
Полная версия
Пока я помню

Пока я помню
...
Мне сегодня приснилось детство. С этой фразы началась книга. С неё же пусть и начнётся ваше чтение. Только уговор: мы не будем зажигать яркий свет. Оставим только настольную лампу и тот желтоватый круг, который она роняет на страницы. Всё самое важное происходит в полумраке.
Эту книгу я не сочиняла. Я её вспомнила. А память — странная штука: она не держит дат и не выстраивает сюжет. Она держит тепло бидона с парным молоком, мягкость мха, скрип половиц. Держит голос деда, который зовёт меня так, как уже никто никогда не позовёт. Запах бабушкиных платьев и старого театра. Держит собачий язык на ладони и нежность объятий мамы.
Я собрала эти осколки. Разложила перед собой, как «секретики» под стёклышком — помните? Приподнимешь листочек, а там фантик, цветок, пуговица. Никому не нужные, но бесценные.
Здесь будет лес. Будет море. Будет городской двор с разбитой песочницей. Будет немного страха — ровно столько, чтобы сердце билось чаще. И немного стыда — того самого, липкого, от которого хочется провалиться сквозь землю.
Заходите. Только тихо. Там, кажется, ещё спит щенок за креслом.
Кусочек первый
Мне сегодня приснилось детство. Тёплое, со вкусом парного молока и земляники. Лето в глухой деревне в Рязанской области, куда нас, детей, отправляли на каникулы.
Деревенька — двадцать деревянных домов, и со всех сторон — леса. И леса эти назывались забавно, как комнаты в большой квартире: Березнячок, Задки, Вырубки.
Бабушка только голову из окна высунет:
— Ты куда понеслась?
— На Задки!
— Смотри мне… если первый гриб мухомор попадётся, сразу домой поворачивай.
— Это ещё почему?
— А это Леший дорогу закрыл. Значит, не рад тебе.
— А если не мухомор?
— Тогда ходи. Только не шляйся до темноты.
— Ба!
— Чего «ба»? Грибов набери.
На Задках было опасно — топкие болота и леший, который путает людей. Заблудишься — и всё, помирай.
Зато там белые грибы и много ягод. И главное — мох. Мох я обожаю, поэтому спешу именно туда. Он мягче всякого ковра — высокий, плотный. Ляжешь ничком в него, только лениво хватаешь рукой чернику и отправляешь в рот. Руки чёрные, мокрые — и нега по телу разливается, тягучая, как сладкий сироп.
А потом перевернёшься на спину и смотришь в небо. Верхушки огромных елей скрипят и раскачиваются на ветру. И облака плывут, и солнце щекочет глаза. Прищуришься — оно расплывается в длинную жёлтую линию. Я лежу и думаю: вот так, наверное, видит мир человек из могилы. И в этой мысли нет страха — только удивление и покой, будто всё так и должно быть.
Потом встаю и иду по грибы. За грибами я слежу. Их там в избытке. Одни собираю — бабушке на суп или совсем без пользы — на засолить. Другие, самые красивые, оставляю жить. Это моя тайна, прикрытая мохнатой веткой.
Возвращаюсь затемно. Бабушка стоит у калитки, руки в боки.
— Явилась, путешественница. Я уж думала, леший тебя в жёны взял.
— Не взял, — говорю, — я ему гриб оставила.
— Подкупила, значит. Мой руки, садись ужинать.
— Ба, а леший — он какой?
— А кто ж его знает. Может, как дед наш, только мхом обросший.
Я люблю семьи подосиновиков. Чтобы мама-гриб, папа-гриб и обязательно малыши. Самые маленькие, с красными шапочками, размером с мизинчик. Я возвращаюсь к ним каждый день, смотрю, как дети растут, а родители стареют. Снимаю с их тел улиток, норовящих откусить кусочек, прикрываю травой, чтобы никто не нашёл.
Хотя кому там находить?
На всю деревню пять семей. Настоящих, деревенских. Они особенные. Крепкие, прямые, бесстрашные. Женщины в платках, мужчины пахнут папиросами.
Остальные — так, дачники. Толком ничего не знают и не умеют. Копошатся в огородах, смотрят чёрно-белый телевизор. И всё у них какое-то временное, невзаправдашнее.
