
Полная версия
Ноль по шкале цвета
И тут во мне что-то щёлкнуло. Не так, как сегодня на улице — не ослепительно, не больно, а тихо, мерзко, как ломается спичка, на которую слишком сильно надавили при попытке зажечь.
— Я виноват? — задал я вопрос в пустоту.
Голос прозвучал ровно, но я почувствовал, как дрожит гортань, как воздух выходит толчками, будто я не говорю, а выплёвываю слова.
Мать замерла у плиты, не поворачиваясь ни ко мне, ни к отцу.
— Я не виноват, что вы не поняли меня. Что я был для вас лишним. Что вы откинули меня, как ненужную вещь, как только я перестал быть удобным. Когда я просил вашей поддержки, где она была? Где были вы в эти моменты, когда я нуждался в вас, как в друзьях?
В зале стало тихо. Даже телевизор, казалось, притих.
— Вы даже не заметили, когда я перестал видеть цвет, — продолжил я, и каждое слово давалось тяжелее предыдущего, будто я тащил их со дна бездны. — Вы не заметили, когда я перестал выходить из комнаты. Вы не заметили, когда я перестал есть. А теперь спрашиваете, нашёл ли я друзей. Каких друзей? Кто захочет быть рядом с тем, кого собственные родители не замечают?
Я перевёл дыхание и посмотрел прямо на отца, хотя он по-прежнему не поворачивался.
— А ты, — сказал я уже отцу — Ты всегда знал, что я не такой, как ты хотел. Слабый. Чувствительный. Рисую. Мальчик, который смешивает краски вместо того, чтобы играть в футбол. Ты никогда не говорил это вслух, но я видел твоё лицо. Каждый раз, когда ты смотрел на меня, как будто я был бракованной вещью, которую нельзя вернуть в магазин.
Отец молчал. Телевизор тем временем что-то бубнил про политику, и этот ровный, безликий шум только подчёркивал тяжесть в комнате.
— А когда я перестал видеть цвет, ты обрадовался, — сказал я тише, потому что горло снова начало сжиматься. — Потому что я наконец перестал быть тем, кого ты стыдился. Я стал серым. Ты получил то, что хотел — сына, который не выделяется, не рисует, не смешивает краски. Который просто сидит и молчит. Удобная вещь.
Мать стояла у плиты, не оборачиваясь, но я видел, как её плечи напряжены до предела, как она сжимает полотенце в руках. Она всегда так делала, когда между нами начиналось что-то невыносимое — замирала и ждала, пока всё само рассосётся. Она никогда не вставала ни на чью сторону. Может быть, потому что боялась. А может быть, потому что ей было всё равно. Она явно не хочет ни в чём марать руки. Особенно если это относится как-либо ко мне.
— Ты тоже, — сказал я ей, и голос дрогнул. — Ты никогда не заступалась. Никогда. Ты просто молчала и делала вид, что ничего не происходит.
Мать наконец повернулась от плиты, и я увидел её лицо — уставшее, с мелкими морщинами вокруг губ, которые стали глубже за последние годы. Она сжимала полотенце так, что костяшки пальцев побелели.
— Ради тебя, — сказала она тихо, но в этой тишине было что-то тяжёлое, почти угрожающее. — Всё, что мы делали, мы делали ради тебя. Ты думаешь, легко было? Ты думаешь, я не замечала, что с тобой что-то происходит? Я замечала. Но я не знала, что делать. Ты никогда не говорил. Ты закрылся, и мы не могли к тебе пробиться.
— Вы не пытались, — ответил я, и голос у меня сел, потому что каждое слово приходилось вытягивать из себя, как нитку из старой раны. — Вы просто ждали, что я сам вылезу из своей норы. А когда не вылез — вы привыкли. Вам стало удобно, что я молчу, что не мешаю, что не прошу ничего.
Она покачала головой, и в этом жесте было столько усталости, столько лет непрожитой жизни, что мне на секунду стало почти жаль её.
— Ты неблагодарный, — сказала она, и голос дрогнул. — Мы кормили тебя, одевали, платили за университет. Что тебе ещё надо? Мы не били тебя, не выгоняли на улицу. А ты стоишь тут и говоришь, что мы тебя откинули.
— Кормили? Одевали? Не выгоняли? Разве это не то, что должны делать все родители? Это не мои просьбы, это ваши обязанности. Вы выбрали меня родить, а не я вас. И вы сделали ровно тот минимум, который не даст вам стыдливо смотреть соседям в глаза. Но вы ни разу не спросили, что мне на самом деле нужно.
