Дом из тюля
Дом из тюля

Полная версия

Дом из тюля

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Он усмехнулся, поправил маску.

— Я долго отмахивался. Даже когда отец угрожал психушкой. Я думал: «Вы просто ничего не понимаете». А сейчас, в свои тридцать семь, сидя вот здесь, перед вами, я вдруг поймал себя на том, что чувствую себя… извращенцем. Не потому, что случилось что‑то новое, а потому что кто‑то наконец дал этому словесную форму. Внутри у меня тихо откликается знакомое: как только даёшь слову власть, оно начинает менять реальность. И мой яркий, насыщенный мир начал превращаться в какую‑то зябкую трясину. Как будто кто‑то залез туда сапогами и перемешал все краски.

Он на мгновение замолчал, как будто проверяя, по-прежнему ли аудитория ещё с ним.


— Меня называют самобичевателем, — продолжил Евгений. — Смешное слово, если подумать. В нём много правды. Я помню момент, после которого всё будто щёлкнуло. Хотя если копать глубже, окажется, что мне нравилось это ещё в детстве.

Он чуть подался вперёд.

— Старшая группа детского сада. Мы с ребятами придумали новую игру: «догонялки с хлыстом». Догоняешь — бьёшь веточкой по тому месту, куда дотянешься. Это была игра, не пытка. Все смеялись. Но я… я ловил себя на том, что специально притормаживаю. Мне нравилось, когда догоняют меня. Этот лёгкий удар, это “ай” в теле — оно почему‑то запоминалось лучше, чем любые другие игры.

Он пожал плечами.

— Потом был эпизод, который я до сих пор помню кожей. Мне было лет двадцать. Я допустил глупость: оставил дверь в комнату приоткрытой. Отец застал меня за мастурбацией. Само по себе — не конец света, все этим занимаются. Но…, — он перевёл дыхание, — кроме лакированных женских сапог на мне ничего не было.

Кто‑то на задних рядах кашлянул. Евгений усмехнулся краешком рта.

— Отец орал. Угрожал дуркой. Потом, как ни странно, плакал. Говорил, что виноват, что недосмотрел. Потом придумал решение, которое ему показалось правильным: меня надо женить. До сих пор считаю, что это была одна из самых странных форм заботы.

Он провёл пальцем по горлышку бутылки, как будто примеряясь к следующей фразе.

— Отец был человеком суровым, таким… полутюремным. В хорошей должности, с большими связями, но мышление у него было простое: «У нормального мужика есть жена. Значит, если у сына есть жена, всё нормально». Жену он решил подобрать сам, по своим каналам. Мне тогда казалось, что это приговор. Сейчас понимаю, что в этом было много его страха и вины.

Евгений на секунду опустил голову.

— Я родился слабым, болезненным. Родовая травма, ортопедические приспособления, какие‑то железки, гимнастика… У меня есть сестра‑близнец, Софья. Она полная противоположность. Здоровая, сильная, активная. Лидер с рождения. Меня буквально вытаскивали щипцами следом за ней. Где‑то там акушерка накосячила, её потом уволили, но мне от этого легче не стало. Долго не мог нормально ходить, хромота осталась и сейчас.


Он чуть придвинул к себе стакан, но так и не отпил.

— В нашей паре лидером была Софья. Ей сходило с рук почти всё. Она нарушала запреты, и отец ей прощал: «Она же девочка». Меня он дрессировал иначе. Требования — жёстче, наказания — хуже. И вот вырастает такой мальчик, который привык, что он слабее, хуже, виноват по умолчанию. Я не скажу, что сидел и мечтал, чтобы меня били. Но где‑то в теле уже записалось: боль и унижение — это привычный язык, на нём с тобой разговаривает мир.

Он чуть наклонил голову, всматриваясь в чей‑то крайний ряд.

—Отец застал меня в сапогах…, я уже говорил. После этого был жуткий разговор про «позор семьи», про «будешь в дурке колоться». Я тогда впервые по‑настоящему испугался. Не своих желаний — его реакции. Вместо того, чтобы признать: да, мне это нравится, я начал прятать это от всех. От отца, от сестры, от будущей жены. От самого себя.

Он откинулся на спинку стула.

— Жену мне действительно нашли. Добрую, терпеливую. Мы поженились. Свадьба шикарная, тосты. Все были счастливы: «Вот, у Жени жена, значит, всё в порядке». А я в первую брачную ночь думал не о том, как её раздеть, а о том, как спрятать в шкаф сапоги, чтобы она их не нашла.

