Стиратель. Будущее не предопределено
Стиратель. Будущее не предопределено

Полная версия

Стиратель. Будущее не предопределено

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

На экране появилась фотография.


Молодой человек. Лет двадцать — двадцать два. Коренастый, мощного телосложения, с короткой сильной шеей и тёмными, чуть вьющимися волосами. Около ста восьмидесяти сантиметров роста. Взгляд тяжёлый, исподлобья — как у человека, который привык, что мир ему противостоит, и готов ответить ударом на удар. Ничего примечательного на первый взгляд — обычный немецкий парень, из тех, что работают на земле, из тех, что составляют основу любой армии, любой экономики, любой диктатуры. Не герой, не злодей — функционер. Но в глазах уже угадывается что-то неуловимое. Что-то, что через годы превратится в безжалостность. В холодную бюрократическую жестокость. В способность подписывать приказы о смерти миллионов, не моргнув глазом.


— Его звали Мартин Борман, — сказал Стиратель. — Ему было двадцать лет. Он родился 17 июня 1900 года в городе Хальберштадт, в семье почтового служащего Теодора Бормана. Когда Мартину было четыре года, отец умер, и мать — Антония Бернгардина Менонг — быстро вышла замуж за директора небольшого банка. Отчим был человеком состоятельным, но не жестоким; Мартин не знал ни голода, ни унижений. Он учился в реальном училище, не проявляя особых способностей — середняк, крепкий середняк, каких тысячи.


Стиратель перелистнул экран. Появились другие фотографии: Борман в военной форме, Борман среди сослуживцев, Борман на фоне артиллерийского орудия.


— В 1918 году, сразу как исполнилось восемнадцать, он отправился на фронт — последний год Первой мировой. Служил в 55-м полку полевой артиллерии. Пороху понюхал, хотя до настоящих боёв дело не дошло — война кончилась раньше, чем он успел увидеть врага в прицел. Не получил ни одного ранения, ни одной награды — Гитлер к тому времени уже успел заработать Железный крест, а Борман вернулся домой таким же, каким ушёл: с пустыми руками и с тяжёлым взглядом.


Хокинг смотрел на экран, не отрываясь. Молодое лицо с экрана смотрело на него — ещё не злое, ещё не жестокое, ещё не ставшее тем, чем должно было стать. Просто лицо. Просто человек.


— В феврале 1919 года он демобилизовался, — продолжал Стиратель. — И поступил на курсы сельскохозяйственных специалистов. Учился без блеска, но старательно — как будто уже тогда знал, что умение подчиняться и исполнять — главный талант, который ему пригодится в жизни. Курсы окончил в 1920 году. И сразу же был нанят в качестве управляющего частным поместьем в Мекленбурге.


Стиратель снова пролистал экран. Теперь на нём были документы — письма, протоколы, какие-то официальные бумаги на немецком языке, напечатанные готическим шрифтом.


— Поместье принадлежало семейству фон Троенфельс. Располагалось недалеко от деревни Пархим, в северной земле Мекленбург. Обычная работа для молодого человека, который не закончил университета, не получил специального образования, не имеет связей и протекции. Ничего не предвещало. Ничто не указывало на то, что этот коренастый, молчаливый парень с короткой шеей, за которую его позже прозовут «Буйволом», станет одним из главных преступников двадцатого века той Истории. Постольку поскольку двадцатый век вообще можно измерять в преступлениях.


Хокинг перевёл взгляд с экрана на лицо Стирателя.


— И вы... аннулировали его? — спросил он. Голос его звучал тихо, почти шёпотом.


— Да.


— Когда?


— Два часа назад. По местному времени — август 1920 года, Мекленбург, поместье фон Троенфельс. Он только что закончил обход полей и вернулся в свою комнату. Двадцать лет — идеальный возраст. Достаточно взрослый, чтобы можно было оценить последствия его существования. Достаточно молодой, чтобы его исчезновение не нарушило ткань истории. Достаточно... чистый, если можно так выразиться. Пока не совершил ничего непоправимого. Пока ещё можно сделать вид, что его никогда не существовало.


— Но как... — Хокинг запнулся. — Как вы узнали? Откуда вы знаете, что он должен был сделать?


Стиратель посмотрел на него долгим взглядом. В его глазах не было пустоты — там было знание. Тяжёлое, неподъёмное знание, которое он носил в себе, как каторжник носит кандалы.