Мать замерла с полотенцем в руках. Она смотрела на меня, и в её глазах я видел что-то, чего раньше не замечал — не злость, не обиду, а что-то похожее на испуг. Будто она впервые поняла, что я не просто «трудный подросток», у которого пройдёт, а кто-то, кто действительно умеет думать и чувствовать, и у кого есть на это право.
— Что ты сейчас хочешь от нас? — тихо спросила она, и в этом вопросе не было насмешки, но и тепла тоже не было.
— Чтобы вы заметили меня, — сказал я. — Не того, кого вы придумали, не того, кем вам было бы удобно меня видеть. А просто меня. Вот такого. Никуда не годного. Серого. Сломанного настолько, что я даже цвета больше не вижу.
Я замолчал на секунду, потому что говорить об этом вслух было почти физически больно, но я уже не мог остановиться.
— Чтобы вы спросили не «какую оценку получил», а «как ты вообще». Не «завёл ли друзей», а «нужны ли они тебе». Чтобы вы иногда просто сидели рядом, ничего не требуя, не пытаясь меня починить. А не уходили в свою комнату и не оставляли меня одного, потому что вам так спокойнее.
Мать смотрела на меня, и её лицо медленно менялось — будто до неё наконец начинало доходить, что я не капризничаю, а говорю о том, что грызло меня годами.
— Но вы не умеете, — добавил я тише, почти устало. — Вы просто не знаете, как по-другому. И уже вряд ли узнаете. Даже я вас пытаюсь понять с отцом, а вы меня нет.
В комнате повисла тишина, такая плотная, что было слышно, как на кухне тикают часы, и этот звук казался насмешкой — равномерной, бездушной, вечной.
Мать стояла, не зная, что ответить. Отец молчал в зале, и его молчание было тяжелее любых слов.
Я развернулся и пошёл к себе, не дожидаясь, когда кто-то из них решит прервать эту тишину.
***
Дверь моей комнаты оказалась передо мной внезапно, будто выросла из стены. Я толкнул её сильнее, чем нужно, и она ударилась о стену с таким грохотом, что где-то на кухне звякнула посуда — но я не остановился. Я шагнул внутрь, развернулся и с силой захлопнул дверь за собой, так, что задрожала ручка и жалобно звякнул замок.
Я прислонился спиной к двери и медленно сполз по ней вниз, пока не сел на пол, прижав колени к груди. Комната была серая, привычная, безопасная — те же стены, тот же стол, то же перо на подоконнике, которое я так и не убрал. Но сейчас она давила на меня, будто стены стали толще, а воздух гуще, и дышать было почти так же тяжело, как там, на улице, после вспышки.
Я сидел и смотрел в одну точку на противоположной стене — там, где обои расходились тонкой трещиной, похожей на молнию. Я не думал ни о чём конкретном, просто ждал, когда утихнет дрожь в руках и перестанет колотиться сердце.
Внутри поднималось что-то тёплое, липкое, чужое — то, чего я не чувствовал так давно, что почти забыл, как оно называется. Я пытался задавить его, как делал всегда, но оно не слушалось. Оно росло, заполняло грудную клетку, поднималось к горлу, и я понял, что не могу его остановить.
Эта злость не была похожа на ту тупую, серую апатию, с которой я привык просыпаться и засыпать — она оказалась острой, горячей, почти осязаемой, и она требовала выхода, не спрашивая моего разрешения.
Я сжал кулаки так сильно, что ногти впились в ладони, оставляя на коже полумесяцы, а потом прошептал в пустоту комнаты, в серую тишину, которая давила на уши: «Почему вы не можете просто быть нормальными?»
Голос дрожал, но в этой дрожи не было слабости — в ней было то, чего я лишал себя годами, потому что считал это ненужным, опасным, разрушительным, а именно: право чувствовать, право злиться, право требовать, чтобы меня хотя бы попытались понять, даже если из этого ничего не выйдет.
И только тогда, когда слова растворились в воздухе, а кулаки начали медленно разжиматься, я осознал, что это первое живое чувство за долгое время — не пустота, не отстранение, не та серая, ровная линия ничего, которая тянулась между мной и миром, а злость, горячая, несправедливая, запоздалая, но настоящая, и от этого осознания у меня перехватило дыхание.