Он посмотрел куда‑то поверх голов.

— В какой‑то момент я понял, что всё, что связано с реальной близостью, вызывает у меня тревогу. Ласка, нежность, «правильный» секс… Я напрягался, как будто меня сейчас будут экзаменовать. Но стоило появиться боли, унижению или хотя бы угрозе наказания — и всё становилось ясно. «Вот оно, родное».

Он сделал паузу, позволив словам осесть.

— Я дошёл до психотерапевта не потому, что вдруг почувствовал себя плохим. А потому что жизнь вокруг начала сыпаться. Партнёр по бизнесу откровенно пользовался моей мягкостью, жена грозила разводом: у нас давно не было близости. Я чувствовал, что меня отовсюду выжимают и где‑то внутри назревает взрыв.

Он улыбнулся, вспоминая.

— Психолог у меня была… очень правильная. Ровный голос, аккуратные формулировки. Сидела, смотрела на меня и говорила вещи вроде: «Присутствие сильной сестры‑близнеца обострило конфликты бисексуальности и усилило женскую идентификацию…» — он чуть изменил голос, имитируя спокойный тон. — «…тем самым усилив тревогу по поводу кастрации. Вспышки перверсной деятельности спровоцированы тяжёлым чувством вины, возникшим в результате множества тщетных попыток противостоять давлению и желанию превзойти вашего властного отца и сильную сестру…» И так далее.

Несколько студентов невольно улыбнулись. Илья молчал, давая ему продолжать.

— Я сидел, кивал и думал: «Ну да, всё логично. Очень красиво сказано». И одновременно замечал, как где‑то на краю сознания у меня возникает другая картинка. Та же женщина‑психолог, только не в строгой блузке, а в кожаном обтягивающем костюме и лакированных ботильонах. И она не объясняет мне мои конфликты, а берёт в руки ремень.

«Иногда самые правильные слова становятся просто дорогой упаковкой для старых сценариев», —подумал я, слушая его рассказ.

Евгений чуть опустил голову, как будто извиняясь.

— Понимаете, пока она говорила мне про вину и кастрацию, я уже видел, как ремень скользит в ее руке. И с какого‑то момента мне стало всё равно, о чём она говорит. Я пришёл, чтобы разобраться с тем, что партнёр по бизнесу меня обманывает и жена не хочет жить со мной. А ушёл с новой, очень подробной фантазией о том, как меня бьют.

Он развёл руками.

— Это и есть то, что я называю самобичеванием. Я мог бы всю жизнь искать в этом глубинные смыслы: отца, сестру, травму при родах. И да, они там есть. Но есть и простая, телесная правда: в какой‑то момент боль стала для меня самым понятным языком мира. На нём со мной разговаривали с детства. И я выучил этот язык лучше остальных.

Он поднял голову и посмотрел прямо в аудиторию.

— Я не стою перед вами как «исправившийся» или как человек, который от всего этого избавился. Нет. Я по‑прежнему надеваю сапоги. По‑прежнему могу возбудиться от мысли, что меня поставят на колени. Разница в том, что я перестал делать вид, будто этого во мне нет. И перестал врать себе, что это «просто игра».

Он на секунду замолчал.

— Когда мне впервые сказали слово «парафилия», я обиделся. Сейчас я понимаю, что мне обидно было не за себя, а за то, как легко люди прячут под этим словом всё, от чего им страшно. Мне хотелось бы, чтобы вы — он кивнул в сторону аудитории — когда будете работать с такими, как я, помнили: перед вами не «извращенец». Перед вами человек, который нашёл очень кривой, но свой способ вынести то, что с ним происходило. И если вы будете видеть только сапоги, вы упустите всё остальное.

Он откинулся на спинку стула, как будто закончил.

— Всё, — сказал Евгений. — Можете спрашивать.

Но по тому, как он начал сжимать горлышко бутылки и избегать взглядов, я понял: с вопросами он не справится. Пора его отпускать. Моя задача не навредить им. Эти люди и без нас живут на пределе кожи.

— Вопросы — в следующий раз, — остановил я нарастающий гул в аудитории. — Разбор кейса после перерыва.

Я видел по лицам студентов, как в них борются любопытство, отторжение, сочувствие. Видел и то, как некоторые опускают глаза — не потому, что им стыдно за Евгения, …а потому что где‑то внутри у каждого шевельнулись свои, очень личные «сапоги». Кто‑то просто ещё не придумал для них красивое объяснение.

