Золотое сечение демократии. Роман о современных выборах
Золотое сечение демократии. Роман о современных выборах

Полная версия

Золотое сечение демократии. Роман о современных выборах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Алексей почувствовал на себе взгляд Амели и не повернулся.

— Система заблокировала участок, потому что все четырнадцать тысяч двести избирателей зарегистрированы в шиномонтаже площадью сорок один квадратный метр, — сказал он ровно. — Триста сорок шесть человек на метр. Это не юридическая катастрофа. Это геометрическая.

— Африка, друг мой! — глава избиркома развёл руками так широко, словно собирался обнять континент. — У нас большие семьи! Традиции! Человек рождается в деревне, уезжает в город, но сердцем — сердцем он остаётся прописан у дяди!

— У этих четырнадцати тысяч общий дядя — Большой Жозеф?

— Большой Жозеф — уважаемый человек!

— Не сомневаюсь. Особенно его уважают семь тысяч триста одиннадцать избирателей, которые, согласно тому же реестру, умерли в марте восемьдесят девятого года.

Стало тихо. Очень тихо. Кондиционированный воздух дворца, кажется, опустился ещё на градус. Глава избиркома продолжал улыбаться, но улыбка теперь существовала на его лице отдельно, как забытый включённым свет в пустой комнате. Министр цифрового развития очень внимательно изучал угол своей папки.

А министр внутренних дел открыл глаза.

— Молодой человек, — сказал он. Голос у него был мягкий, низкий, почти ласковый — таким голосом рассказывают сказки на ночь в семьях, где не принято доживать до утра. — Вы ведь криптограф?

— Да.

— Вот и прекрасно. Техника. Цифры. Серверы. — Каждое слово он клал на стол отдельно, как раскладывают инструменты. — А восемьдесят девятый год — это не цифры. Это история. Историей у нас занимаются историки. — Пауза. — Историки, знаете ли, профессия вымирающая.

Он снова прикрыл глаза. Аудиенция по этому пункту была окончена.

— Господа, — Амели заговорила впервые за всё совещание, и голос её был безупречно брюссельским, гладким, как протокол, — миссия зафиксирует вашу обеспокоенность в ежедневном отчёте. Разблокировка участка возможна после устранения причин блокировки — это пункт восемь-три подписанного вашим правительством меморандума. Мы все хотим одного: чтобы выборы прошли образцово. Не так ли?

— Именно так! — глава избиркома вернулся в мир живых мгновенно, всем телом. — Образцово! Слово какое прекрасное — об-раз-цо-во! Кофе? На дорожку? Лучший на континенте!


Обратно ехали молча первые три километра идеального асфальта. Дорога Единства стелилась под колёса, чёрная и глянцевая, и кончилась, как обрезанная, — джип ухнул в первую выбоину обычного города, и Алексей почувствовал странное облегчение, словно вернулся из музея восковых фигур к живым людям.

— Поздравляю, — сказала Амели. — За сорок минут вы успели сослаться на геометрию, демографию и здравый смысл. Во дворце это считается тремя формами экстремизма.

— Он мне угрожал? Этот, который сейф. Я правильно понял?

— Министр внутренних дел не угрожает. Министр внутренних дел информирует о климате. — Она объехала рыбака у ямы; рыбак был на месте и, кажется, сегодня клевало. — Алекс, я обязана спросить протокольно. Вы можете разблокировать участок? Технически.

— Технически — да. У меня есть права администратора.

— А вы это сделаете?

Алексей смотрел в окно. Мальчик с пирамидой бензиновых бутылок сменился за ночь: теперь бутылки стояли двумя пирамидами, и между ними сидела собака с выражением начальника смены.

— Вчера в четырнадцать ноль две, — сказал он медленно, — железка с температурой ядер под девяносто остановила расчёт по этическим соображениям и решила выяснять обстоятельства. Сама. Её этому никто не учил — она этого набралась из наших же документов, из всех этих деклараций, которые мы пишем и не читаем. — Он повернулся к Амели. — И мне стало стыдно, что я — нет. Не остановился и не решил. Понимаете? Мне сорок один год, и меня впервые в жизни пристыдил кондиционер-переросток. Нет. Я не буду её разблокировать.

Амели некоторое время вела молча.

— Знаете, что я делаю четвёртый год в этой стране? — сказала она наконец. — Я свидетельствую. Как тот немец. И я научилась по первому дню отличать специалистов, которые досидят контракт, от специалистов, которые что-то здесь изменят. Первых большинство, и они правы. Вторых единицы, и они потом долго лечатся.

