Имперская тень. Дело адвоката Гринева
Имперская тень. Дело адвоката Гринева

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Владимир Кожедеев

Имперская тень. Дело адвоката Гринева

Глава 1. Пролог.

Санкт-Петербург, набережная Фонтанки, дом 137

Конец декабря 1894 года

Петербург конца века задыхался в тумане, который газовые фонари превращали в жёлтую муть — словно кто-то вылил в небо огромный чан с гнилым желтком и размешал метлой. С Невы тянуло гнилой водой и сыростью, проникавшей в щели двойных рам, под платье, под воротники шинелей, под одеяла, под кожу, под самую душу. Город казался большим, дышащим на ладан организмом, который врачи уже признали безнадёжным, но продолжают пичкать микстурами из полицейских протоколов и газетных передовиц.

На стенах домов выступил чёрный налёт копоти — сажа от тысяч печей, кухонь и фабричных труб слоилась, как старый пергамент, и в сырую погоду стекала по каменным щекам зданий чёрными слезами. Извозчики бранились хриплыми голосами, перекликаясь в тумане, как перелётные птицы, сбившиеся с курса. Газетчики в засаленных передниках выкрикивали заголовки — и в этих выкриках слышалось уже не былое возбуждение, а усталая обречённость профессионалов, которые знают, что новости сегодня те же, что вчера, и завтра будут те же, только цифры поменяют.

Год назад, 20 октября 1893 года, в Ливадии, в своём любимом кресле, глядя на Чёрное море, умер император Александр III — Царь-Миротворец, человек, при котором Россия не воевала ни одного дня. Он умер от нефрита, как простой смертный, хотя на иконах его писали в доспехах, попирающим дракона. Теперь на престоле стоял Николай II — молодой, узкоплечий, с грустными глазами человека, который не просил этой участи. Газеты писали о «новом курсе», но в трактирах шептались: «Курс тот же, только машинист сменился, а тормозов всё нет».

В третьем этаже доходного дома купца Распопина — человека, который разбогател на казённых подрядах во время турецкой войны и теперь сдавал квартиры «чистой публике», но сам пах потом и квасом даже в бане — в маленькой квартире из двух комнат и прихожей, Алексей Гринев сидел над кипой бумаг.

Квартира была не бедной, но и не богатой. Настоящая квартира «разночинца с понятием», как называл таких сам купец Распопин, которому платили исправно, но без лишнего подобострастия.

Прихожая была тесной, как каюта. На вешалке висели: шинель поношенная, но добротная — офицерского сукна, цилиндр с царапиной, два зонтика (один сломанный, ожидающий починки уже второй год) и охотничье ружьё в чехле — память об отце. В углу стояла трость с набалдашником из моржовой кости, которую Алексей никогда не использовал по назначению, потому что трость была полой внутри — там лежали отмычки, оставшиеся от одного знакомого взломщика, которому Гринев выиграл дело, а тот рассчитался «инструментом».

Первая комната — приёмная. Здесь ждали клиенты. Обстановка была рассчитана на то, чтобы человек успокоился, прежде чем войти в кабинет. Стены выкрашены в бледно-зелёный цвет — цвет, который, как знал Алексей из книг по психологии (Ломброзо, кстати, рекомендовал для допросных), не раздражает и не усыпляет. В углу — икона Святого Николая Чудотворца, перед которой теплилась лампада (Матрёна зажигала каждое утро, потому что «без бога — ни до порога»). Мебель простая: четыре стула красного дерева, дубовый стол, на столе — свежие газеты за три дня («Правительственный вестник», «Новое время» и почему-то «Петербургский листок» — для тех, кто хочет скандалов). На подоконнике — герань в жестяном горшке. Матрёна уверяла, что цветы «душу лечат». Алексей не спорил.

Вторая комната — кабинет. Вот здесь был настоящий мир Гринева.

Кабинет Алексея Гринева: археология одного пространства

Если бы какой-нибудь будущий историк через сто лет вскрыл этот кабинет, как археологическую культуру, он бы многое понял о человеке, который здесь жил.

