
Полная версия
Бизнес леди Империи

Ярослав Северцев
Бизнес леди Империи
Глава 1. Последний день империи Веры Штерн
Москва, Садовое кольцо, «Stern Atelier». За час до аварии.
Вера Штерн стояла посреди ателье, и все десять её сотрудников замерли.
Это называлось «режим тишины». Никакой музыки, только шелест тканей и редкий стук швейной машинки. Она обходила манекен, на котором висело то самое платье. Вечернее, изумрудное, с ручной вышивкой стеклярусом, напоминающим чешую дракона.
— Плечо уехало вверх на два миллиметра, — сказала Вера спокойно. — Линия принтесс не работает. Распороть.
Закройщица, женщина с двадцатилетним стажем, побледнела.
— Вера Сергеевна, там же ручная строчка...
— Я сказала — распороть. Или вы хотите, чтобы жена министра энергетики повернулась на балу и все подумают, что мы шьём в подвале? — Вера сняла очки для чтения и устало потерла переносицу. — У нас через три дня примерка. Успеем.
Она говорила тихо, без крика. И это было страшнее.
Телефон на столе из красного дерева завибрировал. СМС от водителя: «Вера Сергеевна, подъехал, жду у центрального входа».
— Всё, — Вера щелкнула пальцами, и «режим тишины» отключился. — Я на выезд. Костюм для Орловой — закончить подол сегодня. Выкройку пиджака-оверсайз — мне на ватсап к девяти вечера.
Она накинула пальто Max Mara цвета верблюжьей шерсти. Сунула в сумку Birkin (черный, крокодил) айпад с эскизами, паспорт, помаду «Tom Ford» и флакон «Baccarat Rouge 540». На пороге обернулась:
— И, ради бога, уберите этот ужасный муслин с примерочной. Он мне всю цветопередачу убивает.
Дверь за ней закрылась с мягким шипением доводчика.
Лифт спускался минуту. Вера смотрела на свое отражение в зеркальных стенах. Сорок два года, но выглядит на тридцать пять. Регулярный уход давал свои плоды, микроблейдинг, филлеры — по делу, без фанатизма. Стрижка каре, подкрашенная в пепельный блонд. Она создала бренд с нуля. Первый бутик на Кузнецком мосту, потом Париж, потом Дубай. Она могла позволить себе всё.
Кроме времени.
Вниз, в подземный паркинг, она вышла быстрым шагом, цокая лодочками Manolo Blahnik по бетону.
Черный Mercedes S-Class стоял у колонны. У машины — её водитель, Николай. Бывший военный, подтянутый, в тёмном костюме и перчатках. Он открыл заднюю дверь, приглашая ее присесть.
— Добрый вечер, Вера Сергеевна.
— Здравствуй, Коля. — Она скользнула на подогретое кожаное сиденье. — Резину сменил? Говорят, на Кутузовском гололёд.
— Шипы, Вера Сергеевна. Всё под контролем, — он закрыл дверь с тем бархатным звуком, который бывает только у настоящего немецкого люкса.
Она откинулась на спинку, вытащила айфон. Там было четырнадцать непрочитанных сообщений. Поставщик из Италии переносит сроки поставки шёлка. Инфлюенсер с миллионом подписчиков просит платье бесплатно («взамен на пост в сториз», — фыркнула Вера и отправила в игнор). Бухгалтер прислал отчёт по налогам.
— Коля, поехали, — бросила она, не поднимая глаз. — На Петровку, сначала к Елене Викторовне, потом в ателье на Тверской.
— Понял. — Mercedes мягко тронулся с места, вырулил из паркинга и влился в вечерний поток.
Вера работала в машине. Это была её вторая стихия. Она открыла ноутбук, включила рендер будущей коллекции «Анимус» — отсылка к конструктивизму двадцатых, но с гипертрофированными плечами и асимметрией. Пальцы бегали по тачпаду, подписывая контракты в «Диадоке», отвечая партнёрам в телеграме.