Я закрыл папку с надписью: «Кейс. Евгений» и отметил про себя: «Триггеры: боль, унижение, женская обувь, голос отца, сестра‑лидер».

Я подошел к большому окну и поймал себя на том, что вспоминаю, как Евгений описывал ощущения: легкий удар, «ай» в теле, ощущение лаковой кожи под пальцами. И где‑то глубоко, совсем неслышно шевельнулось знакомое: ««Интересно. Почему я так отчётливо это представил?». Побочный эффект эмпатии, — автоматически подсказывает профессиональная часть. Остальное молчит.

Глава 4

В аудитории ещё чувствовалось напряжение после истории Евгения. Я закрыл папку, отпил воды и немного выждал, давая тишине уплотниться.

— Давайте начнём с простого, — сказал я. — Не про диагнозы. Про вас. Что вы чувствовали, пока слушали его?

Пауза была длиннее, чем положено на семинаре. Студенты шуршали тетрадями, кто‑то отвёл взгляд в телефон. В таких моментах всегда есть один, кто не выдерживает.

— Мне было… неприятно, — сказала девушка с третьего ряда. — Не знаю, как правильно описать. Как будто он… переходит какие‑то границы. Это… неприлично.

Я кивнул.

— Что именно «неприлично»? Его фантазии? То, что он о них говорит? То, что вы это слышите?

Она смутилась, поправила ручку.

— Ну… всё сразу. Мужчина в женских сапогах… родитель застал… — она запнулась, подбирая нейтральные слова. — Я не понимаю, как можно этим… гордиться. И вы… приглашаете его в аудиторию. Это… — она поискала взглядом поддержку, — неправильно, мне кажется.

Кто‑то на задней парте хмыкнул. Я перевёл взгляд в зал.

— Кто‑нибудь ещё? Сейчас не анализ, а реакция. Только честно: «мне мерзко», «мне жалко», «мне смешно» — всё годится. Это не экзамен.

Рука поднялась в конце ряда, у стены. Высокий парень, аккуратная борода, блокнотик в руках.

— Лично мне было интересно. И… местами даже… — он замялся, но досказал, — возбуждающе.

По рядам прокатился смешок, кто‑то фыркнул.

Я замечаю не только смешки, но и то, как несколько человек быстро опускают глаза в тетради, как девушка с третьего ряда напряглась, прижала локти к корпусу.

— То есть вы, — уточнил я спокойно, — испытывали сексуальное возбуждение, слушая, как мужчина рассказывает о том, как его бьют и как он надевает женские сапоги?

— Нет. Я ловил себя на том, что мне… нравится эта открытость. Но и да… картинка в голове включалась.

На последнем ряду кто‑то едва слышно присвистнул. Классическая защитная реакция: осмеять, прежде чем признать, что у тебя тоже есть картинка в голове.

— Спасибо, — сказал я. — Это и есть то, ради чего мы здесь сидим. Не ради правильных терминов, а ради вот этих «мне неприятно» и «мне показалось…».

Я повернулся к девушке.

— Вы сказали: «неприлично». Давайте попробуем разобрать, что это значит. У нас в культуре есть два больших табу. Первое: «нельзя делать». Второе: «нельзя чувствовать». С «нельзя делать» нам проще. Есть законы, мораль, договорённости. Нельзя причинять вред другому без его согласия. Нельзя трогать ребёнка. Нельзя заставлять. Это про действие.

Я сделал короткую паузу.

— Но есть ещё «нельзя чувствовать». Нельзя возбуждаться от чужой истории — это «грязно». Нельзя представлять себя на месте того, кто сейчас рассказывает эту «грязь» — это тоже «грязь». Нельзя позволять себе. И вот здесь начинается настоящий хаос. Потому что с чувствами гораздо сложнее договориться, чем с поведением. Они приходят сами.

Я заметил, как несколько человек в первом ряду чуть привстали над тетрадями — наконец началось то, ради чего они пришли.

— Скажите, — я снова обратился к девушке, — если вы чувствуете отвращение, это делает вас плохим человеком?

— Наверное, нет… — неуверенно ответила она.

— А если вы чувствуете возбуждение, слушая Евгения?

Она вспыхнула.

— Но я не чувствовала… — поспешно сказала она.

— Хорошо, — я кивнул. — Давайте уберём личное. Допустим, кто‑то в этой аудитории возбуждался, слушая Евгения. Это делает его менее приличным? Менее достойным? Менее способным к эмпатии?