То ли дело у семьи Титовых. Собака злая Найда на цепи — попробуй подойди. Дом из самых пахнущих брёвен, огороды — ого-го, края не видно. Корова. Очень строгая корова. Сама домой приходит. Даёт столько молока, что вся деревня напивается. И молоко у неё особенное. Честное. Не то что в магазине прозрачное, будто из-под крана. Несёшь это молоко домой, его тепло через бидон можно пощупать. Налил кружку, отрезал большим ножом кусок чёрного хлеба — и сидишь, пьёшь. Неспешно. Молоко густое, живое. Им наедаешься.
Вот бы ещё сладкого. Конфет! Лучше б шоколадных... Таких нет, но есть печенье. Оно в деревянном буфете с резными скрипучими дверками. Но его мало, бережно надо есть. И варенье. Его можно намазать на хлеб и уплетать с чаем. Настоящее блаженство.
Варенье я уважаю не только за вкус — за труд. Особенно вишнёвое. Сначала тащишь лестницу, залезаешь с привязанным к поясу бидоном и тянешься к ягодам. Упасть не страшно, страшно схватить вишню не так и раздавить пальцами. Сок от неё по запястьям течёт словно кровь. А потом надо косточки вынуть из каждой ягоды. Увидишь полные вёдра вишни — хочется ныть. Но мама говорит: зимой скажешь себе спасибо. Мама врать не станет.
Хотя вишня ещё ничего. Вот попробуй в колючий куст крыжовника залезть — руки расцарапаешь. А потом хвостики обрезай, да каждую ягодку иголкой протыкай.
Зато пенки от варенья... быстрая награда. Не надо зимы ждать. Вы же ели пенки?
Ставит бабушка на газ огромный таз. В нём просто ягоды и сахар. И начинается чудо. Мир полон чудес, но это чудо — всем чудам чудо. А у чуда главное что? Результат. Пенки вкуснее варенья, а значит, их и меньше. Мир взрослых так устроен: что вкуснее — того обязательно меньше.
Про деревню
Деревенька называлась Клин. Вклинилась она между дремучими лесами и торфяными болотами Мещеры.
Добраться до деревни с детьми, вещами и продуктами было непросто, поэтому ездили туда всего два-три раза за лето — и готовились заранее.
Первый — в конце мая, когда зелёный лист в Москве переставал пахнуть. На белой машине «Запорожец», с перевязанными крепкой верёвкой сумками на крыше, с четырьмя пассажирами и собакой в ногах.
Вещей много — словно всё это отправляли на дачу доживать: кастрюли, одежду, книжки. В багажник, бережно застеленный одеялом, складывалось самое ценное.
Папа был за рулём. Это было очень ответственно и почётно. Его роль была настолько высока, что остальные даже немножко сжимались рядом. Рулил он жёстко, иногда резко останавливаясь у обочины — кого-то обязательно тошнило.
Всю остальную дорогу я мечтала, глядя в окно. За эти четыре часа мир казался огромным. Мелькали окна в домах, люди на тротуарах, потом шоссе виляло через маленькие городки. Они были похожи на Москву, но что-то сразу выдавало — не она.
Выбраться из города было самым неприятным. Жара и особенно светофоры — их точно придумали несоветские люди, чтобы детей тошнило на торможении и машины сходили с дистанции. Потом плотная вереница других автомобилей и страшно-сочувственное слово папы «закипел», сопровождаемое кивком головы в сторону остановившейся машины. Она и правда парила, будто чайник. Зачем разъезжать на чайниках по дорогам?
Сквозь шум раскалённого мотора я слушала жужжание разговоров взрослых и ждала заветного слова — Спас-Клепики.
Это было название точки на краю света и означало, что мы скинем скорость и продолжим свой путь без асфальта. А значит, совсем скоро прибудем на место и откроем свой пахнущий сыростью дом большими ключами.
К этому моменту терпение заканчивалось не только у меня, но и у взрослых. Мне то и дело приказывали закрыть окно, через которое меня «точно продует», хотя только оно и позволяло мне выжить. Собака то садилась, то ложилась, то вставала, отрывисто дыша и поливая меня горячей слюной. Я не ругала её. Мы были заодно. Мы мучились и желали свободы.
Последний участок дороги без самой дороги был самым весёлым и захватывающим. Окна наконец разрешали открыть, в них залетали десятки оводов и жаркий летний воздух.