— Коля, сделай погромче климат, что-то душно.
— Сделал.
Она не заметила, как они выехали на Садовое кольцо. Стемнело рано, декабрьское небо давило свинцом. В зеркале заднего вида мигали огни ресторанов, вывески «Азбука вкуса», витрины ювелирных.
Вера переписывалась с Парижем.
«Veronique, je t’envoie les croquis demain. La dentelle sera prête dans deux semaines».
(Вероника, высылаю эскизы завтра. Кружево будет готово через две недели).
Она любила французский. Любила, как он скользит — гладко, маслянисто, как хороший шоколад. Её французский был идеален. Сорбонна, год стажировки у Жан-Поля Готье, потом муж-парижанин (теперь уже бывший). Язык впитался в кровь.
Машина плавно обогнала фуру. Коля включил поворотник, перестраиваясь в левый ряд.
— Стоянка будет у «Петровского пассажа», — сказал он.
— Хорошо, — Вера даже не подняла голову. Она поправляла строчку в договоре. Шрифт, пунктуация — всё должно быть идеально.
А потом она услышала звук.
Не визг тормозов. Нет. Сначала был звук, который не вписывался в московскую зиму — скрежет металла, как будто кто-то рвал лист жести голыми руками. Потом свет фар встречной машины — почему-то оттуда, откуда их не должно было быть. Выезд на встречку. Коля что-то крикнул — она не разобрала, мат или молитву.
— Держись! — это было последнее, что отчётливо услышала Вера.
Мир разлетелся вдребезги. Буквально. Стёкла, подушки безопасности, запах бензина и горячего металла. Ноутбук ударил её в грудь. Сумка Birkin вылетела вперёд, высыпая помаду, айпад, запасную батарею — всю эту мишуру успешной жизни.
Вера не успела испугаться. Только подумала, очень спокойно, как будто со стороны: «Как же неудобно... У меня же примерка завтра».
И темнота.
Не чёрная. Серая, мокрая, холодная — как декабрьская Москва, если смотреть на неё со дна сугроба.
Она ещё чувствовала, как её тело сжимает железо. Как капает что-то тёплое на щёку. Коля молчал.
А потом всё исчезло.
Она летела. Не вверх — вбок, в какую-то щель между секундами. И слышала, как трещит по швам её личность, рассыпаясь на атомы: Вера Штерн, сорок два года, основатель бренда, любительница кофе раф, ненавистница капризных клиенток, коллекционер винтажных выкроек, женщина, которая строила свою империю двадцать лет — всё это комкалось, как ненужный эскиз, и улетало в трубу.
В темноте пахло навозом, дымом из печных труб и дешёвым табаком-самосадом.
И было очень, очень холодно. А потом все пропало!
Глава 2. Пробуждение
Она очнулась от того, что кто-то рядом ругался.
— Пусти, жидовка, я первый её нашёл! — сиплый голос звучал прямо над ухом.
— Сам ты жид пархатый, это моя лестница, моя нищенка, моё и пальто!
Вера с трудом разлепила веки. Веки были тяжёлыми, словно к ним привязали по гире. Над ней склонились две грязные рожи в рваных картузах. Один тянул за рукав её… постойте.
Это не её пальто Max Mara.
Это был какой-то мешок. Ватный, дырявый, вонючий, как старый плед из гостиницы для бомжей.
— Пош… пошли вон, — выдохнула Вера, и голос её прозвучал тонко, звонко, по-детски.
Она оттолкнула мужчину рукой. Рука была чужая. Тонкая, синяя от холода, с грязными ногтями и заусенцами. На запястье — след от ожога, старый, как будто углём прижгли.
Мужчины отшатнулись, но не от её силы — от неожиданности. Оборванная девка, которая лежала пластом уже неизвестно сколько часов, вдруг открыла глаза и смотрела так, что становилось не по себе.