Тишина была плотной.

— Нам проще осудить объект, чем признать свою реакцию, — продолжил я. — Сказать: «Он извращенец, это неприлично» легче, чем: «Во мне что‑то шевельнулось, и я не знаю, что с этим делать». Потому что, как только вы признаёте второе, ответственность за это чувство остаётся с вами. Не с Евгением, не с его сапогами, а с вами. Но вы пришли учиться психотерапевтическим моделям, а, согласно Фрейду, корень многих психических проблем лежит в зоне сексуального влечения, желания и его сокрытия. Вам придётся научиться рефлексии, если вы собираетесь работать с клиентами и идти в глубину, затрагивая эти темы. Вы будете годами разбирать проблему Евгения с его партнером и не продвинетесь ни на йоту, если не коснетесь того, что сейчас вызвало отторжение.

Я сделал паузу.

—И то, что с вами сейчас происходит, с вашими ощущениями —это тоже нормально. Так вы познаете себя через терапию других. И только так вы сможете понять, насколько глубоко вы готовы работать и готовы ли стать тем специалистом, к которому будут записываться и платить большие деньги.

Я медленно прошёлся взглядом по рядам.

— В психотерапии мы разделяем три вещи. Первое — фантазия. Второе — чувство, возникающее рядом с этой фантазией. Третье — действие. Фантазировать можно о чём угодно. Чувствовать — тоже. Граница проходит там, где вы начинаете действовать.

Я подчеркнул:

— Осуждать действие, которое наносит вред другому, — нормально и нужно. Осуждать человека за то, что он чувствует возбуждение или отвращение, — бессмысленно. Это всё равно что осуждать за то, что у него поднимается температура при инфекции.

— Но общество же… — начала кто‑то с первого ряда.

— Общество, — перебил я мягко, — веками учило нас прятать не действия, а чувства. Делать можно было многое, если это не обсуждается. Бить жену дома — пожалуйста, главное не выносить сор из избы. Ходить к проституткам — тоже. Но говорить: «Мне нравится, когда меня унижают» или «Я возбуждаюсь от того, что слышу эту историю» — вот это неприлично. Не потому, что это хуже, а потому что становится видно.

Где‑то справа кто‑то тихо прощёлкал ручкой. Я почувствовал знакомое лёгкое напряжение в зале: граница «разрешённого» обсуждения двигается, и это немного страшно и притягательно одновременно.

— С психотерапевтом происходит то же самое, — добавил я. — Вы будете сидеть напротив человека, который рассказывает о своих желаниях. И если вы честно отнесётесь к себе, то заметите: иногда вы будете чувствовать отвращение. Иногда — жалость. Иногда — возбуждение. И если вы сделаете вид, что этого нет, вы станете опаснее, чем любой клиент.

Я сделал вдох.

— Потому что тогда ваши непризнанные чувства начнут управлять вами из‑под стола. Вы будете строже к тем, кто вызывает отвращение, мягче к тем, кто вам симпатичен, и агрессивно осуждать тех, рядом с кем вам… приятно. Чтобы не признавать, что вы живой.

Девушка с третьего ряда молчала, глядя в тетрадь.

Она подняла на меня глаза — упрямые, чуть обиженные.

— Я… не хочу, чтобы это считалось нормальным, — сказала она. — Если мы перестанем говорить «это ненормально», где тогда граница? Все начнут делать, что хотят?

— Хороший вопрос, — я улыбнулся краем губ. — Где граница? Между «нормальным» и «ненормальным». Между приличием и неприличием. Между тем, что допустимо чувствовать, и тем, что допустимо делать.

Я посмотрел на часы: время почти вышло, но мне было интересно провоцировать их на высказывания и чувства.

— Попробуйте на сегодня взять одну мысль, — сказал я, обводя взглядом аудиторию. — Нормальность — не там, где «у всех так». И не там, где «никому не вредно». Нормальность — очень шаткая конструкция из того, что вы готовы признать в себе, и того, что вы обязаны сдержать ради другого. И каждый раз, когда вы говорите: «Это неприлично», проверяйте: вы сейчас защищаете чьи‑то права или своё право не чувствовать?

Я закрыл блокнот.

— На этом мы сегодня завершим. А вам домашнее задание… — я позволил себе лёгкую иронию, — можете понаблюдать за собой по дороге домой. Какие истории вы прокручиваете в голове, чьи сапоги, халаты и ванны там всплывут. И что с этим делает ваше внутреннее «это неприлично».