— Мы знаем будущее, профессор. Не всё — история слишком сложна и ветвится в каждой точке, как крона древнего дуба. Мы знаем достаточно. У нас есть архивы. Базы данных. Хронологии событий. Имена, даты, места. В моей временной ветке, где Советский Союз не распался, историки и хронографы потратили девяносто лет на то, чтобы составить полную картину. Кто, когда, кому, зачем. Каждый шаг. Каждое решение. И поверьте мне — картина эта не для слабонервных.


Он убрал экран обратно в карман и встал. Стул под ним — ни звука, ни движения.


— Мартин Борман не стрелял лично. Он не стоял у печей Освенцима — это делал подчинённый его друга Рудольфа Хёсса, с которым он познакомится через три года. Но именно Борман станет тем, кто организует машину уничтожения. Он создал систему, в которой убийство превратилось в бумажную работу. В отчёты, в сводки, в приказы, в статистику. В 1941 году он стал главой Партийной канцелярии Третьего рейха, рейхсминистром без портфеля, а потом — личным секретарём Гитлера, «коричневым кардиналом», тенью фюрера. Он запретил готический шрифт, потому что какой-то антиквар сообщит ему, что его придумали евреи. Он управлял финансами Гитлера — миллионами марок, добытых неизвестно как. Он уже никогда не будет спорить — он исполнял. Он никогда не будет сомневаться — он будет подчиняться. И под его руководством, с его молчаливого согласия, по его витиеватым приказам были бы убиты миллионы. Евреи, славяне, цыгане, гомосексуалы, коммунисты, свидетели Иеговы, просто неугодные. Шесть миллионов только евреев. Двадцать семь миллионов советских граждан. И это не считая других.


— И вы только что... аннулировали его? — повторил Хокинг. Вопрос прозвучал как эхо.


— Я стёр его из времени, — Стиратель сделал ударение на последнем слове, как будто это должно было что-то значить. — Ветки реальностей, профессор, уже не знают Мартина Бормана. Ни в двадцать лет, ни в пятьдесят. Нигде. Ни в каких архивах, ни в каких мемуарах, ни в каких исторических трудах. Он никогда не будет назначен главой Партийной канцелярии. Никогда не будет стоять рядом с Гитлером. Никогда не отдаст приказ о запрете готического шрифта — и сотен других приказов, каждый из которых стоил кому-то жизни. Никогда не будет заочно осуждён в Нюрнберге — приговор, который он так и не узнал, потому что исчез в мае 1945 года, растворился в берлинском аду, как лед в кипятке. Никогда не будет предметом многолетних охот, поисков, теорий заговора. Просто никогда.


Он замолчал. В комнате повисла тишина.


— Сорок восьмой, — тихо добавил он. — За четыре года службы. Сорок восемь человек, которые должны были убить миллионы. Десятки миллионов. Сорок восемь целей. Сорок восемь выстрелов. Сорок восемь имён, которые больше никогда не будут упомянуты ни в одном документе. Никто не вспомнит. Никто не пожалеет. Никто, кроме нас.


Хокинг молчал долго. Очень долго. Внутри него что-то боролось — учёный, который привык проверять гипотезы экспериментами; человек, который верил в логику и доказательства; христианин, который если и не ходил в церковь, то в Бога верил, по-своему, негромко, без позы. И все эти три сущности требовали от него ответа, а ответа не было.


— Сорок восемь человек, — наконец сказал он. — Вы не боитесь ада? Или бога?


Вопрос прозвучал почти наивно, почти по-детски. Но в нём была вся тяжесть человеческой морали, которую тысячелетиями пытались упаковать в заповеди, в законы, в кодексы. И которая всегда ускользала, как ртуть между пальцами.


— В моей ветке бог умер, — ответил Стиратель. Голос его был ровным, как сталь, и таким же холодным. — Не в метафорическом смысле, как у Ницше. В прямом. Я был там, профессор. Я видел, как гибнут дети в концлагерях, потому что какие-то люди решили, что они — не люди. Я видел, как матери заживо закапывают своих детей, чтобы спасти их от газовых камер. Я видел глаза стариков, которые поняли, что бог их покинул — или никогда не существовал. Я видел тьму. И в этой тьме не было места для надежды, не было места для молитвы, не было места для прощения. В моей ветке, профессор, бог умер в 1945 году. Или, может быть, он умер раньше — просто мы не заметили. А может быть, его никогда и не было. Осталась только история. И её можно лечить. Как рак. Хирургическим путём.