Письменный стол из красного дерева достался Алексею почти даром — за десять рублей у антиквара на Литейном, который спешно распродавал имущество разорившегося барона. Барон застрелился, не выдержав карточных долгов, и в его вещах пахло порохом и проигрышем. На столешнице — зелёное сукно, сплошь в чернильных пятнах, похожих на карту звёздного неба, если смотреть на неё в дурную погоду. В центре — чернильный прибор из посеребрённой бронзы: два подсвечника, песочница и чернильница с бронзовым львом, у которого отбита лапа. Лев не был антикварным — просто Матрёна однажды уронила прибор, и Алексей велел не чинить: «Настоящая вещь всегда со шрамом».

Левый ящик стола — мир каллиграфических удовольствий: перья «Эстербрук» (английские, дорогие, но он выписывал их из Риги), резинки для денег (собирал годами, использовал редко), промокательная бумага с инициалами прежнего владельца — барона, чьё имя Алексей так и не выяснил. В углу ящика — фотография отца в рамке, но в рамке было разбито стекло, и Алексей не менял его: «Так видно лучше, через трещины».

Правый ящик — архив: подшивки «Ведомостей» за пять лет, вырезки о громких преступлениях. Отдельная папка с кожаным корешком, на котором вытеснено «Вероятные» — здесь лежали дела, которые ещё не поступили официально, но Алексей уже вёл по ним досье. Он верил в странную вещь: «Преступление начинается не в момент удара, а за полгода до него, в голове. Кто умеет читать следы в голове — тот всегда на шаг впереди».

Настенная карта Российской империи — её подарил ему Гурко после одного совместного дела. Карта была огромной, военной, с пометками красными и синими чернилами. На ней Алексей отмечал дела булавками. Красные — преступления высокого разряда, где замешаны дворяне или чиновники. Синие — места, куда нужно послать официальный запрос. Чёрные — города, где жили его враги. Зелёные — места, куда он хотел бы уехать, если бы не был так привязан к Петербургу. Зелёных было немного: Новгород, Псков, почему-то Саратов (хотя он там ни разу не был). В правом нижнем углу карты была приклеена этикетка: «Без права передачи третьим лицам. Штаб Петербургского военного округа. 1885». Алексей получил её нелегально — Гурко просто «потерял» лишний экземпляр.

Книжный шкаф занимал всю стену от пола до потолка. Двери из морёного дуба, за ними — порядка восемьсот томов. Алексей классифицировал книги не по алфавиту, а по линии жизни, как он говорил. Верхняя полка — законы: Свод законов Российской империи в пятнадцати томах, Уложения о наказаниях, Устав уголовного судопроизводства. Вторая полка — философия и психология: Спенсер, Дарвин (на французском), Ломброзо («Преступный человек» — с пометками Алексея на полях, где он спорил с итальянцем), Бехтерев. Третья полка — литература: Гоголь (особенно «Мёртвые души», перечитанные семь раз), Достоевский (которого Алексей не любил, но держал из уважения к силе), Шерлок Холмс в переводе (английский он знал плохо, но рассказы Конан Дойла анализировал с карандашом в руках). Четвёртая полка — то, что он называл «органика»: атлас анатомии человека, определитель следов, судебная медицина. Пятая полка — полная бессистемность: газетные вырезки о дуэлях, старые меню ресторанов (для экспертизы почерка), коллекция сургучных печатей, которые он собирал с конфискованных писем.

В самом низу, задвинутая в угол, стояла стопка французских детективных романов — Габорио, Леру. Алексей стыдился их, как тайной страсти, и прятал от клиентов, но по ночам иногда перечитывал, шепча: «Врут французы, конечно. Но как красиво врут…»

Сейф — отдельная история. Это был не просто ящик с замком, а механическое чудо, собранное по чертежам петербургского механика Густава Мейера, умершего в 1889 году при странных обстоятельствах (зарезан в собственном сарае). Сейф весил четыре пуда, был вмонтирован в стену и требовал для открытия не одного ключа, а системы: сначала набрать цифровой код (12 поворотов влево, 7 вправо, 3 влево), затем вставить ключ, который одновременно служил рычагом, и повернуть его с усилением — так, чтобы внутри щёлкнула свинцовая прокладка. Прокладка была идеей самого Алексея: если сейф попытаются вскрыть газовой горелкой, свинец расплавится и заблокирует механизм намертво. Внутри хранились самые важные бумаги, завещание отца и револьвер «Смит-Вессон» третьего образца — подарок отца в день совершеннолетия. Револьвер ни разу не был использован, но Алексей каждое воскресенье протирал его замшевой тряпочкой.