— Бесноватая, мы думали ты подохла — сказал первый и сплюнул на снег.
Они ушли, ругаясь и пиная пустые ящики.
Вера села. Мир поплыл. Затошнило. Она уперлась ладонью в дощатую стену — это было чьё-то крыльцо, чёрный ход трактира. Вокруг лежал снег, перемешанный с золой, капустными листьями и конским навозом. Пахло так, что современный человек не выдержал бы и минуты.
«Это не сон», — поняла она.
Она опустила глаза вниз. Тело. Маленькое, худое, грудь — только намечается. Рубаха грязная, юбка драная, лапти… боже, настоящие лапти на верёвках.
Она судорожно ощупала лицо. Острый подбородок, впалые щёки, нос пуговкой. Не её лицо. И волосы — мышиные, спутанные, полные колтунов.
Вера попыталась встать и чуть не упала — ноги не держали. Голод был не просто чувством. Голод был субстанцией. Он заполнял желудок, как кислота, и выедал его изнутри.
— Эй, Катька, оклемалась? — из двери трактира высунулась бабища в засаленном фартуке. — А я уж думала, дух испустила. Вали отсюда, не позорь заведение. Христа ради проси подальше, у нас господа обедают.
Катька.
Её звали Катька.
Вера закрыла глаза, и в голову хлынул поток — чужой памяти, чужой боли. Отец умер от чахотки на верстаке, мать — через месяц, от горя и тоски не смогла перенести смерть мужа. Дом отняли за долги. Катька спала на сеновалах, ела объедки, а зимой чуть не замёрзла насмерть на этом самом крыльце. И замёрзла бы, если бы…
…если бы в неё не вселилась душа Веры Штерн.
«Так, — сказала себе Вера голосом, который не дрожал, хотя всё внутри дрожало. — У тебя нет ателье. Нет счета в банке. Нет Коли с Mercedes. У тебя есть тело-подросток, лапти, один зубной гнойник (она нащупала его языком) и три копейки, зажатые в кулаке. И ещё французский. Идеальный французский, который ты тащила с собой через смерть».
Она разжала кулак. Три копейки. Медные, грязные.
— Этого хватит на краюху хлеба и вчерашние щи, — судя по памяти прошлой хозяйки тела, прошептала она. И тут же подумала: — А ещё — на иголку и нитку.
В её глазах, огромных серых глазах на худом лице, зажёгся огонь. Тот самый, который двадцать лет назад заставил её открыть первое ателье в арендованной комнате на окраине Москвы.
Она не знала, какой сейчас год. Она не знала, кто правит Россией. Она не знала, кто здесь законодатель моды — Чарльз Ворт ещё жив? Или уже Калло Сёстры?
Но она знала одно: мода — это власть. А власть она умела брать.
Вера поднялась на ноги. С шаткой грацией больной лошади, но поднялась. Запахнула дырявый ватник, подобрала с земли какую-то тряпку, похожую на платок, и побрела к воротам.
Навстречу ей проплыла карета. Из окна выглядывала дама в нелепой шляпе — с чучелами птиц и вуалью, которая была приколота криво. Платье — сиреневый шёлк, но крой устаревший, турнюр слишком высокий, рукава собраны ужасно.
Вера остановилась как вкопанная.
— Да это же... это же надо перешить! — вырвалось у неё вслух. — Убрать турнюр, распустить складки, сделать декольте лодочкой и добавить кушак на боку! Господи, да они все здесь одеты как пугала!
Кучер на козлах покосился на странную нищенку, которая косилась на проезжающую карету с ее пассажиркой.
(Боже мой, это платье — катастрофа. Драпировка выполнена плохо, а цвета...)
Она улыбнулась. Грязно, обветренными губами, с единственным зубным гнойником. Но улыбнулась.
— Игра началась, господа, — сказала она вслед карете. — Катя умерла. Здравствуйте, я Вероника Штерн. И я научу вас одеваться.