— Вы не боитесь ошибиться? — спросил Хокинг. — Вы не боитесь, что завтра вы узнаете, что стёрли не того? Что вместо монстра вы уничтожили святого? Что ваши архивы врут, что ваши хронографы ошибаются?


Стиратель снова сел. И снова стул под ним не издал ни звука.


— Мы проверяем, профессор. Перед каждым заданием — не перед самим заданием, перед тем, как нас допускают к оружию — мы проходим полную проверку. Мы смотрим досье. Мы смотрим доказательства. Мы видим лица тех, кто погиб бы, если бы мы не сделали свою работу. Каждое задание — это сотни, тысячи, десятки тысяч фотографий. Детей, стариков, беременных женщин, солдат, крестьян, учителей, священников, врачей. Всех, кого убьёт наша цель, если мы не вмешаемся.


Он выдержал паузу. Его голос, прежде равнодушный, сейчас звучал тяжело — как будто каждое слово давалось ему с трудом.


— И у нас есть право отказаться. Любой оператор может отказаться от задания, если считает, что досье сфабриковано, если чувствует, что его обманывают, если в его душе осталось хоть что-то, что противится убийству. Отказ проверяется комиссией. Необоснованный отказ... это случается редко. Очень редко. Обычно, когда оператор видит фотографии, когда смотрит в глаза тех, кого он может спасти, — сомнения исчезают.


— И у вас никогда не было сомнений? — спросил Хокинг.


Стиратель посмотрел ему прямо в глаза. И Хокинг увидел — впервые за весь разговор — в этих пустых глазах что-то человеческое.


— Были, — сказал он. — Всегда. Каждый раз. Каждую секунду, пока я смотрю на цель и нажимаю на спуск. Сомнения — это единственное, что отличает нас от них. Если бы мы перестали сомневаться — мы стали бы такими же чудовищами, как те, кого стираем. Но мы продолжаем. Мы сомневаемся, мы мучаемся, мы не спим ночами, мы пьём слишком много, мы теряем браки, мы сходим с ума — кто раньше, кто позже, но все. И всё равно продолжаем. Потому что если не мы — то кто?


— И так будет всегда?


— Не знаю. Но пока что — да. Пока есть комитеты, бюро, приказы, цели — будут и Стиратели. Будут и те, кто нажимает на спуск. И будут те, кто сомневается. И те, кто не выдерживает.


Он встал. В этот раз стул под ним чуть скрипнул — может быть, Хокингу показалось, а может быть, гость устал настолько, что перестал контролировать детали.


— Зачем вы мне всё это рассказываете? — спросил Хокинг. — Я не могу ни остановить вас, ни помочь. Я даже не уверен, что не сплю. Я — физик, а не полицейский. Я — профессор, а не судья. Я — тот, кто пишет уравнения, а не тот, кто выносит приговоры. Что я могу сделать?


— Затем, профессор, что когда вы и Хартл опубликуете вашу работу — а вы опубликуете её в декабре 1983 года, я знаю, я читал её в архиве Академии, — я прошу вас добавить в конец одну фразу. Не для меня. Для тех, кто прочитает её через сто лет. Для тех, кто забудет, что будущее — это не рельсы, по которым неумолимо катится поезд. Будущее — это лес тропинок, и каждую минуту вы выбираете, куда пойти. И выбор этот — ваш. Только ваш. Никто не сделает его за вас.


— Какую фразу?


— «Истина о множественности миров — это не свобода. Это ответственность. Будущее не предопределено».


Хокинг взял ручку и записал эти слова на полях своих расчётов. Буквы получились крупными, почти детскими — рука дрожала.


— А если я не добавлю?


— Добавите. Вы уже добавили. Я видел вашу статью. В моей ветке — та же фраза, те же слова. Вы написали их ровно через год после нашего разговора, когда статья уже была сверстана и отправлена в типографию. Редактор Physical Review D пытался возражать — слишком философски, слишком лирично для научной работы, — но вы настояли. И фраза осталась. Я просто пришёл сказать вам спасибо заранее.