Стулья заскрипели, аудитория зашевелилась.

Когда дверь за последним студентом закрылась, я остался в пустой аудитории.

Столы, стулья, доска с парой нестертых слов: «фантазия», «стыд», «границы». На подоконнике — забытая кем‑то пластиковая бутылка. За окном серело.

Я сел на край стола и прислушался к себе.

Честный ответ на вопрос, который я только что задавал им: что я чувствовал, слушая Евгения?

Нет, не так. Что я чувствовал, наблюдая, как на словах «сапоги» и «ремень» у половины аудитории чуть меняется дыхание?

Я закрыл глаза на секунду. Внутри всплыла не аудитория и не Евгений. Всплыл номер дешёвой гостиницы, оранжевый свет фонаря, падающий на кожу женщины, стоящей ко мне спиной.

И моё собственное, очень отчётливое тогдашнее ощущение: «Так нельзя. Но я всё равно хочу».

Я открыл глаза, выровнял дыхание, взял сумку. На автомате отметил в блокноте коротко:

«Семинар. Тема: неприлично чувствовать. Моя реакция: номер в отеле , спина женщины, оранжевый цвет. Откуда такая точность воспоминания?»

Я по привычке достал телефон, проверил сообщения. Одно — от неё.

«Сегодня можешь? Через два часа. Та же гостиница».

Я немного задержал палец над экраном, прежде чем написать: «Да». Все мои сегодняшние речи про «фантазии, чувства и действия» аккуратно сложились в одно короткое действие.

На улице серость и город, в котором людям по‑прежнему неприлично говорить, чего они на самом деле хотят.

Глава 5

Мы встречаемся раз в неделю. Иногда чаще, иногда реже — как совпадёт расписание, настроение, возможность вырваться из своих «нормальных» жизней.

У неё есть муж. У меня — аккуратная пустота, к которой я давно привык. Мы не устраиваем сцен ревности, не задаём лишних вопросов. Нас связывает только одно — одинаковое желание. Почти честное.

Мы оба любим секс ради секса.

Без обещаний, без долгих разговоров о чувствах, без попыток превратить ночную вспышку в дневной контракт. Мы не обсуждаем детство, родителей, травмы. Не касаемся того, что я каждый день слушаю в кабинете. Максимум — краткое: «Как дела?» в коридоре гостиницы, пока я оплачиваю номер.

Основное происходит за дверью.

Это самая обычная гостиница «на час». Неприметное здание без вывески, тёмный холл с искусственным фикусом. На ресепшене — женщина с взглядом, в котором сплошное равнодушие.

Внутри номера всё предсказуемо.

Тёмные тона: бордовый и чёрный. На стенах — зеркала. На потолке — тоже. Кровать шире, чем нужно двум людям, с глянцевым изголовьем. На тумбочке — бутылка воды с каплями конденсата. В углу — плазма. По умолчанию на ней крутится порно. Звук негромкий, но стоны слышны уже на пороге — как будто тебя ждут и всё это время не хватало именно тебя.

Когда я был моложе, я был уверен, что никогда не окажусь в таком месте всерьёз.

Порно было «не про меня». Слишком грубо, слишком примитивно, слишком далеко от тех сложных историй, которые я слышал на работе. Люди на экране не казались живыми. Декорации — картонными. Оргазмы — нарисованными.

Я говорил себе, что меня это не трогает. Что мои фантазии устроены тоньше. Что меня интересует не просто секс ради секса, а динамика желаний, бессознательные сценарии — всё это.

Я активно менял партнёрш, не страдая угрызениями совести по поводу того, что у меня была жена. А когда ей надоело, и мы развелись, мне надоела и смена партнёрш. Всё стало обыденно: блондинка, брюнетка, повыше, пониже, худее, толще — но глобально ничего не менялось. Один и тот же трах с разными прическами.

В какой‑то момент я понял, что не хочу больше притворяться. Не хочу разыгрывать интерес к чужой биографии, изображать ухаживание и вежливое соблазнение. Я просто хочу оказаться в комнате, которая пропахла сексом. В комнате, где тела отражаются в зеркалах, а мои и её стоны сливаются со стонами тех, кто за моей спиной на экране вытворяет то, что я никогда не позволю себе повторить в собственном футляре «так неприлично».

Я могу сколько угодно объяснять это профессией, выгоранием, чем-то еще. Но факт остаётся фактом: стоит включить этот чёртов экран — и у меня встаёт. Даже если секунду назад сперма стекала по её бёдрам. В терминах лекции это называется «условный стимул» и «подкрепление». В терминах тела — просто включатель.