Глава 3. Капитал
Петербург, Сенная площадь. Декабрь, предположительно 1881 год.
Первый рубль Вера заработала за три часа до того, как поняла, что умирает от голода.
Это была странная смерть. Не кинематографичная, с закатыванием глаз и красивым падением на снег. Голодная смерть — это когда мозг начинает есть сам себя. Ты становишься тупым. Ты перестаёшь соображать. Ты сидишь на корточках у стены и смотришь на чужую булку так, будто это лицо твоего любимого человека.
Вера знала это чувство. Нет, в прошлой жизни она не голодала. Но её мать — да. В девяностые, когда Вера была маленькой, мать продавала всё, чтобы прокормить дочь. И рассказывала, как однажды три дня ела только кипяток с сахаром. «Главное, — говорила мать, — не думать о еде. Думай о том, что ты сделаешь, когда поешь».
Вера думала.
Она сидела на ступенях часовни, поджав под себя чужие ноги, и смотрела на прохожих. Не как нищенка — как дизайнер. Она сканировала.
Вот купчиха в собольей шубе. Шуба — хорошая, мех густой, но покрой — боже мой, покрой! — как мешок. Сделано явно провинциальным портным, который понятия не имеет о приталенном силуэте. Стоило бы убрать два вытачки на спине и сменить линию плеча — и купчиха выглядела бы на десять лет моложе.
Вот чиновник в шинели с бобровым воротником. Воротник посажен криво, пуговицы медные, дешёвые. Но мужчина явно хотел казаться богаче — из-под шинели виднелся отличный жилет, шёлковый, с цветочным рисунком. Несочетаемость убивала.
А вот — стоп.
Вера прищурилась.
Из Гостиного двора вышла дама. Молодая, лет двадцати пяти, в тёмно-вишнёвом платье с отделкой из чёрного бархата. Платье было явно дорогим. И явно парижским. Вера узнала рукава «а-ля жюж» — узкие, длинные, с маленьким буфом у плеча. Так шили в доме Ворта в конце семидесятых.
Но дама была несчастна. Она поправляла воротник, одёргивала юбку, хмурилась. Что-то её раздражало. И Вера знала — что.
Турнюр.
Турнюр был слишком велик. Идея турнюра — подушечки под юбкой сзади, создающей объём — была модной, но этот экземпляр явно сшила не рука мастера. Он сидел криво, съезжал набок и заставлял даму сутулиться, чтобы скрыть диссонанс.
Вера не выдержала.
— Простите, сударыня, — сказала она, поднимаясь.
Голос её прозвучал хрипло, но внятно. Дама обернулась и поморщилась — перед ней стояла грязная девка в рванье.
— Пошла вон, — бросила дама и отвернулась.
— У вас турнюр съехал на левое бедро на три сантиметра, — быстро сказала Вера. — От этого ломается вся вертикаль. Ваше платье от Ворта, модель «Фаворитка», весна 1879 года, но его перешивали в Петербурге — я вижу по стежкам на подоле. Перешивал плохой мастер. Он испортил баланс.
Дама замерла. Медленно, очень медленно повернулась.
— Что ты сказала? — голос у неё был не испуганный, а острый. Заинтересованный.
— Я сказала, что ваше платье можно спасти, — Вера говорила тихо, чтобы не привлекать внимание городового. — И вам не нужно будет сутулиться.
Дама молчала пять секунд. Потом достала из муфты маленький кошелёк, вынула рубль — серебряный, сверкающий — и протянула Вере.
— Возьми. И скажи мне, откуда ты, дрянная девчонка, знаешь про Ворта?
— Я знаю про всех, сударыня, — Вера взяла рубль, но не спрятала, а зажала в кулаке, чтобы не выронили дрожащие пальцы. — Я умею шить. Я умею кроить. Я умею смотреть на женщину и видеть, что ей нужно, а не то, что ей продали.
Дама усмехнулась. Криво, но уже без презрения.
— Как тебя зовут?