Стиратель поднёс нейтрализатор к виску. Секунда — и вокруг его головы возникло бледное, почти невидимое голубое свечение. Как корона. Как ореол. Как разряд статического электричества, только в тысячу раз красивее.


— Подождите, — остановил его Хокинг. — У вас есть имя? Настоящее. Не Стиратель. Не оператор. Не должность. Что у вас было до того, как вы стали... этим?


Человек в чёрном замер. Его рука с «ручкой» опустилась. На секунду — только на секунду — его пустые глаза сфокусировались на чём-то далёком, что видел только он. И в этом взгляде было столько боли, столько утраты, что Хокингу стало не по себе.


— Было, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Имя, семья, город, страна — всё было. В другой ветке. В той, которую я стёр. Вместе с женой и дочерью. Теперь я — только инструмент. Один из многих. У нас нет имён. У нас есть только задания.


Щелчок.


Гул.


Воздух втянулся в ту точку, где только что стоял человек, — и захлопнулся, как дверь вакуумной камеры, с тихим, почти музыкальным «бом», похожим на звон колокольчика где-то в другой галактике.


В коридоре послышались шаги Хартла. Тяжёлые, уверенные — с кухни неслись две дымящиеся чашки чая и тарелка с сэндвичами, которые, наверное, уже остыли.


— Стивен! — крикнул Хартл из коридора. — У вас тут всё в порядке? Я слышал какой-то странный звук. Как будто конденсатор разрядился. Или холодильник взорвался. Или у вас кто-то есть.


Хокинг медленно повернулся к столу. Перед ним лежал чистый лист бумаги — тот самый, на котором он только что писал.


Только слов на полях больше не было.


Они исчезли.


Как будто их никогда и не существовало.


— Ничего, Джеймс, — сказал он. Голос дрожал — он не мог этого скрыть. — Мне показалось. Слишком много работы на ночь глядя. Давайте лучше поедим, а потом — спать. Завтра нам предстоит написать работу, которая изменит мир. Или, может быть, миры.


Дверь открылась. Хартл вошёл с двумя дымящимися чашками, поставил одну на стол Хокинга, вторую — рядом с собой. Сэндвичи — с огурцом, как и предполагалось — лежали на тарелке.


— Выглядите так, будто привидение видели, — заметил Хартл, жуя. — Бледный как мел. Даже для вас. Вам бы к врачу сходить, Стивен. Не шучу.


— Я видел кое-что пострашнее привидения, — ответил Хокинг. — Я видел человека, который может переписать историю, нажимая на кнопку. И я не знаю, верю ли я в его существование.


— Бросьте, Стивен. Это просто усталость. Завтра всё пройдёт.


Хокинг ничего не ответил. Он смотрел на чистый лист бумаги, на котором минуту назад были написаны слова. Смотрел так, будто надеялся увидеть их снова.


Но они не возвращались.


Всю ночь Хокинг не спал. Он смотрел в потолок, слушал, как вентиляция гудит, и думал. О Мартине Бормане, которого стёрли в двадцать лет. О бесконечных мирах, в которых он жил, умирал, любил, ненавидел, был счастлив, был несчастен. О человеке без имени, который пришёл к нему из будущего и исчез. И о своей собственной ответственности за всё это.


Под утро он сел за стол и написал на новом листе:


«16 ноября 1983 года. Ко мне приходил человек из будущего. Он сказал, что стирает людей из времени. Я не знаю, верить ли этому. Но я проверил одну вещь: в архивах Кембриджа нет никакого Дитера Фогеля, чьё имя он назвал. Никогда не было. Я просмотрел списки студентов, аспирантов, сотрудников с 1980 по 1990 год. Ни одного упоминания. Возможно, это галлюцинация. Возможно, нет. Но фразу я обещал добавить — и добавлю. Сара Коннор была права: будущее не предопределено. И это самое страшное, что мы когда-либо открыли».


Он сложил листок, запечатал в конверт и написал на конверте: «Вскрыть после моей смерти».


Потом добавил ещё одну строчку внизу — мелко, почти неразборчиво:


«Простите меня. Я не знаю, за что именно. Но простите».


А утром, когда Хартл уже ушёл в гостиницу, а Кембридж просыпался под холодным серым небом, Стивен Хокинг открыл новый файл и написал четыре слова, которые никто никогда не увидит при его жизни:


«Они уже здесь. Они стирают».