Три километра по полю, изрезанному следами тракторов, дырами обвалившейся земли и великолепными огромными лужами. Лужами — идеальными, чтобы разогнаться на велосипеде, поднять ноги и не свалиться. Брызги дугой — и радость.
Но взрослые только напряжённо молчали, глядя не мигая в лобовое стекло. Изредка дед зло произносил короткие и очень стыдные слова, а бабушка охала, когда машина черпала брюхом землю.
Потом наконец мы застревали напрочь, и пассажиров выгоняли погулять.
— Ну что, застряли? — радостно спрашиваю я.
— Застряли, — вздыхает бабушка.
— Ура!
Это была прекрасная возможность пробежаться по высокой траве, но мы сочувственно собирались в кружок и наблюдали за тем, как под колёса засовывают ветки в самую сочную грязь. А если везло, то даже подталкивали машину сзади и получали свежую порцию той самой грязи из-под буксующих колёс.
Никто не смеялся. Взрослые — странные люди. Они совсем не умеют получать удовольствие от таких простых вещей.
Потом приезжал тракторист. Он был небритый, худой и страшный. Он говорил нараспев, сплёвывал на землю, командовал, куда привязывать трос, и точно был здесь главным. За то, что он был главным, он брал бутылку водки у бабушки. Она всегда гордилась тем, что запасла её заранее.
Однажды, по дороге, совсем близко к деревне, из леса выбежала лиса. Она посмотрела на нас внимательно и печально. Облезлая, светло рыжая, совсем не такая, как в мультиках. «Наверно, она болеет», — подумала я.
Кроме лис, в лесу водилось много живности. Кабаны то и дело приходили к дому и подрывали деревья. Деревенские пугали: самое страшное — встретить секача, он точно клыками «убьёт насмерть». Но что точно делать, если такого секача всё же встретишь, они не говорили. Но я и не допытывалась. Во-первых, никого ещё не убило, а если всё же секач — значит, всё равно умрёшь насмерть. Без вариантов.
И вообще, я ничего не боялась. Ни заблудиться в дремучих лесах, ни залезть в вонючую медвежью берлогу, ни забраться на высокое дерево. И даже лису, что перекусала и перезаражала чумкой деревенских собак, тоже не боялась. Просто понимала: это та самая лиса у дороги. Облезлая и больная. С грустными глазами. Очумевшая от одиночества.
Про собаку и деда
Была у меня собака колли. Правда, сначала мне сказали, что она не моя, а сестры Наташи. Не верили, наверное, что и в восемь лет можно стать настоящей хозяйкой.
Но я-то знала, что она моя-моя. Потому что мама именно мне обещала её купить, успокаивая слёзы после книги про Белого Бима. Так и сказала: не плачь, Юля, давай купим тебе собаку, и ты сделаешь её счастливой. Может, правда, не совсем так сказала, но это уже неважно. Я запомнила именно так.
Принесли щенка девятого мая. Неожиданно принесли. Знаете, как взрослые умеют до слёз детей доводить. Только дай повод.
Слёзы были радостные, со всхлипываниями и улыбкой до ушей. Щеночек маленький, пушистый. Чёрный мокрый нос и толстые лапы, что разъезжаются на паркете. Игрушечный щенок, как из «Детского мира». Из тех, при виде которых губы сами складываются в трубочку, а слова почему-то коверкаются: кукуй милаха.
Щенок тут же надул лужу, и я гордо бросилась её убирать. Без брезгливости! Собака-то моя, говорю же. А потом он забрался за кресло, наплевав на моё почти невыносимое желание поиграть ещё.
Дома были родные.
Дед — в пиджаке с медалями ко Дню Победы, дядя и тётя, сёстры и особенно был брат. Брат вечно вытворял что-то дурацкое. Вот и сейчас — напялил дедов пиджак и давай отжиматься, греметь. Мол, смотрите, какой я сильный.
Ну и получил. За то, что чуть мою собаку не разбудил. За свою собаку я все медали оторву на раз-два.
Стали выбирать имя. Нужно было на букву «Л» — так требовали правила для соблюдения родословной. Конечно, всем сразу имя Лесси на ум пришло. Но только не мне. Я была категорически не согласна с такой банальностью.
— Как собак называют? — спросила я у мамы.