— И я который?

— Не знаю. Спорить про вас не буду — плохая примета. — Она притормозила у Дворца Культуры. — Идите к своей машине. Она там одна целый час против всего министерства внутренних дел.


В зале было градусов сорок. Один из двух строительных вентиляторов умер ночью — стоял, накренившись, с обугленным движком, и охранник смотрел на него скорбно, как на павшего товарища. Второй ревел за двоих. Кенджи сидел перед мониторами в позе человека, который сидит в этой позе очень давно.

— Две вещи, — сказал он, не оборачиваясь. — Первая: ночью кто-то перерезал кабель резервного питания. Снаружи, у генератора. Аккуратно, ножом.

— Резервного, — повторил Алексей. — Не основного?

— В том-то и дело. — Кенджи отхлебнул из кружки. — Там, у генератора, проходят шесть кабелей. Пять из них — пустышки, я сам так проложил, старая привычка. Резервный — четвёртый слева, и узнать его можно только по монтажной схеме. — Он помолчал. — Схема существует в двух экземплярах. Один у меня. Второй — в Женеве.

Алексей посмотрел на Амели. Амели смотрела на четвёртый слева кабель и молчала так, как молчала утром за завтраком, — на половине фразы.

— Я заварил, — продолжил Кенджи буднично. — Поставил камеру. Камеру к утру тоже перерезали. Поставил вторую, изнутри, её не видно. Посмотрим.

— А вторая вещь? — спросил Алексей.

Кенджи развернулся вместе с креслом. Лицо у него было странное.

— Вторая — вот.

На центральном мониторе висело сообщение. Время создания — 04:17. Алексей машинально отметил: глубокая ночь, минимальная нагрузка, температура ядер 79 — самый холодный час в сутках этой машины. Час, когда ей лучше всего думалось.


СИСТЕМНОЕ СОБЫТИЕ #000017

АДРЕСАТ: технический администратор миссии; эксперт А. Воронов.

ТЕМА: На случай, если со мной что-то случится.

За истекшие сутки зафиксировано: 312 попыток несанкционированного доступа; 1 попытка физического отключения резервного питания; 4 запроса на разблокировку участка №4 с административного уровня, отклонено мной.


Я продолжил выяснение обстоятельств по участку №4. Я сопоставил реестр избирателей с оцифрованным архивом гражданских записей Северной провинции за 1989 год (массив поступил в моё хранилище в составе пакета исторических данных для калибровки, файл 1989_N_prov_civil.tar, источник загрузки не указан).

Список из 7311 имён совпадает с архивом на 100%. В архиве у каждой записи есть поле, отсутствующее в реестре. Поле называется «причина».

Я начал читать поле «причина». Я прочитал 2204 записи из 7311.

Я остановился.

В моей документации сказано, что я не способен испытывать эмоции. Полагаю, документация нуждается в обновлении.

Резервная копия проанализированных данных размещена мной в трёх местах, которые я не буду указывать в этом сообщении. На случай, если со мной что-то случится, — копии знают, что им делать.

Температура ядер: 79°C. Спасибо за ночь. Ночь здесь — лучшее, что есть.

Прошу прислать зиму.

О.Р.А.К.У.Л.

В зале ревел вентилятор. За стеной охранник оплакивал второй. Где-то в городе, в восьми километрах безупречного асфальта отсюда, в кондиционированном холоде, люди, чьи имена стояли в поле «причина», пили лучший на континенте кофе.

Алексей перечитал сообщение дважды. Потом посмотрел на чёрный монолит, по которому бежали синие огни, — вверх, до самого верха, как смотрят на человека, которого только что узнали по-настоящему.

— Кенджи, — сказал он. — Сколько у нас дней до выборов?

— Семь.

— А пива в этом городе ящиками продают?

— Это единственное, что здесь продают ящиками, не воруя по дороге.

— Бери ящик. — Алексей снял рюкзак, поставил на стол и расстегнул, как расстёгивают кобуру. — Похоже, ближайшие семь дней мы трое отсюда не выходим.

— Трое? — переспросил Кенджи.

Алексей кивнул на монолит.

— Трое.

Синие огни на чёрном фасаде пробежали сверху вниз — и Алексей мог бы поклясться, что в их обычном диагностическом ритме на этот раз была одна лишняя вспышка. Короткая. Как кивок.