И добавил, помедлив:


«Будущее не предопределено. Это правда. И это ужасно».


Заметку нашли после его смерти в 2018 году. Положили в архив. Никто не придал ей значения.


Зря.

Глава 2

СТИРАТЕЛЬ


Будущее не предопределено


Штаб-квартира Бюро хроно-коррекции, временная ветка «В‑137»

17 ноября 1983 года, 07:23 по местному времени


Стиратель стоял перед дверью, за которой начиналось задание.


Дверь была белой. Абсолютно белой — ни ручки, ни таблички, ни намёка на то, что за ней находится. Такие же белые стены тянулись вдоль всего коридора, уходя в бесконечность, но Стиратель знал: за три шага до поворота стены становятся серыми, а ещё через пять — тёмно-синими. Он ходил здесь тысячу раз. Сорок девять раз перед заданием.


Сегодня будет сорок девятый.


Он не чувствовал ни страха, ни волнения, ни предвкушения. Эти чувства умерли в нём давно — где‑то между десятой и двадцатой миссией, когда он перестал считать лица и начал считать только цифры. Сорок девять целей. Сорок девять выстрелов. Сорок девять имён, стёртых из всех веток реальности.


Но сегодняшнее имя не было похоже на другие.


Стиратель открыл дверь.


Кабинет предзадачной подготовки встретил его привычным полумраком. Комната была размером не больше монашеской кельи — ровно такой, чтобы вместить стол, стул и огромный голографический экран, занимавший всю противоположную стену. Экран пока был пуст.


— Идентификация, — произнёс Стиратель, садясь в кресло.


С потолка опустился тонкий луч и скользнул по его сетчатке, зрачку, радужке. Три секунды молчания.


— Оператор первого ранга, хроно-корректор седьмого класса, — отозвался равнодушный женский голос. — Доступ разрешён. Досье готово к просмотру.


— Включай.


Экран ожил.


Сначала появилась только одна надпись, написанная готическим шрифтом, который Стиратель научился читать ещё в детстве — в той жизни, до того как стал Стирателем.


«Йозеф Рудольф Менгеле. 16 марта 1911 года рождения. Город Гюнцбург, Баварское королевство, Германская империя».


Затем — фотография.


Молодой человек, лет двадцати восьми. Коротко стриженные тёмные волосы, высокий лоб, прямой нос, тонкие губы, сложенные в чуть надменную улыбку. На нём — тёмный костюм, белая рубашка, галстук. На вид — заурядный немецкий бюргер, каких тысячи на улицах Мюнхена или Франкфурта. Привлекательный даже: правильные черты лица, гладко выбритый подбородок, ясный взгляд.


Но Стиратель смотрел не на лицо.


Он смотрел в глаза.


Глаза на фотографии были живыми. Очень живыми — слишком живыми для человека, который ещё не совершил ничего, кроме, может быть, того, что написал две блестящие диссертации и женился на дочери состоятельных родителей. В них ещё не было жестокости — она придёт позже, через четыре года, когда он войдёт в ворота Освенцима в белом халате и с безупречной причёской. Через три года — когда он встанет на путях и начнёт указывать пальцем: «направо — жизнь, налево — смерть».


Но рефлексы будущей жестокости уже просвечивали в его взгляде. Та неуловимая, почти звериная уверенность в собственном праве распоряжаться чужими жизнями, которая формируется в человеке не в момент, когда ему дают власть, а задолго до этого, когда он только учится считать себя высшим существом.


— Включи досье, — сказал Стиратель.


Голос прозвучал глухо. Или, может быть, это эхо ударило от голых стен.


Экран моргнул — и фотографию сменили строки текста. Он потекли сверху вниз плотным, немигающим потоком, как вода из прорванной плотины.


«Йозеф Менгеле — старший сын в семье Карла Менгеле и Вальбурги Хупфауэр. Отец — основатель компании «Карл Менгеле и сыновья», производившей сельскохозяйственное оборудование. Семья принадлежала к состоятельной промышленной буржуазии Баварии».


Стиратель читал быстро — за четыре года службы он научился выхватывать из потока информации главное, не тратя время на то, что не пригодится на задании.