Рабочая система была строгой. С утра, с 8 до 12, Алексей работал стоя — он считал, что сидячее положение расслабляет ум. Он ходил от карты до окна: 23 шага туда, 23 обратно. В руках — перо или карандаш. На стене — грифельная доска, на которой он писал мелом: «Цель дня», «Факты», «Версии», «Ложные следы». К полудню доска была исписана мелом до последнего дюйма, и Матрёна стирала её, когда Алексей уходил.

После обеда — приём клиентов. Тут была своя система: сперва «лёгкие» дела, чтобы войти в ритм, потом самые сложные, к концу дня — «безнадёжные», для которых Алексей делал скидку или брался бесплатно. Отец учил: «Не каждое дело должно приносить прибыль. Некоторые приносят имя. А имя дороже денег».

Вечерами — работа с документами или чтение. Алексей пил чай с лимоном из стакана в серебряном подстаканнике. Подстаканник был с гравировкой: «К. Г. — 1881» — капитан Гринев. Тот самый.

Никакая система не была бы полной без людей, которые её обслуживают.

Матрёна Ильинична — пожилая вдова из-под Твери, 56 лет, лицо в морщинах, как печёное яблоко, глаза быстрые и цепкие, хотя она притворялась подслеповатой, когда это было выгодно. Муж её, сельский кузнец, умер от холеры в 1890 году. Детей не было. Алексей взял её за пять рублей в месяц с проживанием в кухне-каморке. Матрёна оказалась кладом: она знала всех дворников, лавочников, горничных в радиусе трёх кварталов. Её информационная сеть работала лучше сыскной полиции.

Она трижды вовремя предупреждала Алексея о приходе нежелательных гостей.

Однажды, в прошлом году, к дому подъехала карета с гербом — приехал князь Долгоруков (ещё до того, как стал заговорщиком, тогда он просто хотел нанять Алексея для тёмного дела). Матрёна увидела из окна, как кучер нервничает и то и дело оглядывается. Она вышла на лестницу, сделала вид, что подметает, и громко, в форточку, крикнула сыну дворника: «Васька, беги к околоточному! Скажи, барин велел, если карета с княжеским гербом, сразу пущать!» Князь услышал, подождал минуту и уехал. Алексей узнал об этом только на следующий день и расцеловал Матрёну в обе щеки.

Она же вела его хозяйство. Готовила щи из кислой капусты, гречневую кашу с грибами, пекла пироги с визигой на Рождество. Спала в кухне, на железной кровати, под тремя одеялами, и всегда держала под подушкой нож — «на всякий случай». Алексей не спрашивал, какой случай она имела в виду.

Герасим — дворник дома 137, родом из калужских крестьян, 47 лет, огромный, как медведь, с бородой, в которой путались перья от кур, которых он держал в сарае. Герасим был молчалив до того, что соседи считали его немым, но с Алексеем он говорил — коротко, по делу, без лишних слов. Гринев платил ему три рубля в месяц сверх жалованья — за то, чтобы Герасим «смотрел». Смотрел на подозрительных: кто приходит, кто уходит, кто слишком долго стоит у подъезда, кто крутится во дворе с блокнотом.

Однажды в 1892 году Герасим предупредил: «Двое пришли. В штатском, но сапоги армейские. Зачем сыщику сапоги, если он сыщик? Не прячется». Алексей успел уйти через крышу, пока «гости» ломились в дверь.

С тех пор на чердаке, в пыльном углу, лежала верёвочная лестница — пятнадцать аршин пеньковой верёвки с деревянными перекладинами. Алексей сам сплёл её по методу, которому учил отец: «морской узел на три русских порванных». Лестница вела на крышу, а с крыши можно было перебраться на соседний дом, где жил старик-чиновник, который никогда не запирал чердачную дверь.

Алексей сидел перед остывшей печью. Дрова прогорели, остались только угли, тлеющие красными глазами. Сквозь окно лился жёлтый свет одинокого фонаря на набережной. Тени от ветвей платана метались по потолку, как руки утопающего.

Пальцы держали конверт. Плотный, кремовый, без обратного адреса, с водяными знаками — бумага дорогая, в Петербурге такую делают только две фабрики: «Гознак» и «Варгунин». На сургучной печати — инициалы «Д. В.» и старая дворянская корона без бриллиантов. Дмитрий Воронцов никогда не кичился родом, но печать ставил отцовскую — по привычке.

