудь спертого тюремного воздуха и запел на мотив походного марша, перевирая слова:

— Фридрих — крошка, флейта — дудка, вся Пруссия — мясорубка! Трам-пам-пам! Трам-пам-пам!

И, не переставая петь, он показал стражникам язык, перемазанный все еще не отмытым арбузным соком, похожим на запекшуюся кровь.

Рыжеусый взревел и шагнул в камеру, занося дубинку. Из соседних камер донесся одобрительный свист и хохот. Подземелье гудело, как потревоженный улей. Бунт безумцев набирал обороты.


Сцена пятая: Несокрушимый

Рыжеусый стражник, чье имя было Курт, а прозвище среди товарищей — Мясник, первым пересек порог камеры. Его глаза налились кровью, а костяшки пальцев, сжимавших дубинку, побелели от напряжения. Второй стражник, тощий и вертлявый Йохан, запер за ними дверь изнутри и прислонился к ней спиной, скрестив руки на груди. Фонарь поставили на пол, и теперь по каменным стенам плясали уродливые, ломаные тени.

— Значит, не хочешь по-хорошему, — процедил Курт, надвигаясь на Ганса. — Что ж, как знаешь. Сейчас ты у нас споешь по-другому.

Первый удар пришелся в живот. Тяжелая дубинка с глухим, отвратительным звуком впечаталась в солнечное сплетение. Ганс согнулся пополам, воздух со свистом вырвался из его легких, но он не упал. Он покачнулся, уперся руками в колени и... хрипло рассмеялся.

— И это все? — просипел он, поднимая на Курта слезящиеся, но по-прежнему безумно веселые глаза. — Моя покойная бабушка, штопавшая носки, била больнее, когда я воровал у нее пряники!

Взбешенный Курт ударил снова. На этот раз — по ребрам, потом по спине, потом по плечам. Йохан, воодушевленный примером товарища, тоже шагнул вперед и начал молотить Ганса кулаками, целясь в лицо и в грудь. Звук ударов — мокрый, чавкающий — наполнил маленькую камеру. Они били его жестоко, профессионально, зная, куда целиться, чтобы причинить максимум боли, но не убить сразу. Впрочем, в пылу ярости они уже не особенно следили за силой.

Ганс рухнул на колени, потом на бок, свернулся клубком. Солома под ним потемнела от крови, сочившейся из разбитой губы и рассеченной брови. Его тело превращалось в сплошной синяк — от скулы до бедра, от лопаток до запястий. Каждый вздох давался ему с трудом, и в груди что-то подозрительно хлюпало.

Но он смеялся.

Сквозь кровь, заливавшую лицо, сквозь сломанные, возможно, ребра, сквозь агонию каждого движения — он смеялся. Это был не истеричный хохот сумасшедшего, а какой-то жуткий, потусторонний смех, от которого у обоих стражников волосы на загривке встали дыбом.

Они остановились, тяжело дыша. Курт вытер пот со лба рукавом мундира. Его дубинка была в крови. Йохан с ужасом смотрел на свои разбитые костяшки и на то, как избитый, почти неузнаваемый человек на полу медленно, с трудом, поворачивает к ним голову.

— Знаете... — прохрипел Ганс, выплевывая сгусток крови вместе с осколком зуба. Его распухшие губы едва шевелились, но голос звучал отчетливо и ядовито. — Когда Фридрих... в очередной раз проиграет битву... он будет выглядеть так же, как я сейчас. Только я хотя бы не ношу парик и не играю на флейте фальшиво.

— Да заткнись ты уже! — взвизгнул Йохан, пятясь к двери. В его голосе звучала откровенная паника. — Курт, он одержимый! В него бес вселился!

Курт, тяжело дыша, смотрел на дело своих рук. Он избивал людей и раньше. Многие молили о пощаде, некоторые теряли сознание, кое-кто даже умирал. Но чтобы человек после такой трепки продолжал улыбаться разбитым, кровавым ртом и нести крамолу... Такого он не видел никогда.