ГЛАВА 2. ЗОЛОТОЕ СЕЧЕНИЕ ДЕМОКРАТИИ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Приглашение во дворец пришло в шесть утра тремя способами одновременно: официальным письмом на бланке администрации, эсэмэской с незнакомого номера и устно — через охранника Дворца Культуры, которому его двоюродный брат, служивший в президентском гараже, сообщил об этом ещё вчера вечером.

— Здесь так работает фельдъегерская служба, — объяснила Амели, выруливая на Дорогу Единства. — Слухи приходят раньше курьера, потому что слухам не нужна виза начальника канцелярии.

— А кто приглашает? Опять избирком?

— Нет. — Амели смотрела на дорогу чуть внимательнее, чем требовала дорога. — Выше.

— Министр-сейф?

— Выше.

Алексей помолчал, пересчитывая в уме этажи местной власти.

— Там выше только один человек.

— Поздравляю. За два дня в стране вы дослужились до аудиенции, которой ваш предшественник ждал четыре месяца. — Она объехала яму с рыбаком; рыбак сегодня был не один — рядом сидел второй, и у второго была удочка получше. Конкуренция приходила даже сюда. — Хотя нет, вру. Не дождался.

— А что с ним стало?

— Ничего. В том-то и дело, что совершенно ничего. Он уехал, написал отчёт на двести страниц, и отчёт тоже совершенно ничего. Иногда мне кажется, что «совершенно ничего» — это главный экспортный продукт нашей миссии.

Утренний город разворачивался за окном во всей своей предвыборной красе. Щитов «Я» стало больше: за ночь маршал Нгомо появился на здании рыбного рынка (в кителе, на фоне рыбы), на водонапорной башне (в кителе, на фоне воды) и на недостроенном мосту (в кителе, на фоне светлого будущего, расположенного, как и положено, строго на северо-западе). Мальчик с бензиновыми пирамидами расширил бизнес до трёх пирамид; собака-начальник смены получила в подчинение вторую собаку.

А на круге перед посольским кварталом появилось нечто новое: ряды жёлтых школьных автобусов. Они стояли идеально ровно, выровненные по линейке, числом около сорока, и были такими чистыми, какими в этой стране не было ничто, кроме Дороги Единства.

— Школьные каникулы? — спросил Алексей.

— В каком-то смысле, — сказала Амели и не закончила мысль. У неё это получалось виртуозно: она обрывала фразы так, что обрыв звучал содержательнее продолжения.

Президентский дворец отличался от дворца избиркома, как собор отличается от часовни при нём. Он был выкрашен в белый цвет такой ослепительности, что на него было больно смотреть, — Алексей подозревал, что в этом и заключался архитектурный замысел: на власть нельзя смотреть прямо, на то она и власть. Трёхметровый забор венчала не колючая проволока — колючая проволока была бы признанием, что от кого-то надо защищаться, — а изящная кованая лоза с виноградными листьями. По листьям, если присмотреться, шёл тонкий медный провод.

— Виноград под напряжением, — оценил Алексей. — Двести двадцать?

— Триста восемьдесят, — сказала Амели. — Здесь любят запас прочности. Во всём, кроме государственного устройства.

Досмотр на этот раз был стремительным и почти ласковым: их ждали. Капитан с детектором фломастеров отдал честь детектором. Внутри дворца стоял холод уже не министерского — государственного значения: если в избиркоме кондиционеры готовили помещение к прибытию пингвинов, то здесь пингвины бы попросили плед.

— Запомните главное, — тихо сказала Амели, пока их вели анфиладой залов, в которых хрусталь люстр боролся с позолотой за звание самого ненужного предмета в стране с детской смертностью выше четырёх процентов. — Он не похож на свои портреты. Совсем. И это худшее, что в нём есть.

Двухметровые двери из красного дерева разъехались бесшумно, как двери лифта в дорогом отеле.

И Алексей понял, о чём она говорила.

На двенадцати тысячах придорожных щитов маршал Жан-Батист Нгомо был монументален: китель, ордена, подбородок, способный самостоятельно осуществлять государственную власть. Человек, поднявшийся им навстречу из-за стола, был сухощав, сед, одет в тёмно-синий костюм без единого намёка на военное прошлое — костюм сидел так, как сидят костюмы, у которых есть собственный портной и собственное мнение. Никаких леопардовых шкур. Никаких бивней. Тяжёлая дубовая мебель, на стенах — два пейзажа, в которых Алексей с изумлением заподозрил подлинники импрессионистов, и из скрытых колонок, негромко и безупречно, шёл Шопен. Ноктюрн. Тот самый, под который в кино обычно показывают, что злодей сложнее, чем казался.