— Можно взять первые слоги от имени родителей, — сказала она и полезла в родословную.
А меня уже осенило.
— Лави! Лави зовут нашу собаку.
— Что за имя такое дурацкое?
— Ну как же, — говорю. — ЛАриса и ВИталий. Первые слоги.
Все посмеялись, покрутили у виска и твёрдо сказали: ни за что и никогда!
Так мою собаку стали звать Лави.
Лави тоже любила уезжать в деревню. Ждала и мечтала. Потому что там гуляешь целый день и можно лаять на всех проходящих мимо без зазрения совести. Мало того, в деревенской жизни это даже приветствуется. Цивилизация!
Особенно Лави ждала встречи с мопедами. Её собачье сердце разрывалось от одной мысли, что можно прокусить им колёса. Более мерзких созданий на свете для неё не существовало. Ну, только если голуби.
А вот с курицами она дружила. Не гоняла их по двору и получала за это взаимную благодарность и уважение. Курицы склёвывали комаров с её длинного носа. Тот самый случай, когда и волк сыт, и куры целы. Или наоборот.
Лави любила лес, так же как я. Ходила с нами по грибы ранним туманным утром и пересчитывала разбредающихся грибников — всех без остановки, перебегая от одного к другому. Умная собака. Моя.
Я учила её искать грибы. Нашла — лай! Но ей было не до грибов. Ей за бестолковыми людьми в лесу следить надо. Вот-вот потеряются.
Лави особенно любила нашего деда. Она просто тонула в этой любви. А дед любил её, называл Лаврентией и каждый раз, когда заезжали к нему домой, передавал гостинец, завёрнутый в газетку, — срезанные куски мороженого мяса. Когда ту газету приносили Лави, она ликовала. И не в мясе было дело. Она радовалась дедушкиному вниманию. Только унюхав его запах, хвост начинал вилять с такой скоростью, что можно было полы полировать.
И в деревне Лави всегда ждала приезда деда. Мы все ждали. Что приедет он — крепкий, быстрый. Зайдёт, как всегда, с огромным рюкзаком. И ещё по тяжёлой сумке в каждой руке. Весь мокрый от пота, горячий. Все охнут и побегут на помощь — этот рюкзак стаскивать.
Он улыбается, приговаривает что-то, обнимает нас. Скорее колодезной воды напиться! Она здесь сладкая и ледяная. Дед её очень любит. Умоется, поест и слушает наши рассказы.
Мы готовились к его приезду. Никогда не знали, когда появится, но все равно готовились. Стихи придумывали, сценки, песенки. Ждали его неповторимых блинов на завтрак. Он пёк их так мастерски — ажурными, тонкими. Переворачивал прямо пальцами и сдабривал сливочным маслом с сахаром.
Вот, дедуля, молодец,
Что приехал наконец!
Есть хотим твои блины
Они очень нам вкусны.
Слушает и улыбается. Ущипнёт ещё за щеку. Зовёт нас своими выдуманными именами. Не Наташа — Тотока. Не Катя — Катоныка. Не Лёша — Лёсика. А меня Метела-Пела называл. Спрашиваю:
— Ну почему, дед?!
А он говорит:
— Очень ты хорошо пела маленькая: «Метела пела песенку, спи, ёлочка, бай-бай».
Я уже не помню, как я пела. Но помню, что он так говорил. И этого почему-то достаточно.
Так до самой своей смерти нас и называл. Нам было уже по тридцать, а мы все равно оставались Метела-Пелами и Тотоками.
Энергия его могла электростанцию питать. И никто не верил, что утихнет и уйдёт.
Иногда я пытаюсь вспомнить его голос — и не получается. Он ускользает. Остаются только обрывки. Но стоит чуть дольше подержать это в голове — и он снова входит в дом. Ставит сумки. Улыбается. Я вижу это ясно. Даже слишком ясно. Как будто это не было — а есть.
И всплывает в памяти один летний день.
Он приезжает — как всегда, с рюкзаком, килограммов на сорок, и ещё с огромным арбузом. Невиданное чудо — арбуз. Весь день добирался: автобус, метро, электричка, снова автобус, потом пешком — шесть километров по жаре. И всё это — с арбузом.
Мы крутимся вокруг него, не даём пройти. Если бы у нас были хвосты, мы бы тоже так виляли, как Лави. Было за что. Любимый дед.