— Катерина. Катя.
— А по батюшке?
Вера замялась на секунду. В памяти Кати всплыло: «Отец — Пётр». Она кивнула:
— Петровна.
— Ну что ж, Катерина Петровна, — дама убрала кошелёк. — Меня зовут Анна Сергеевна Оболенская. Приходи завтра к полудню на Литейный, дом двенадцать проверю все что ты рассказала мне , и если выяснится что ты мне соврала , ты очень об этом пожалеешь. Как придешь, спросишь горничную Машу. Скажешь, что от меня. Приходи чистая, поняла?
— Поняла, — кивнула Вера.
Оболенская развернулась и пошла прочь, высоко неся голову — несмотря на съехавший турнюр. Вера смотрела ей вслед и уже знала, что завтра сделает.
Но сначала — еда.
Она потратила двадцать копеек на краюху чёрного хлеба, луковицу и кружку горячего сбитня у торговки на углу. Ела медленно, как учили когда-то на курсах этикета — отламывая маленькие кусочки, пережёвывая до состояния кашицы. Желудок болел, но боль была хорошая. Боль жизни.
Оставшиеся восемьдесят копеек она потратила на баню.
Это была не та баня, куда ходили господа. Это была чёрная, для черни — низкий потолок, каменка, дым, запах мокрого веника и чужого пота. Но за двадцать копеек её пустили на час, дали кусок мыла и тряпку.
Вера мылась дважды. Она тёрла кожу до красноты, отмывая слои грязи, которых накопилось за месяцы Катиной жизни. Волосы — спутанный колтун — она вычесала пальцами, теряя клочья, но чувствуя, как голова становится легче. Она нашла у себя вшей. Она их вывела мылом и отвращением.
Когда она вышла из бани, была уже ночь. Восемьдесят копеек кончились. Но она была чиста. Впервые за неизвестно сколько времени — чиста.
Она нашла ночлег в ночлежном доме на Обуховском проспекте. Пять копеек — место на полу в общем зале, на соломенном тюфяке, вповалку с двадцатью другими такими же. Пахло кислой капустой, мочой и отчаянием.
Вера легла, положив под голову узелок с остатками хлеба. Не спала. Думала.
Завтра она пойдёт к Оболенской. У неё есть иголка, которую она выпросила у банщицы за дополнительную копейку. У неё есть нитки — она купила катушку чёрных и белых на толкучке.
И память , но это было благодаря чему она начнет новую жизнь.
Она помнила, как строить выкройку. От руки, без компьютера. Она помнила, как делать идеальную посадку по фигуре. Она помнила, какие ткани будут в моде через пять, десять, двадцать лет. Она помнила, что турнюр умрёт в конце восьмидесятых, что на смену придёт силуэт «принтесс» с завышенной талией, а потом — «бель эпок» с корсетом «S-силуэт».
Она помнила слишком много для девочки-нищенки.
— А кто проверит? — прошептала она в темноту. — Кто поверит, что Катя с Сенной говорила по-французски и знает разницу между шёлком «сатен» и «фая»?
Никто.
Пока не увидят.
Глава 4. Литейный, 12
На следующий день шёл снег. Не московский, мокрый и грязный — петербургский, сухой, колючий, как битое стекло. Вера шла от Обуховского проспекта до Литейного почти час. В лаптях. По насту.
Она замёрзла, как собака. Но на лице её не было страдания. Она тренировала это лицо с утра, стоя перед мутным осколком зеркала в ночлежке: спокойствие, лёгкая полуулыбка, взгляд чуть сверху вниз. Взгляд человека, который знает, что он прав.
Она повторила про себя: «Ты не нищенка. Ты — Вера Штерн, креативный директор собственного бренда, ты сидела в первом ряду на показе Valentino, ты пила шампанское с Карлом Лагерфельдом (ну, почти). Эти люди в шубах и цилиндрах — они такие же, как твои клиенты в Дубае. Капризные, богатые, неуверенные. Они хотят красоты. Ты можешь её дать».