Я откинул голову назад, прислонившись затылком к холодной двери, и закрыл глаза, чувствуя, как под веками всё ещё пульсирует тот самый свет, который ослепил меня сегодня на улице, когда чужое плечо врезалось в моё, когда мир на секунду стал цветным, а потом снова погас.
«А что, если это связано?» — подумал я, и от этой мысли внутри всё сжалось, потому что если связаны, значит цвет возвращается не сам по себе, не как подарок, не как исцеление, а вместе с болью, вместе с этими дурацкими семейными сценами, вместе со злостью, которую я так долго хоронил, потому что боялся, что она меня разрушит.
«Вспышка на улице — и вот я сижу на полу собственной комнаты и впервые за годы чувствую что-то, кроме пустоты.»
Я провёл ладонью по лицу, нащупывая привычную красноту под глазами, и попытался вспомнить, что было в тот момент, когда свет ударил меня — может быть, там, в той ослепительной белизне, проступило что-то ещё, какой-то оттенок, какое-то ощущение, которое я пропустил, потому что испугался. Но память не возвращала ничего, кроме страха, растерянности и того короткого, почти неуловимого синего, который мелькнул перед глазами, когда слёзы уже начали высыхать.
Я открыл глаза и посмотрел на серую стену, на трещину, на перо, и впервые за долгое время мне показалось, что стена стала чуть светлее — или это просто глаза привыкли к темноте?
Глава 3
Что она увидела?
Я проспал.
Это осознание пришло не постепенно, а одним ударом — когда я открываю глаза и вижу за окном уже не серое предрассветное марево, а вполне себе наглый, уверенный серый свет, который бывает только тогда, когда ты уже должен быть в аудитории.
В голове пустота и звон. Телефон на тумбочке показывает время, и я не верю своим глазам, потому что такого просто не может быть. Я всегда встаю вовремя. Я всегда прихожу первым. Я никогда не опаздываю, потому что опоздания — это внимание, а внимание — это взгляды, а взгляды — это то, чего я избегаю любой ценой.
— Это какая-то шутка?
Я срываюсь с кровати, даже не умываясь, натягиваю первую попавшуюся черную водолазку с рубашкой, хватаю рюкзак и вылетаю из комнаты. В коридоре никого — может быть, родители уже ушли или же им просто всё равно. Я не останавливаюсь, чтобы подумать об этом.
Улица встречает меня ветром и серым небом. Я бегу. Бегу со всех ног, как будто за мной гонится кто-то. В рюкзаке что-то гремит, лёгкие горят, но я не сбавляю темп, потому что знаю: каждая секунда приближает меня к тому моменту, когда я открою дверь аудитории, и все головы повернутся в мою сторону. Я не хочу быть на виду. Я не хочу, чтобы меня замечали. Хочу быть серой тенью, которая проскальзывает на последний ряд и растворяется там до конца пары.
Я бегу по серому тротуару, перескакивая через лужи, обходя редких прохожих, и на повороте, где дорогу преграждает мусорный бак, я слишком поздно замечаю парня — он выходит из-за угла с телефоном в руках, смотрит в экран, не поднимает головы. Я пытаюсь увернуться, но не успеваю. Я влетаю в него — всем телом, с разбега, так, что дыхание перехватывает и мир на секунду теряет очертания.
Мои ноги скользят по мокрому асфальту, меня заваливает в сторону, и я уже готовлюсь встретиться с землёй, почувствовать боль в коленях и стыд, который будет жечь сильнее любой ссадины. Но вместо этого чьи-то руки хватают меня за плечи — крепко, почти грубо, — и не дают упасть. Я ощущаю чужое тепло через ткань рубашки, слышу сбитое дыхание — его, не своё, — и на секунду замираю, не понимая, что происходит.
— Эй, ты в порядке? — голос звучит встревоженно, но без злости, без той агрессии, которой я ждал.
Я поднимаю глаза. Парень — обычный, серый, как все, — смотрит на меня с таким искренним беспокойством, что мне становится не по себе.
— Ты как? Сильно ударился? — спрашивает он. — И куда ты так несёшься?
Я не могу ответить. У меня нет слов. И нет времени. Я просто киваю — один раз, резко, — выворачиваюсь из его рук и бегу дальше, не оглядываясь, чувствуя, как его взгляд сверлит спину, как внутри поднимается очередная капля вины, которую я не могу сейчас разбирать, потому что если остановлюсь — рассыплюсь.