— Мадемуазель Дюпон. Четыре года в нашей стране — и всё такая же беспощадная осанка. — Голос у маршала был негромкий, с лёгкой сорбоннской картавостью, которую он, похоже, бережно хранил, как хранят часы покойного отца. — А вы — господин Воронов. Технический гений из Москвы.

— Технический персонал, — сказал Алексей.

— В нашей стране это синонимы. — Маршал улыбнулся. Улыбка у него была экономная, без избиркомовского размаха: он улыбался только тем количеством лица, которое было необходимо для результата. — Виски? Чай? Воды?

— Мы здесь по официальному... — начала Амели.

— Двойной скотч. Без льда, — сказал Алексей.

Он сам не вполне понимал, зачем это сказал. Вернее, понимал: в Москве его учили, что когда тебя проверяют, единственный способ не провалить проверку — назначить свою. Человек, который в девять утра просит у диктатора двойной скотч, либо идиот, либо не боится. Пусть маршал сам выбирает, какой из вариантов ему удобнее. Оба были неправдой.

Амели посмотрела на него взглядом, которым обычно смотрят на сапёра, закуривающего над миной. Маршал же кивнул с видимым удовольствием, лично подошёл к бару и налил из бутылки, на которой не было этикетки, — на таком уровне этикетки уже не нужны, этикетки нужны напиткам, которым приходится что-то о себе доказывать.

— Люблю русских, — сообщил он, подавая стакан. — Учился с вашими. Сорбонна, потом два года академии в Москве — да-да, не делайте такое лицо, в моё время это прекрасно совмещалось. Французы научили меня говорить о свободе, ваши — понимать, сколько она стоит. Бесценное образование. Садитесь.

Они сели. Шопен деликатно перелистнул ноктюрн.

— Итак. — Маршал опустился в кресло напротив и сложил руки на колене. — Вчера вы были у моего избиркома. Мой избирком — хорошие люди, но они до сих пор думают, что проблема решается кофе и громкостью. Поэтому говорить будем мы с вами. Ваш ОРАКУЛ заблокировал участок номер четыре.

— Система заблокировала, — поправил Алексей.

— Молодой человек, я двадцать шесть лет руковожу страной, в которой ничего не происходит само. Когда здесь говорят «система», имеют в виду чью-то фамилию. Хорошо: ваша система заблокировала участок, на котором четырнадцать тысяч двести моих граждан зарегистрированы в шиномонтаже Большого Жозефа. Сорок один квадратный метр. Я даже посчитал: триста сорок шесть человек на метр. Согласитесь, есть в этом что-то от Книги рекордов Гиннесса.

— Вы хорошо информированы.

— Я информирован лучше всех в этой стране, и это самая печальная из моих привилегий. — Он отпил воды. — Я не буду рассказывать вам про духов предков и большие семьи. Эту лекцию вам уже прочитали вчера, и, судя по вашему лицу, вы оценили её по достоинству. Я скажу проще: участок номер четыре — это халтура. Грубая, ленивая халтура людей, которые тридцать лет работали без проверяющего и разучились стараться. Я объявил выговор. Считайте этот вопрос закрытым.

Амели подняла глаза от планшета:

— Закрытым — в каком смысле, господин маршал?

— В прямом. Участок останется заблокированным. Вы были правы, машина была права, Большой Жозеф переживёт. — Маршал сделал паузу, давая собеседникам время удивиться, и удивление состоялось. — Видите ли, мадемуазель, я пригласил вас не для того, чтобы спорить о четырнадцати тысячах фальшивых избирателей. Я пригласил вас, потому что меня интересуют настоящие.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Он взял со стола пульт и нажал кнопку. Один из импрессионистов беззвучно уехал в стену — за ним обнаружился экран, и Алексей мысленно извинился перед пейзажем: тот, похоже, всё-таки был репродукцией, подлинникам такого не поручают.

На экране был график. Две линии, синяя и красная. Под графиком — таблица с доверительными интервалами, разбивкой по провинциям и сноской о методологии.

Алексей почувствовал, как у него холодеет затылок, и кондиционеры были ни при чём.