— Фридрих — это червь... — прошептал Ганс, с трудом приподнимаясь на локте. Его шатало, перед глазами все плыло, но он продолжал. — Червь на теле Европы... И вся его армия... и вы... вы все — лишь навоз для этого червя...

— Хватит! — рявкнул Курт, но в его голосе уже не было прежней уверенности. Он отступил на шаг.

Ганс, превозмогая боль, сел. Каждое движение причиняло ему немыслимые страдания, но лицо его сияло. Он посмотрел на своих мучителей, и в этом взгляде не было ни страха, ни ненависти — только безграничное, бесконечное презрение.

— Бейте, — сказал он тихо. — Бейте сильнее. Может, тогда вы услышите, как звенит правда. Она звонче ваших дубинок. Она переживет и вас, и вашего короля, и весь этот прогнивший гарнизон.

Курт и Йохан переглянулись. Их лица, освещенные дрожащим светом фонаря, были серыми от ужаса. Они поняли: этот человек не заткнется, даже если ему вырвать язык. Даже если его убить — он, кажется, все равно продолжит говорить оттуда, с того света.

Первым сломался Йохан. Он дрожащими руками отпер дверь и буквально вывалился в коридор. Курт последовал за ним, пятясь, не сводя глаз с Ганса, словно боялся, что тот сейчас вскочит и бросится на него с голыми руками.

Дверь захлопнулась. Лязгнул засов.

В камере вновь воцарилась тишина, нарушаемая лишь тяжелым, свистящим дыханием избитого человека. А потом в этой тишине раздался смех. Слабый, прерывистый, но торжествующий.

Сосед слева робко постучал в стену:


— Эй... ты жив там, безумец?

— Жив, — отозвался Ганс, падая обратно на солому и глядя в черный потолок. — Живее всех живых. И знаешь что?.. Фридрих все равно — коротышка...

И он снова засмеялся, и смех его эхом разнесся по тюремному коридору, заставляя стражников на посту тревожно переглядываться и хвататься за амулеты, а узников в соседних камерах — улыбаться в темноте.


Сцена шестая: Визитёр в чёрном

Прошло несколько часов. А может, и целая вечность — в подземелье время текло иначе, сворачиваясь в кольца, как старая змея. Ганс лежал на спине, глядя в темноту распухшими глазами и прислушиваясь к тому, как ноет каждая клеточка его избитого тела. Кровь запеклась на лице темной коркой, ребра при каждом вдохе напоминали о себе острой, пронзительной болью.

Внезапно тишину разорвал звук шагов. Но это были не тяжелые, грузные шаги стражников — эти звучали иначе: сухо, четко, размеренно. Так ступает человек, привыкший повелевать, а не подчиняться.

Лязгнул замок. Дверь отворилась, и в камеру скользнула высокая фигура, закутанная в длинный черный плащ с капюшоном, низко надвинутым на лицо. Никаких знаков отличия, никаких мундиров. Лишь тонкие, аристократические пальцы в дорогих кожаных перчатках, сжимавшие набалдашник трости черного дерева.

Стражник, впустивший гостя, тут же затворил дверь и остался снаружи — молча, беспрекословно, словно дрессированный пес.

Ганс медленно, с трудом приподнялся на локте. Его разбитые губы растянулись в подобии улыбки.

— Ого, — прохрипел он, сплевывая в солому. — Неужели сам Фридрих решил навестить меня в моих скромных апартаментах? Или ты — сама Смерть? Только без косы. С тростью. Модная Смерть. Французская, небось?

Неизвестный не шелохнулся. Он стоял неподвижно, точно изваяние, и лишь кончик трости едва заметно постукивал по каменному полу — размеренно, ритмично, словно отсчитывая секунды до приговора.

— Я не король, — произнес он наконец. Голос его был низким, спокойным, лишенным каких-либо эмоций. Так говорят люди, которые давно научились прятать свои чувства глубже, чем этот каземат прячет своих узников. — И не Смерть. Хотя для тебя, быть может, я нечто более опасное.

На страницу:
1 из 3