***
Я влетаю в университетскую дверь, пробегаю коридор, взлетаю по лестнице и останавливаюсь перед дверью аудитории, пытаясь отдышаться. Сердце колотится где-то в горле. Я толкаю дверь.
И замираю.
У доски стоит преподаватель. Рядом с ним — девушка. Я не вижу её лица, потому что она стоит ко мне вполоборота, и я сразу отвожу взгляд — не потому, что не хочу смотреть, а потому, что привык не смотреть на людей, чтобы не привлекать внимания.
В аудитории тихо. Слишком тихо. Все смотрят на меня. Все. И преподаватель, и те, кто сидит на первых рядах, и те, кто, как я обычно, прячется в конце.
И вдруг девушка поворачивается.
Я не сразу понимаю, что она смотрит на меня — может быть, потому что я не привык к вниманию, а может, в её движении было что-то резкое, почти испуганное, словно она услышала неожиданный звук и инстинктивно обернулась на него, как зверь, почуявший опасность.
Она разворачивается всем телом — будто её дёрнули изнутри. Тёмные короткие волосы взлетают и тут же опадают. Чёрный плащ на плечах сдвигается, обнажая рубашку и галстук — строгие, почти официальные, совсем не студенческие. Сумка описывает дугу в воздухе.
На секунду мне кажется, она сейчас заговорит — спросит, окликнет, — но она молчит. Только смотрит.
На ней круглые чёрные очки. Сначала я вижу только их — два тёмных стекла, в которых отражается серый свет аудитории. Но потом она чуть наклоняет голову, и я замечаю: очки не прячут взгляд. Они делают его острее.
В нём — удивление. Не вежливое, каким встречают незнакомцев, чтобы сразу забыть. Настоящее. Глубокое. Такое, какое бывает, когда видишь не то, что ожидал. Когда реальность на секунду перестаёт подчиняться правилам.
Она смотрит так, будто увидела привидение — не страшное, а невозможное. Или словно узнала меня. Хотя мы точно не знакомы. Её взгляд застревает на моём лице — не скользит, не пробегает, как у других, а цепляется, будто что-то мешает ему оторваться. Я чувствую его как прикосновение, как чужую руку, от которой не хочется отстраняться.
Сколько это длится? Секунду? Вечность? Сердце пропускает удар, а потом нагоняет с такой силой, что кровь стучит в висках.
Она моргает первой, просто отводит глаза, поправляя очки. Затем разворачивается обратно к преподавателю. Плащ замирает на плечах.
Преподаватель смотрит на меня крайне неодобрительно. Только сейчас я заметил его взгляд.
— Вейн, — голос преподавателя звучит ровно, но в нём сквозит то самое холодное терпение, которое обычно предвещает неприятности. — Причина опоздания?
— Пробки, — выдавливаю я наконец. Слово звучит глупо даже для меня самого.
Преподаватель задерживает взгляд ещё на секунду, потом кивает — не принимая ответ, а просто не желая тратить время.
— Садитесь.
Я прохожу к последнему ряду, чувствуя на себе взгляды. Кто-то уже отвернулся, потеряв интерес, кто-то продолжает провожать меня глазами — любопытными, осуждающими, равнодушными. Я не разбираю. Я просто иду вперёд, глядя в пол, стараясь не задеть ничьи сумки.
Рюкзак падает на пол. Я сажусь на своё место — у окна, где всегда пусто, где меня никто не видит и не трогает. Поправляю край парты, выдыхаю. Взгляды рассеиваются. Аудитория снова живёт своей привычной жизнью.
— Это Юта Артери, — говорит преподаватель, кивая в сторону девушки. — Она присоединяется к нашей группе с опозданием. Прошу любить и жаловать.
Кто-то хлопает пару раз — из вежливости. Кто-то перешёптывается, косясь на новенькую. Она стоит у доски неподвижно, опустив голову, и я почти не вижу её лица под чёлкой и круглыми стёклами очков. Только тёмный силуэт на фоне серой доски.
Потом она делает шаг. Второй. Идёт вдоль рядов, не глядя по сторонам. Чёрный плащ почти не шевелится, галстук неподвижен. Она производит минимум шума, но всё равно кажется, что каждый её шаг отдаётся в тишине — потому что многие всё ещё следят за ней. Я тоже. Не хочу, но не могу отвести взгляд.