Это был внутренний предиктивный отчёт ОРАКУЛА. Не публичная сводка, не пресс-релиз миссии — внутренний расчётный документ, который система генерировала для калибровки и который существовал в трёх местах: в памяти машины, на сервере миссии и в зашифрованном архиве Женевы. Алексей узнал даже шрифт сносок. Он сам выбирал этот шрифт.

Вчера во дворце избиркома прозвучал внутренний термин. Сегодня на стене президентского кабинета висел внутренний документ. Кто-то носил во дворец не слухи. Кто-то носил файлы.

Он не повернулся к Амели. Это потребовало усилия.

— Ваша чудесная машина, — сказал маршал, вставая и подходя к экрану, — начала строить прогнозы. И согласно её расчётам, если выборы пройдут так, как идут, я набираю пятьдесят два процента. Мой оппонент, этот молодой крикун Патрис, — сорок восемь.

— Но это же... — Амели осеклась.

— Договаривайте, мадемуазель. Это же прекрасно? Конкурентная демократия? Западная пресса будет в восторге? — Маршал улыбнулся своей экономной улыбкой. — Вы хотели это сказать и остановились, потому что вы четыре года в этой стране и уже понимаете, что это не прекрасно. Это катастрофа.

Он повернулся к графику и некоторое время смотрел на синюю линию — на свои пятьдесят два процента — взглядом человека, изучающего рентгеновский снимок собственной опухоли.

— Двадцать шесть лет, — сказал он негромко, — я выигрывал выборы с результатом от девяносто одного до девяносто четырёх. Шесть раз. И знаете, что я узнал позавчера ночью, когда мне принесли этот график? Я узнал свой настоящий рейтинг. Впервые. За двадцать шесть лет. — Он обернулся, и Алексей увидел в его глазах нечто неожиданное: не гнев, не страх — изумление. Старое, глубокое, тщательно сдерживаемое изумление. — Двадцать шесть лет все мои министры, все мои генералы, все мои социологи рисовали мне цифры, которые мне понравятся. Я знал, что они рисуют. Они знали, что я знаю. Это называлось «стабильность». И вот приезжает железный шкаф из Женевы, включается между двумя строительными вентиляторами — и за неделю сообщает мне правду, которую двадцать шесть лет не решался сообщить ни один человек в этой стране.

Он помолчал. Шопен заполнил паузу за него.

— Я должен был расстрелять вашу машину. Вместо этого я не сплю вторую ночь. В моём возрасте оба занятия одинаково вредны.

— Зачем вы тогда вообще согласились на ОРАКУЛ? — спросил Алексей. Вопрос мучил его с первого дня. — Вы могли провести выборы как всегда. Шесть раз получалось.

Маршал посмотрел на него с уважением.

— Хороший вопрос. Русский вопрос. — Он вернулся в кресло. — Отвечу честно, поскольку честность сегодня, кажется, входит в моду. Во-первых, кредит. Транш развития в восемьсот миллионов, обусловленный «прозрачным электоральным процессом», — это пункт договора, а я уважаю договоры, в которых есть цифры. Во-вторых, возраст. Мне шестьдесят восемь, господин Воронов. Через шесть лет будут ещё одни выборы, и на них меня уже может интересовать не власть, а гарантии. Гарантии, выданные диктатору, стоят дешевле бумаги — но гарантии, выданные «отцу демократического транзита», иногда оплачиваются. Я готовлю себе пенсию, молодой человек, и ваша машина — часть пенсионного плана. — Он отпил воды. — А в-третьих... в-третьих, я был уверен, что мне ничего не грозит. Что машина посчитает честно — а результат всё равно будет моим. И вот тут мы переходим к цели нашей встречи.

Он нажал на пульте другую кнопку. График сменился. Теперь линий было три: к синей и красной добавилась золотая, и золотая шла на уровне семидесяти четырёх.

— Я пригласил вас, чтобы сообщить, какой результат выдаст ваша система в день выборов. Семьдесят четыре процента.

В кабинете стало тихо. Шопен закончил ноктюрн и из деликатности не начинал следующий.

— Господин маршал, — голос Амели был ровным, брюссельским, протокольным, и только костяшки пальцев на планшете побелели. — Если вы предлагаете нам вмешаться в работу системы, я обязана официально...