Дом 12 на Литейном оказался не особняком, а доходным домом — высоким, серым, с лепниной на фасаде и дворницкой в подвале. Вера обошла парадный вход и постучала в чёрный ход.
Дверь открыла девушка в белом переднике и чепце — горничная.
— Ты кто? — спросила она подозрительно.
— Я от Анны Сергеевны Оболенской, — сказала Вера. — К Маше.
Горничная поджала губы, но пропустила. Внутри пахло варёной капустой и стиркой. Кухня была чистой, с выбеленными стенами и огромной плитой.
— Маша! — крикнула горничная в коридор. — К тебе пришли. Говорит, от Оболенской.
Появилась Маша — плотная, румяная, с быстрыми глазами. Она оглядела Веру с головы до ног.
— Та самая? — спросила она с сомнением. — Барыня сказала: девка худая, глаза серые, говорит складно. Ну, говори.
— Мне нужен кусок ткани для образца — любой, — сказала Вера без предисловий. — И час времени. Я покажу, что умею.
Маша фыркнула. Но — ушла.
Через десять минут Вера сидела на табурете в комнате для прислуги, держа в руках старое платье — ситцевое, выцветшее, которое собирались выбросить на тряпки. Рядом лежали иголки, катушка серых ниток и маленькие ножницы.
— Это всё? — спросила Вера.
— Ах ты, неблагодарная, — начала Маша.
— Всё подойдёт, — перебила Вера. — Спасибо.
Она взяла платье, разложила его на столе и закрыла глаза на три секунды. Увидела. Сразу. Ситцевое платье — прямой покрой, мешковатое, без талии. Скучное. Домашнее.
Она возьмёт его и сделает пеньюар. Легкую домашнюю накидку. Уберёт рукава, сделает их короткими, с широкой проймой. Пояс перешьёт на кушак, который завяжется сбоку. Вырез углубит, но не слишком — для приличия. А по подолу добавит сборку из той же ткани, но в три ряда.
И она начала шить.
Маша стояла рядом и смотрела. Сначала — с насмешкой. Потом — с удивлением. Потом — с испугом. Потому что пальцы Веры двигались со скоростью швейной машины. Стежки ложились ровно, как по линейке. Она не смотрела на свои руки — она смотрела вперёд, сквозь ткань, на образ, который существовал только у неё в голове.
Через сорок минут всё было готово.
— Примерь, — сказала Вера, протягивая перешитое платье Маше.
— Зачем это мне? — опешила горничная.
— Затем, что на тебе оно будет сидеть лучше, чем на вешалке. Примерь.
Маша надела. И замерла.
Платье, которое минуту назад было выцветшей тряпкой, преобразилось. Оно легло по фигуре, но не облегало — струилось. Короткие рукава открывали полные руки Маши, делая их изящнее. Кушак на боку подчеркнул талию. Три ряда сборки по подолу придали объём и движение.
Маша повернулась к мутному зеркалу на стене.
— Господи... — прошептала она. — Как же... это красиво.
— Это просто ситец, — сказала Вера. — Представь, что я могу сделать с шёлком.
В дверь постучали.
— Маша, барыня спрашивает, — раздался голос. — Кто там к тебе приходил?
Маша переглянулась с Верой. И, видимо, приняла решение.
— Погоди здесь, — сказала она и вышла.
Вера осталась одна. Она сидела на табурете, стараясь не дышать слишком глубоко — болели рёбра. От голода? От холода? От того, что она умерла и воскресла в чужом теле? Неважно.
Она смотрела на свои руки. Грязные, с обломанными ногтями, красные от работы. Но — живые. И эти руки умели то, чего не умел никто в этом городе.
Они умели создавать красоту из ничего.
Через пять минут вернулась Маша. Не одна. С ней была женщина лет тридцати пяти — в домашнем платье из тёмно-синего бархата, с кружевным чепцом на голове. Лицо у женщины было умное, усталое и очень любопытное.