Он перечитал письмо в третий раз.

«Лёша, спасай. Не могу писать подробностей. Завтра, в «Контрабанде» на Лиговке, в шесть вечера. Погибаю. Д.»

Почерк нервный, размашистый, не такой, как раньше. В школе они писали аккуратно — отец Дмитрия, полковник Воронцов, требовал каллиграфии. Теперь буквы прыгали, нажим то слишком сильный (прорывал бумагу), то слабый (нити букв терялись). «П» в слове «погибаю» была написана с таким наклоном, будто писавший падал в левую сторону.

«Погибаю» — слово, которое пишут только тогда, когда действительно не осталось воздуха.

Алексей отложил конверт и посмотрел на стопку дел, лежавшую на краю стола:

Крестьянский бунт в Саратовской губернии — три мужика подняли топоры на управляющего, который забрал их землю по подложной купчей. Дело безнадёжное: мужиков посадят, землю не вернут. Но Алексей взялся бесплатно — потому что отец говорил: «Если не ты — то, кто?» В деле уже была составлена жалоба на имя министра юстиции, но Алексей ждал ответа.

Иск купца Петухова к железной дороге — весной этого года лошадь Петухова, рысак «Буран», провалилась в открытый канализационный люк на станции и сломала ногу. Лошадь стоила 2500 рублей. Железная дорога предлагала 300. Дело скандальное, потому что люк был неогороженный, а стрелочник напился. Алексей требовал 1500 и судебных издержек. Петухов был скупым, но любил лошадей больше жены, так что адвокатское вознаграждение обещал «по результату».

Прошение вдовы титулярного советника — 67-летняя старуха просила вернуть ей пенсию, которую отобрали после смерти мужа за «непроведение своевременного обновления документов». Формально чиновники правы, но по-человечески — свинство. Алексей написал прошение за подписью «поверенного Гринева» и отнёс в департамент лично, пользуясь старым знакомством с одним столоначальником, которому он когда-то выиграл дело о наследстве.

Всё это вдруг стало неважным.

Алексей вздохнул, потянулся к верхнему ящику, достал папку «Вероятные» и открыл её на букву «В». Там, среди вырезок и заметок, лежала старая фотография: они с Димкой Воронцовым в гимназической форме, 1885 год, сняты в мастерской на Невском. Димка улыбается во весь рот, держит шляпу на отлёте. Алексей — серьёзный, смотрит в камеру, как на противника.

«Погибаю».

Он закрыл папку, встал, подошёл к окну. Фонарь моргал, как больной глаз. По набережной Фонтанки проехал извозчик с невидимым седоком — только тень мелькнула в тумане, и хриплый голос крикнул: «Эй, берегись!» — никому, в пустоту.

Алексей взял левую руку правой, разминая пальцы — привычка отцовской школы. «Перед боем всегда разминай кисти, чтобы удар был точным, не дерганым».

— Что ж, Димка, — сказал он в пустую комнату. — Посмотрим, кто там так умело тянет верёвку.

Он подошёл к шкафу, достал не шубу (парадную, с бобровым воротником), а старый плащ-альмавива — чёрный, с серебряной пряжкой, который отец привёз из Турции. Плащ был тяжёлым, почти свинцовым — хорошая защита от ножа в спину, к тому же под ним можно было спрятать и револьвер, и отмычки, и много чего ещё.

На прощание он погасил лампу. В кабинете остались только угли в печи — тлели, как глаза зверя.

— Матрёна, — позвал он негромко. — Завтра я уйду рано. Если кто спросит — не знаете.

— Знамо дело, барин, — ответил голос из кухни. Там тоже не спали. Матрёна всегда чуяла, когда «начинается».

Где-то в тумане ударил колокол к вечерне — слышно было глухо, будто под водой. Санкт-Петербург, декабрь 1894 года, набережная Фонтанки. Город, который никогда не спит, но всегда боится темноты.

Для читателя, который не знаком с эпохой, стоит пояснить некоторые детали, иначе атмосфера останется просто красивыми словами.