Про детей, взрослых и Бога
Утро в деревне почти всегда начиналось одинаково. С рассветом бабушка и дедушка поднимались — им не спалось. Тогда я не знала, что всем стареньким не спится, думала, это только мои такие беспокойные.
Скрип кровати, глухое кряхтение, шарканье тапочек, запах каши. А часов с девяти они настойчиво начинали ходить по комнате и ворчать: сколько можно лениться, время уже обед накрывать, а мы всё спим.
Мы держались как могли. Накрывали голову тяжёлым ватным одеялом, терпели грохот посуды и вёдер, настежь открытые окна, слова про лентяев и про то, кому подаёт бог с утра. Терпели и пытались досыпать.
К десяти вставали. Выходили во двор, к большому стальному умывальнику. Над умывальником — отколотый кусок зеркала. В нём, сквозь капли воды, на нас смотрели наши же лохматые головы.
Отбиваясь от назойливых комаров, умывались ледяной водой, наспех чистили зубы мятным зубным порошком и возвращались в дом.
На столе стояла кастрюля с кашей, укутанная полотенцем и тяжёлой серой телогрейкой.
Каши надо было класть много. Бабушка следила за этим строго. И после того, как положил свой максимум, добавляла ещё по ложке с горкой — уверенная, что мы просто не умеем оценить свои силы.
Сверху полагался большой кусок сливочного масла. Он расплывался противной жёлтой лужицей прямо посреди тарелки. Можно было махать руками, морщиться и говорить «бе-е-е» — это не считалось возражением. В лучшем случае протесты затыкались куском хлеба, который тоже нужно было съесть.
Каша «дружба» шла на ура. Геркулес не любили. Манку — ненавидели. В ней прятались гадкие белые комочки. Значит, нужно осторожно просеивать, прежде чем погрузить ложку в рот. И с кислыми лицами мы слушали о том, как полезна манка детям, размазывая её по тарелке. Но чем дольше мы ковырялись, тем хуже становилось. Манка покрывалась отвратительной плёнкой.
Посуду мыть я не любила. Лучше уж вытирать полотенцем, застилать кровать или подметать полы.
Для мытья —два тазика. Нагреть воды и очень неприятной, почему-то всегда древней тряпкой начинать тереть тарелки с мылом в первом тазу. Во втором водой ледяной споласкивать. В ледяной воде стыли пальцы. Если попадалась кастрюля — становилось совсем плохо. Лучше б мы голодали, думала я, оттирая противную прилипшую крупу.
Дальше было то, что сделало из обезьяны человека. Труд. Как минимум одна грядка в день — освободить от сорняков, разрыхлить землю.
Грядки были огромные, как могилы жирафов. Сорняки на них росли по какому-то неписаному закону природы, в три раза быстрее, чем то, ради чего грядка сделана. Сами сорняки бывали разные. С невинными маленькими листиками, легко срываемые одним движением, и вредные, колючие, с корнем, похожим на морковку, словно пронзающим землю насквозь. Если схалтурить и обрубить корень, дело пошло бы быстрее. Но совесть не позволяла так поступить. Надо было копать до победного конца. Пальцы становились чёрными, земля забивалась под ногти. В этот момент я представляла себя крепостной. Хозяева мои строги, но за работу кормят и позволяют пожить в ветхом сарайчике. А куда мне деваться — я же сирота, меня защитить некому.
И запевала песню.
По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах…
Песня была бесконечная, но я знала её не всю, всего десять куплетов. Сбивалась и путалась на фразе «отец мой давно уж в могиле, сырою землёю покрыт». Но всё равно получалось трагически. Я была довольна своей игрой и не замечала, как грядка подходила к концу.
Сделал дело — гуляй смело. Иди на все четыре стороны. Можно пойти с ребятами поиграть. В штандр или прятки. Но ребята на меня обижены.
Вчера вместе скучали у скамейки. Болтали ни о чём. Я возьми да и ляпни:
— Хотите щавеля?
— Откуда щавель, нет его уже.
— А я знаю лесной щавель, он полезнее обычного. В нём витамины, которые в арбузах. И вкусный такой же.
— Покажи!
Чего сболтнула? Но деваться некуда — сказал «а», говори «б».