— Это ты, — сказала женщина, глядя на Веру. — Та самая девка, которая на Сенной разбирается в платьях от Ворта.
— Я, сударыня, — Вера встала и сделала книксен. Ноги дрожали, но она удержалась.
— Меня зовут Елизавета Павловна Шереметева, — женщина прошла в комнату, села на стул, не обращая внимания на скромную обстановку. — Анна Сергеевна Оболенская — моя племянница. Она рассказала мне о вас. Я не поверила. Но Маша... — она кивнула на горничную, которая всё ещё стояла в перешитом платье, — Маша выглядит так, будто готова выйти замуж за князя. Где вы научились шить, девочка?
Вера молчала две секунды. Потом сказала:
— Во сне, сударыня.
— Что?
— Мне снятся сны, — сказала Вера спокойно. — Я вижу во сне платья. Такие, каких никто не шил. А когда просыпаюсь — могу их повторить. Руками.
Елизавета Павловна прищурилась. Так смотрят на ярмарке, когда предлагают товар, который выглядит слишком хорошо, чтобы быть правдой.
— И много вы таких платьев видели во сне? — спросила она.
— Тысячи, — ответила Вера.
И улыбнулась. Не той улыбкой, которой улыбалась в прошлой жизни — профессиональной, дипломатичной. А новой, дерзкой, почти нахальной.
Она знала, что рискует. Её могли выгнать. Могли назвать бесноватой. Могли сдать в участок за бродяжничество.
Но Елизавета Павловна Шереметева вдруг рассмеялась.
— Катя, — сказала она. — Катерина Петровна. У меня завтра вечером званый ужин. Ко мне приедет княгиня Юсупова. Она недавно привезла из Парижа платье, которое ей не нравится. Она говорит, что оно «не то». Я не понимаю, что значит «не то». Но, может быть, вы понимаете?
— Понимаю, — сказала Вера.
— Тогда завтра в четыре часа вы будете здесь. Чистая, причёсанная, в приличной одежде, — Елизавета Павловна повернулась к Маше. — Найди ей что-нибудь из старого, но целого. И накорми.
Она встала и направилась к двери. На пороге обернулась.
— Если вы обманщица, Катерина Петровна, вы очень пожалеете что ввязались в эту игру с Шереметевой. Если нет — может быть, у вас появится работа.
Вера поклонилась. Молча.
Когда дверь закрылась, Маша выдохнула:
— Ну и дела...
— Маша, — сказала Вера. — Госпожа говорила про еду!
Горничная фыркнула, но пошла на кухню. Через пять минут перед Верой стояла тарелка горячих щей с говядиной, кусок ржаного хлеба и кружка киселя.
Вера ела медленно. С наслаждением, которое граничило с религиозным экстазом.
«Шереметева, — думала она. — Одна из богатейших семей империи. Юсупова — ещё богаче. Завтра я буду в доме, где решаются судьбы. Не на балу — на чёрной лестнице. Но это начало».
Она доела щи, вытерла губы тыльной стороной ладони и попросила у Маши бумагу и карандаш.
— Зачем? — удивилась та.
— Хочу нарисовать, что я сделаю с платьем княгини Юсуповой, — сказала Вера. — Чтобы завтра не объяснять на пальцах.
Она села к столу и начала рисовать.
Пальцы дрожали — не от голода, от возбуждения. Эскиз рождался сам собой: платье-реформ, без турнюра, с завышенной талией и свободной юбкой. С вышивкой в стиле модерн — стиле, которого ещё не существовало. С рукавами-жиго, широкими от плеча до локтя и узкими ниже. Это платье опережало время лет на десять.
Но Вера знала: в моде «опережать время» — это не порок. Это бренд.
Она подписала внизу по-французски:
«Pour la princesse qui n'a pas peur d'être belle».