Александр III умер в Ливадии 20 октября (1 ноября) 1893 года. Это было событие, которое всколыхнуло империю не столько горем, сколько тревогой. Александр III был тяжёлым, мускулистым человеком, способным голыми руками гнуть подковы. Он правил 13 лет, и за это время Россия не воевала — за что его и прозвали Миротворцем. При нём строились железные дороги (Великий Сибирский путь, например), росла промышленность, но крестьянство всё так же жило в полуголодной нищете. Он ненавидел террор и отправил на виселицу народовольцев — тех, кто убил его отца, Александра II. Его сын, Николай II, был совсем другим: мягким, набожным, интеллигентным. Газеты писали о «новом курсе», но старые чиновники шептались, что курс этот — в пропасть, потому что молодой царь не умеет говорить «нет».

Петербург в 1894 году — это город контрастов. Невский проспект с освещёнными витринами, где продавали бриллианты и французские духи. А в двух шагах — Лиговка, трущобы, где люди спят вповалку, где дети играют с крысами, а женщины торгуют собой за 20 копеек. Доходный дом купца Распопина — это средний класс: не богатые, не бедные. Таких домов в Петербурге было больше тысячи. В них жили чиновники, присяжные поверенные, учителя, инженеры. Плата за квартиру, которую снимал Алексей — 40 рублей в месяц, что по тем временам было солидной суммой (рабочий получал от 15 до 20 рублей в месяц, а дворник от 8 до 10).

Газовые фонари в Петербурге тогда уже были почти везде в центре, но на окраинах горели керосиновые. На набережной Фонтанки — газ, жёлтый, дрожащий. Он создавал ту самую «жёлтую муть», которую описывает автор. Сырость — вечная спутница города на Неве — проникала повсюду. Недаром Достоевский говорил: «Петербург — самый фантастический город, самый угрюмый город в мире».

Извозчики — это не такси. Это отдельный мир. «Ваньки» (плохие, дешёвые) и «лихачи» (дорогие, с выездом). Те, кто бранились «хриплыми голосами», скорее всего, были «Ваньками», которые мёрзли на углах по 12 часов в сутки и пили водку, чтобы согреться. Их лошади были такими же худыми и раздражёнными, как хозяева.

Газетчики в 1894 году уже использовали кричащие заголовки — это было новым веянием. Раньше газеты были скучными. Теперь появились «Новости дня», «Петербургская газета», где на первой полосе печатали убийства, пожары и скандалы в высшем свете. Именно их выкрикивал мальчишка в переднике.

«Самодержавный курс Александра III» — это не просто слова. После убийства отца Александр III издал манифест о незыблемости самодержавия, отказавшись даже от намёка на конституцию, которую обещал его отец. Он говорил: «Конституция? Чтобы русский царь присягал каким-то скотам?». Это был консервативный разворот, который многие поддерживали, но многие и ненавидели. Особенно либералы и революционеры. Именно в этой среде зрели заговоры, один из которых и предстоит раскрыть Алексею.

Сейчас, читатель, ты знаешь достаточно, чтобы войти в этот мир. Тени длинные, свечи короткие. Дальше — тайна, шантаж, дуэль из прошлого и заговор против самого императора. Всё это начинается здесь, в маленькой квартире на Фонтанке, где адвокат держит в руках письмо с одним словом: «Погибаю».

Глава 2. Встреча в «Контрабанде».

«Контрабанда» находилась в подвальном этаже дома купчихи Лыткиной — женщины с репутацией, которая не мылась уже лет тридцать, а сдавала помещение любому, кто платит, не задавая вопросов. Вывеска — деревянная, с выцветшей надписью и нарисованным чёрным кораблём под парусами — висела криво, на одной цепи, и скрипела при каждом порыве ветра, как виселица.

Трактир на Лиговском проспекте был местом, куда полиция заходила только по великому делу. Не потому, что там происходило что-то особенно страшное — просто каждый околоточный знал: если ты сунешь нос в «Контрабанду», то вынесешь оттуда либо нож в боку, либо такое дело, которое лучше бы не знать. Здесь собирались те, кому не было места в «Малом Ярославце» или «Доминиканском монастыре» — извозчики с тёмным прошлым, мелкие чиновники, промышляющие доносами, солдаты-запасные, которые уже начали забывать, за что воевали на Шипке, и женщины в потёртых бархатных салопах с глазами, потерявшими всякое выражение.

С порога Алексея ударил запах. Лук, махорка, отчаяние — три кита «Контрабанды». К луку примешивалась кислая капуста, к махорке — дешёвый одеколон, которым заливали сивушный дух местные кокотки, к отчаянию — жареное сало и мышиный помёт где-то под половицами. Воздух был густым, как кисель, и в нём можно было утонуть.