Она проходит мимо первого ряда, второго, третьего. Я жду, что она повернёт ко мне, но она идёт дальше. Останавливается через ряд от меня — там, где тоже пусто. Достаточно близко, чтобы я чувствовал её присутствие, но достаточно далеко, чтобы между нами оставалось пространство.
Плащ бесшумно ложится на спинку стула. Она ставит сумку на пол, поправляет очки и достаёт тетрадь. Я не смотрю на неё. Смотрю в окно, на серое небо, на серые дома, на серую жизнь, которая течёт за стеклом.
Но я чувствую её взгляд.
Юта смотрит на меня. Не постоянно, не откровенно — краем глаза, короткими вспышками, когда думает, что я не вижу. Я не поднимаю головы, но боковым зрением замечаю, как она поворачивается, замирает, изучает. В её взгляде — подозрение. Не то злое, не то враждебное. Скорее настороженное, как у зверька, который не знает, опасен ли этот человек, и пока не собирается проверять.
Лекция идёт своим чередом. Преподаватель что-то пишет на доске, кто-то перешёптывается, кто-то стучит по экрану телефона. Я пытаюсь слушать, но не могу сосредоточиться, потому что чувствую её взгляд. Каждый раз, когда я думаю, что она отвлеклась, Юта снова смотрит.
«Да что ты пристала ко мне одному, в аудитории полно других людей» — с каждой минутой мне становилось тяжелее делать вид, что я не вижу ее взглядов.
Может быть, ей просто скучно, или она проверяет, кто здесь самый странный, чтобы потом избегать. Я не знаю. Я не умею читать людей.
За пару наши взгляды встретились единожды — случайно, нечаянно, я просто поднял голову слишком резко, а она как раз смотрела. Я не успел отвернуться. Она — тоже. На секунду мы застыли, и я снова увидел в её глазах то самое удивление, которое мелькнуло в начале пары.
Потом она первая отвела взгляд. Отвернулась к доске, поправила очки и больше не смотрела на меня до самого звонка.
А я сидел и думал: что это было?
Глава 4
Это шутка такая?
Пара закончилась, и аудитория мгновенно ожила — заскрипели стулья, зашуршали сумки, зазвучали голоса, которые ещё минуту назад были приглушены лекцией. Я остался сидеть, дожидаясь, пока схлынет поток, потому что не люблю толкаться в проходах, чувствовать чужие локти и слышать раздражённые вздохи тех, кому я мешаю.
К Юте подошли сразу две девушки с первых рядов, потом парень, потом ещё одна девушка. Они обступили её полукругом, что-то спрашивали, перебивали друг друга, смеялись. Она отвечала односложно, не глядя на них, но они не отставали. Я не слушал, о чём они говорят, но краем глаза видел: она держится отстранённо, будто не здесь, словно разговаривает с ними через стекло.
«Возможно она, как и я, испытывает трудности в общении. Впрочем, скоро она вольется в университетскую жизнь и станет одной из многих.»
Я поднялся, поправил лямку рюкзака и вышел, стараясь не стучать ногами.
***
Библиотека встретила меня тишиной — той особенной, которая бывает только в старых зданиях, где воздух тяжёлый от бумажной пыли, а свет падает на пол длинными серыми прямоугольниками из высоких окон. Я пошёл вдоль стеллажей, водя пальцами по корешкам книг, ища ту, которую преподаватель называл в начале пары. Название вылетело из головы, но я помнил, как выглядит обложка: серая, с тёмным пятном посередине — как отпечаток грязной ладони на бетоне.
Я уже почти нашёл её, когда услышал шаги — лёгкие, почти неслышные, но в этой тишине они отдавались эхом.
«Обычно в библиотеке не так много людей…»
Заметив, что кто-то смотрит на меня, я резко обернулся. Юта стояла в нескольких шагах от меня, прислонившись плечом к стеллажу. Одна. Без сумки, без компании, без той отстранённой маски, которая была на лекции. В полумраке библиотеки её тёмные круглые очки казались двумя чёрными безднами, и я не мог понять, куда она смотрит — на меня или сквозь меня.
— Ты что-то потерял? — спросила она. Голос тихий, без намёка на насмешку, но в нём чувствовалось что-то ещё — любопытство, смешанное с осторожностью.
Я не знал, что ответить. Слова застряли где-то в горле, и я просто стоял, чувствуя, как бумажная пыль оседает на язык.