Нашла растение, похожее на щавель, научила рвать правильно, чтоб витамины не расплескать. Они осторожно жевали.
— Невкусно, — один говорит.
— Зато полезно, — возражает другой.
— И правда, на арбуз похоже, — добавляет третий.
Я замерла и смотрю, как, морщась, мои друзья жадно потребляют арбузные лесные витамины.
— Хватит, — говорю. — Много витаминов тоже вредно.
Тогда я не знала, что их бабушки довольно быстро смекнут, что причина поноса их детей таится во мне.
Убежать от злой бабушки с крапивой легко. Но всё же неприятно.
От бабушек с крапивой мы бегали регулярно. Даже от бабушек с вилами.
С вилами была Прасковья.
Худая, ссохшаяся, жила одна. Иногда к ней наведывался сын Василь. Он был средних лет, сильно пьющий дядька с дрожащими руками.
В их доме висела картина его авторства. Трое мужчин сидели на траве и хвастались своей добычей от охоты. Картина была странная, что-то в ней было не так, криво, что ли. Но смотреть на неё было интересно. Через несколько лет я увидела почти такую же в музее и вздрогнула.
По словам Прасковьи, Василь был талантливый художник. Но судьба у него была нелёгкая. Поэтому он начал пить водку. Так все делают.
В углу еще висели иконы. Горела лампадка. Прасковья была очень набожной. Эта набожность и вышла нам вилами.
Стали мы ей вопросы про Бога задавать. Откуда, мол, она знает, что Бог есть. Где он живёт? Отвечала что-то, объясняла. Но у нас вопрос-козырь в рукаве: а почему же тогда его космонавты не видели? —гордо спросили мы. За находчивость нас не похвалили, выгнали взашей, вилами, безбожников и иродов расклятущих.
Жена Василя тоже пила. И пьяная с крыльца кричала: а ну-ка, деточка, иди сюда! И давала конфеты. Потом забывала и звала снова. Хорошая была женщина. И конфеты у неё были вкусные.
Однажды она пришла к нам в гости на день рождения бабушки, пришла с бутылкой наливки и кульком конфет — нам, детям. Конфеты мы сразу съели, а наливку выпили взрослые.
Они сидели за столом долго. Сначала пели песни — громко, нестройно, но очень душевно. Потом начали вспоминать что-то своё, взрослое, непонятное. А потом затихли. Мы с братьями и сёстрами сидели в кухне, за шторками, и ждали. Потому что на кухне, на нижней полке старого буфета, стоял торт. Только про него все забыли — может из-за песен, а может из-за наливки.
И вот тишина. Только храп из комнаты. Мы переглянулись.
— Давайте? — шепчет сестра.
— Давайте, — так же шёпотом отвечаю я.
Крадёмся к буфету. Половицы скрипят, и мы замираем после каждого шага. Прислушиваемся — храп не прекращается. Можно идти дальше. Я открываю буфет, и мы извлекаем торт на свет. Он красивый: кремово-белый, с розочками, шоколадная крошка по бокам.
Обсуждаем, как резать. На шесть частей? На восемь? А может, просто ложками из коробки? Спорим шёпотом, тычем пальцами в крем, слизываем.
И вдруг — голос из комнаты:
— Сделайте потише!
Мы переглянулись. Телевизора нет, радио молчит, мы вообще шёпотом. Кто шумит-то? Обсуждаем дальше, уже чуть громче. И снова:
— Сделайте потише!
Тут мы прыснули со смеха. Прямо в ладошки, чтобы не разбудить. И не заметили, как она встала. Идёт на нас с кулаками. Пошатывается, но лицо у неё серьёзное, даже грозное.
Кулаки — не конфеты. Сестра схватила коробку с тортом и бегом из дома. И чтобы не перевернуть, пристроила ее себе на голову. Бежим, а она впереди, с тортом на голове, как официантка в дорогом ресторане, только босиком.
Дальше — лестница. Деревянные ступеньки, крашеные и скользкие, как лёд. Сестра делает шаг — и нога уходит вперёд. Она не падает, нет. Она садится на попу и едет. Вниз. С тортом на голове. Ступенька за ступенькой — тук-тук-тук. А торт держится. Качается, но держится.
Мы замерли. Смотрим. А она уже внизу, и торт на голове — немножко кривой, но цел.