Теперь я знаю, что то, что происходит на экране, меня возбуждает. Её — тоже.

Не потому, что там что‑то особенно извращённое или изысканное. Чаще всего — стандартный набор: кто‑то в чулках, кто‑то на коленях, кто‑то делает вид, что сопротивляется. Меня возбуждает не содержание, а отсутствие стыда.

Там никто не делает вид, что «это не главное». Никто не рассказывает, что брак — это прежде всего духовная близость, а тело — опция. Никто не спрашивает: «Нормально ли так хотеть?» Они просто делают.

Мне одновременно стыдно это признавать и невозможно отрицать.

Я — человек, который часами объясняет студентам, что порно формирует искажённые представления о сексе, — сам лежу на кровати с зеркальным потолком и чувствую, как именно эта картинка ускоряет дыхание у женщины рядом.

Иногда я смотрю не на экран, а в зеркало над нами.

Оттуда на меня смотрят два тела в бордовой комнате. Моё — слишком знакомое. Её — местами закрыто тенью. На заднем плане — маленький прямоугольник телевизора, где другие тела совершают похожие движения в другой декорации.

Сцены накладываются.

Я вижу, как она выгибается, и одновременно — как женщина на экране выгибается почти так же. Я слышу её вдох и знаю, что там, за стеклом, кто‑то тоже задыхается — по заказу режиссёра. В какой‑то момент моё тело перестаёт различать, откуда пришёл импульс: из её горла, из динамика или из моей головы.

В такие моменты я становлюсь зрителем в собственном номере. Зрителем, которому привычнее, чем участнику.

Как будто выхожу из тела на полметра в сторону и описываю происходящее:

Мужчина и женщина встречаются раз в неделю в дешёвой гостинице. Они мало говорят. Их связывает привычная, надёжная форма разрядки. На стенах — зеркала, на потолке — тоже. На экране — люди, которые делают вид, что им не стыдно.

Мужчина профессионально знает, какие механизмы здесь задействованы: подражание, идентификация, снятие контроля через третье, «наблюдаемое» тело. Он мог бы разобрать это на лекции, сослаться на исследования, привести статистику.

Но сейчас он не читает лекцию. Он стоит на коленях на кровати, ловит взгляд женщины в зеркале и чувствует, как в нём самом что‑то отзывается скорее на движение света по её коже, чем на сюжет. А может, и на сам сюжет, который отражается сразу в нескольких зеркалах.


В углу чуть колышется полупрозрачная ткань — тюлевый балдахин над кроватью, натянутый на металлическую раму. Его можно отодвинуть, можно опустить вниз, замкнув вокруг нас мягкий квадрат.

Я не уверен, был ли балдахин здесь с самого начала, или мы просто выбрали «тот самый» номер, где он есть.

Полупрозрачная ткань провисает между нами и потолком, как вторая кожа. Через неё отражение в зеркале становится чуть размытым, приглушённым. Мы по‑прежнему видим себя — в изгибе потных тел, в рывках дыхания — но будто уже через фильтр.

Тюль над нами напоминает мне о том сне‑городе, который вернулся днём. О простынях, развешанных между домами. О дыме, принимающем форму ткани. О том, как легко спрятать огонь за полупрозрачной материей и назвать это «интерьерным решением».

Она опускает балдахин до конца.

Здесь, под этим импровизированным «домом из тюля», мы как будто попадаем в отдельную зону, где можно делать то, о чём не принято говорить. Здесь можно стонать громче, чем прилично; извиваться от прикосновений губ к телу, которое реагирует, как оголённый нерв, на малейшее движение. Снаружи остаются ресепшен, муж, кабинет, институт. Внутри — тела, зеркало и чужое порно, которое честнее любого разговора.

Мой наблюдатель не отключается в такие моменты. Тело и наблюдатель живут отдельно. Тело продолжает содрогаться от очередного оргазма, а мысли кружат над нами, как камера.

Я думаю не только о том, как мне хорошо, но и о том, как это могло бы выглядеть со стороны. Как кто‑то, сидящий в тёмной аппаратной, переключает каналы и на секунду задерживает картинку: номер, кровать, два тела под белым балдахином, на заднем плане — мерцающий экран. Я не знаю ещё, что однажды окажусь по обе стороны экрана. Пока это просто удобная фантазия — я за кадром, они в кадре.

На страницу:
2 из 4