— Книгу, — выдавил я наконец.
— Какую?
— Не помню.
Она чуть склонила голову набок, изучая меня. В этом движении было что-то птичье — настороженное, но не пугливое, скорее оценивающее. Я почувствовал себя насекомым под стеклом.
— Преподаватель просил найти «Основы социально-психологической теории».
Я удивился. Откуда она знает? Мы были на одной лекции, да, но я не помнил, чтобы преподаватель называл книгу при всех. Может быть, я пропустил? Или она спросила у кого-то после пары?
Она не стала ждать, пока я переварю эту информацию. Вместо этого шагнула к стеллажу слева от меня — туда, где я ещё не смотрел, — и через несколько секунд вытащила толстый том в серой обложке. Без колебаний. Будто знала, где он лежит.
— Эта? — спросила она, протягивая книгу.
Я взял. Та самая. Серая обложка, тёмное пятно посередине.
— Да, — сказал я. — Спасибо.
Она не ответила. Просто стояла, смотрела — не на книгу, на меня. Я чувствовал её взгляд даже через тёмные стёкла очков. Он не был тяжёлым, но он был настойчивым, как будто она ждала чего-то ещё.
Я немного помялся и медленно развернулся к выходу. Я сделал шаг, потом другой. Медленно, будто не хотел уходить, но и не видел причин оставаться. Книга была в руках — та, за которой я пришёл. Разговор — если это можно было назвать разговором — закончился. Я мог идти.
«Она странная… Но я не чувствую в ней ничего плохо…»
Эта мысль пришла сама собой. Обычно я избегаю людей не потому, что они плохие, а потому, что они — просто чужие. Их присутствие требует слов, жестов, эмоций, которых у меня нет или которые я давно разучился проявлять. Но в ней не было этого давящего ожидания. Она не требовала, чтобы я улыбался, не ждала, что я поддержу разговор. Она просто смотрела и задавала вопросы, на которые можно было не отвечать. Я остановился у выхода из библиотеки, прижав книгу к груди.
«Странная… Не нужно со мной пытаться подружиться, если ты этого хочешь.»
Я почти произнёс это вслух, но вовремя сжал губы. Глупо было бы говорить это в дверь или ей, если она вдруг пошла за мной следом. Я не обернулся, чтобы проверить. Не хотел знать.
Я толкнул дверь и вышел в коридор.
***
Я вошёл в аудиторию, когда до начала пары оставалось ещё несколько минут. Свободных мест было много, но я всё равно сел на своё — у окна, на последнем ряду, где меня никто не видел и не трогал. Книгу положил на парту, даже не открывая. Смысла не было — я всё равно не мог сосредоточиться.
Через несколько минут дверь открылась, и в аудиторию вошла Юта.
Она не смотрела по сторонам. Не искала меня взглядом. Просто прошла к своему месту — через ряд от меня, — села, достала тетрадь, поправила очки. Всё так же спокойно, бесшумно, будто её здесь не было. Я ждал, что она снова начнёт смотреть. Украдкой, краем глаза, как на прошлой лекции. Но нет. Она даже не поворачивала голову в мою сторону. Смотрела в доску, иногда что-то записывала, иногда просто сидела неподвижно. Её профиль казался отстранённым, почти каменным. Я поймал себя на мысли, что сам теперь смотрю на неё. Словно пытаюсь поймать тот самый взгляд, который раньше мешал дышать.
«Что же у тебя на уме?»
Я не знал, зачем задаю себе этот вопрос. Она всё равно не ответит. Да и зачем мне знать? Она — никто. Просто новенькая. Через неделю я забуду, как её зовут, как она смотрит, как поправляет очки. Через месяц она станет такой же серой тенью, как и все остальные.
Я отвернулся к окну и уставился в серое небо. Оно было пустым, ровным, безопасным.
Пара прошла спокойно. Преподаватель что-то рассказывал про классификацию личностей, кто-то отвечал, кто-то перешёптывался. Я не слушал. Я смотрел в окно на серое небо и пытался убедить себя, что ничего не произошло.
Прозвенел звонок, и аудитория ожила. Юта поднялась первой. Быстро, бесшумно, не глядя по сторонам. Её плащ мелькнул в дверях, и она исчезла, даже не обернувшись. Я проводил её взглядом — против воли, наверное, потому что надеялся, что она хотя бы посмотрит в мою сторону, но нет.