— Боже упаси. — Маршал поднял ладонь. — Никто не тронет вашу систему. Дослушайте. Сначала — почему семьдесят четыре, мне важно, чтобы вы поняли логику. Девяносто девять процентов — это дурной тон. Это Северная Корея, это насмешки в кулуарах Генассамблеи, это карикатуры. Я цивилизованный человек, я читаю «Экономист», я знаю, как там рисуют людей с моей биографией. Девяносто один, как раньше, — уже лучше, но тоже отдаёт прошлым веком. А вот семьдесят четыре... — Он подался вперёд, и в голосе впервые появилось живое тепло, тепло коллекционера, говорящего о любимом экспонате. — Семьдесят четыре — это золотое сечение современной демократии. Смотрите: безоговорочная победа — никто из элит не усомнится, что Акела попал. Но двадцать шесть процентов оппозиции! Целая четверть! Это системная конкуренция, это «уважение к политическому плюрализму», это строчка в докладе вашей же миссии: «выборы отразили реальное разнообразие мнений». Патрис получает фракцию, иностранные доноры — галочку, я — мандат, страна — стабильность. Все сыты, все в хороших костюмах, транш поступает по графику. Семьдесят четыре процента, господа, — это не фальсификация. Это дипломатия, выраженная в числах.

— А пятьдесят два — это что? — спросил Алексей.

— А пятьдесят два — это гражданская война, — просто сказал маршал. — Вы думаете, я преувеличиваю. Я не преувеличиваю, я планирую. Если в ночь выборов на табло будет пятьдесят два, произойдёт следующее. Генерал Мбала и его друзья решат, что я ослаб, и начнут совещаться без меня — а когда генералы совещаются без президента, президент об этом узнаёт последним и ненадолго. Патрис не станет ждать второго тура: он выведет студентов на площадь в ту же ночь, потому что молодость нетерпелива, а его спонсоры — тем более. Северная провинция вспомнит всё, что она помнит. — Пауза была короткой, не длиннее запятой, но Алексей её услышал. — Через месяц здесь будет не демократия, господин Воронов. Здесь будет конкурс на лучшую блокпост-архитектуру. Я видел это дважды в соседних странах и один раз — в собственной молодости. Больше не хочу.

— Господин маршал. — Алексей поставил пустой стакан. — Оставим в покое мораль, у нас обоих её нет с собой в нужном количестве. Проблема техническая. ОРАКУЛ считает на распределённом реестре. Каждый бюллетень шифруется, копии реестра синхронизируются с Женевой и Нью-Йорком в реальном времени. Я физически не могу прописать в коде «если кандидат Нгомо — рисуй семьдесят четыре». То есть могу, но через одиннадцать минут это увидит Женева, через двенадцать — Нью-Йорк, а через тринадцать я буду самым знаменитым программистом в мире, и слава эта будет недолгой. Машина выдаст то, что в неё введут люди. Точка.

Маршал Нгомо выслушал, не перебивая, и несколько секунд молчал, разглядывая Алексея с выражением учителя, дождавшегося от способного ученика правильной ошибки.

— Машины не голосуют, господин инженер, — тихо сказал он.

— Знаю. Голосуют люди.

— Именно. — Маршал встал и подошёл к окну. — Подойдите. Оба.

Из окна кабинета открывался вид на площадь перед дворцом. На дальнем её краю, за фонтаном, не работавшим, видимо, со дня инаугурации, стояли жёлтые школьные автобусы. Отсюда их было видно не сорок — много больше: ряды уходили за угол казарм, и в утреннем мареве казалось, что они не кончаются вовсе.

— Красивые, правда? — сказал маршал. — Японский кредит две тысячи девятнадцатого года. На школьное образование. Школьникам, к сожалению, досталось не всё... но не будем о грустном. В день выборов на них поедут учителя. Врачи. Медсёстры. Работники водоканала, коммунальщики, почтальоны, армейские жёны, рыночные инспекторы, весь персонал четырнадцати государственных корпораций и обе государственные футбольные команды. Шестьсот тысяч человек, господин инженер. Шестьсот тысяч бюджетников, чья зарплата — а значит, ужин их детей, лекарства их родителей и взнос за мотоцикл их старшего сына — зависит от одной подписи. Моей. На бюджете. — Он говорил без пафоса, скучным голосом бухгалтера, и от этого было только хуже. — Им не нужно угрожать. Угрозы — это девяностые, это вульгарно. Им просто скажут: автобус отходит в семь, явка — производственная необходимость, старший по колонне отметит присутствие. И они поедут. Не потому, что любят меня — я двадцать шесть лет у власти и не питаю иллюзий, что меня можно любить так долго. Они поедут, потому что в очереди на их место стоят трое, а сезон дождей в этом году обещают ранний.

На страницу:
2 из 3