«Воспитывался в строгой католической традиции».


Строки плыли дальше.


«В 1930 году поступил в Мюнхенский университет, где изучал медицину, а затем и антропологию. В 1931 году присоединился к организации «Стальной шлем» — националистическому союзу фронтовиков».


Двадцатый год — присоединился к первым националистам. Ещё не партия, ещё не СС, но уже первый шаг по дороге, которая приведёт его на перрон Аушвица. В двадцать лет — романтический национализм, мечты о величии Германии, отряды ветеранов в стальных касках, марширующие по улицам Мюнхена.


«В 1934 году, после того как «Стальной шлем» был включён в структуру СА, Менгеле вышел из организации по состоянию здоровья».


Враки. Стиратель знал это — досье никогда не врало, но иногда сквозила в таких формулировках дипломатичность, которая раздражала его. Не по состоянию здоровья — по гордости. Менгеле никогда не был штурмовиком по духу. СА были слишком грубыми, слишком примитивными для его амбиций. Он ждал чего‑то большего. И дождался.


«В 1935 году защитил докторскую диссертацию по антропологии в Мюнхенском университете. Тема: «Расово-морфологическое исследование переднего отдела нижней челюсти у четырёх расовых групп»».


Стиратель на мгновение задержал взгляд на этой строке. Он помнил эту диссертацию — в архиве Бюро хранился её полный текст на немецком языке, с готическим шрифтом и аккуратными схемами челюстей. Менгеле измерял черепа. Тысячи черепов. Египетских мумий, меланезийских аборигенов, европейцев разных типов. В каждом срезе кости, в каждом миллиметре челюсти он искал доказательства расового превосходства.


И находил.


Конечно, находил — когда ищешь, всегда найдёшь. Даже если для этого нужно подтасовать данные или проигнорировать те, что не вписываются в теорию.


«В 1936 году сдал медицинский государственный экзамен».


Четыре месяца интернатуры в детской клинике Лейпцига. Стиратель представил его — молодого доктора Менгеле, склоняющегося над больными детьми, слушающего их жалобы, выписывающего лекарства. Четыре месяца он был просто врачом. Каким он был в эти месяцы — добрым? Внимательным? Безразличным? Досье не говорило об этом.


Но Стиратель знал, что через несколько лет этот же человек будет стоять у печей и лично отправлять детей в газовые камеры.


Врач, который лечил детей в Лейпциге.


И палач, который убивал их в Освенциме.


«В 1937 году получил должность ассистента в Институте наследственной биологии и расовой гигиены Франкфуртского университета. Институт возглавлял профессор Отмар фон Фершёр».


Стиратель чуть дольше задержался на этом имени. Фершёр. Ментор. Учитель. Тот, кто привил Менгеле любовь к близнецам и веру в то, что человеческие существа — всего лишь материал для расовых экспериментов. Тот, кто через несколько лет, уже во время войны, будет получать от Менгеле из Освенцима ящики с глазами, черепами, срезами кожи и кровью замученных детей. И не просто получит — напишет научные статьи на основе этих материалов, ни разу не упомянув, откуда они взялись.


— Прокрутить биографию, — сказал Стиратель.


Экран ускорил поток. Строки мелькали быстрее.


«1937 год — вступление в НСДАП. 1938 год — вступление в СС. Защита второй докторской диссертации по медицине под руководством Фершёра. Тема: «Родословные исследования при расщелинах губы, челюсти и нёба»».


Родословные исследования. Звучит почти невинно, правда? Как будто какой-то добрый профессор изучает наследственные болезни, чтобы помочь детям. Но Стиратель знал, что стояло за этими исследованиями.


«В 1938 году Менгеле становится постоянным ассистентом Института Фершёра».


«28 июля 1939 года женится на Ирене Шёнбайн, дочери состоятельного промышленника».


Свадьба в Оберстдорфе. Белое платье. Гости. Улыбки. Молодожёны смотрят друг на друга с надеждой.


Через два года у них родится сын. Рольф. Ребёнок, которого отец почти не увидит — сначала война, потом бегство, потом Южная Америка, где Менгеле будет скрываться от правосудия почти до самой смерти. Рольф вырастет, возненавидит отца и встретится с ним всего несколько раз. Последний раз — в 1977 году, за два года до смерти Менгеле.

На страницу:
2 из 4