За стойкой возвышался Семён Михеич — бывший боцман торгового флота, человек с лицом, изрезанным шрамами, как старая карта плаваний. Один глаз у него был стеклянный и смотрел куда-то в сторону, но все знали: этот глаз видит то, чего другие не замечают. За сорок копеек Семён Михеич мог устроить встречу, за рубль — обеспечить тишину, за пять рублей — сделать так, что вас никто не видел и не слышал. Алексей знал его по старому делу: когда-то он вытащил Семёна из каторги, доказав, что тот не убивал грузчика, а просто дал ему пощёчину, а грузчик упал и ударился головой об угол. С тех пор Алексей в «Контрабанде» был своим. В смысле — своим настолько, что его не отравят и не ограбят. За свою безопасность в этом мире он не ручался.

Заняв дальний угол — спиной к стене, лицом к выходу — Алексей подчинялся правилу, которое вбил ему отец ещё в детстве:

«Никогда не сиди спиной к двери, сын. Ты не параноик, ты просто быстрее всех заметишь, кто войдёт. А если у тебя есть время заметить — у тебя есть время решить, что делать.»

Стена за его спиной была кирпичной, холодной, с пятнами сырости, похожими на карту неизвестной страны. Над головой висела закопчённая керосиновая лампа, которая моргала, как умирающий светлячок. На столе перед ним стоял стакан чая — жидкого, бурого, с каким-то мусором на дне. Алексей его не пил. В «Контрабанде» чай был, скорее, обозначением того, что ты не просто так сидишь, а «потребляешь услуги».

Рядом, на соседнем столике, двое извозчиков играли в «очко» на мелкие деньги, и один, с рыжей бородой, жульничал так откровенно, что его партнёр уже расстёгивал ножны на поясе. В углу напротив, за грязной ширмой, кто-то храпел в голос — не то пьяный, не то мёртвый. Пол под ногами был липким от пролитого пива, табака и, возможно, чего-то похуже. Алексей положил правую руку в карман пальто, где лежал револьвер. Не потому, что ждал нападения, а потому, что отец учил: «В чужом месте держи оружие там, куда может дотянуться враг, но при этом не будь скован. Карман пальто лучше кобуры — ты пьёшь, ты слушаешь, ты улыбаешься, а рука уже на рукоятке.»

Дмитрий Воронцов появился через десять минут, но Алексей заметил его раньше — по шагам на лестнице, по паузе перед дверью, по тому, как лязгнула щеколда.

Дмитрий вошёл, как входят люди, которые забыли, что такое спокойный сон. Они не виделись три года — с тех пор, как Дмитрий приезжал в Петербург хлопотать по отцовскому делу о наследстве. За это время Димка изменился. Раньше он был весёлым, безалаберным, готовым смеяться над любой бедой. Теперь это был другой человек.

Дмитрий был красив той южной, неряшливой красотой — кудри нестриженые, тёмные, падали на лоб, но не кудрявились весело, а висели паклей. Под глазами — синева в пол-лица, как у боксёра после неудачного боя. Щетина трёхдневная, но не модная, а тяжёлая, больная, словно бриться не было сил. Глаза — карие, когда-то живые, теперь — как два старых янтаря, в которых застыли мухи. Он мял в руках шляпу — не цилиндр, а мягкую фетровую, дешёвую, помятую так, будто в ней спали. Пальто было дорогим, но давно не чищенным, с пятнами на бортах — то ли от вина, то ли от слёз. Одной рукой он придерживал полы пальто, будто боялся, что из-под них вывалится что-то страшное. Другой рукой — мял шляпу.

Они посмотрели друг на друга. Алексей видел, что друг хочет улыбнуться, но не может — губы не слушаются.

— Ты похудел, — сказал Алексей, отодвигая стакан чая в сторону.

— Ты — нет, — хрипло ответил Дмитрий. — Ты всегда был... как гвоздь. Толстый гвоздь, который не гнётся.

Он сел на лавку напротив, положил шляпу на колени и вдруг стал похож на мальчика, которого выгнали из дома в холод. Семён Михеич молча поставил перед ним второй стакан чая и так же молча ушёл к стойке, хромая на левую ногу (старая травма, несовместимая с должностью боцмана, но совместимая с жизнью в «Контрабанде»).

На страницу:
1 из 3