
Полная версия
Первая скрипка
Подошел Данил со своей свитой. Толстый и Злой. Они сели напротив. Данил подвинул к себе его поднос.
— Чего не ешь, Тимон? Брезгуешь? Мамка плохо готовит? Ах да, у тебя же мамка — дура. Как и ты.
Тимофей смотрел на поднос. На нем была трещина в эмали. Похожа на дельту реки.
— Ты че, тухлой, не слышишь?
Злой толкнул его в плечо. Прикосновение обожгло. Тимофей дернулся.
— О, смотри, живой!
Данил взял с подноса кусок хлеба и начал катать из него шарик. Потом бросил в Тимофея. Шарик попал в грудь и отскочил на пол.
— Собаке бросаю, а она не ловит. Фу, плохая собака.
Они заржали. Тимофей чувствовал, как внутри поднимается что-то горячее. Это было новое ощущение. Раньше внутри была только пустота и холод. А сейчас что-то жгло. Как лава. Как расплавленный металл.
— Отдайте поднос, — сказал он тихо.
— О, он заговорил! — Данил взял макаронину и кинул в него. Она прилипла к свитеру. — Ой, прости. Я случайно. Правда случайно. Ты же меня простишь?
Он встал, обошел стол и сел рядом с Тимофеем. Обнял его за плечи. Прикосновение было липким и тяжелым. Тимофей сжался. Лава внутри поднималась все выше.
— Смотрите, пацаны, мы с Тимоном друзья. Да, Тимон? Ты мой друг? Дружба — это когда делятся. Поделишься со мной?
Он сжал плечо сильнее. Было больно. Горячо. Невыносимо.
Тимофей не помнил, как это произошло. Он не планировал. Не просчитывал траекторию. Его тело сработало само. Он схватил пластмассовый поднос и с размаху ударил Данила по голове. Звук был глухой. Как будто уронили арбуз. Поднос треснул. Макароны полетели в разные стороны.
Данил отшатнулся. Из носа у него потекла кровь. Красные капли падали на серую плитку. Тимофей смотрел на них. Это было похоже на ноты. Круглые красные ноты на сером нотном стане.
Начался крик. Дежурная учительница. Завуч. Вызов родителей. Тимофей сидел в кабинете директора и смотрел на графин с водой. В графине плавали пузырьки. Они медленно поднимались вверх. Он считал их. Пять. Шесть. Семь.
Мама пришла через час. Она была бледная. Директор что-то говорил про учет в полиции, про отклонения, про перевод в специализированную школу. Мама кивала. У нее дрожали губы. Тимофей смотрел на пузырьки.
Их отпустили домой. На три дня. Потом комиссия.
Они шли домой пешком. Мама молчала. Он тоже молчал. Дождь кончился. На асфальте блестели лужи. В них отражались фонари. Перевернутые желтые пятна.
Дома мама села на диван и уставилась в стену.
— Меня вызовут на комиссию по делам несовершеннолетних. Ты понимаешь, что ты наделал? Ты мог его убить.
— Я не мог его убить, — сказал Тимофей. — Поднос пластмассовый. Кинетическая энергия удара была недостаточна для причинения серьезной травмы. Я рассчитал.
— Ты рассчитал? — мама подняла голову. — Ты рассчитал? Ты псих, Тима. Ты настоящий псих. Ты меня в могилу сведешь.
Она заплакала опять. Тимофей стоял посреди комнаты. Он чувствовал пустоту. Лава внутри остыла и превратилась в камень. Тяжелый и черный.
— Я пойду, — сказал он.
— Куда?
— К соседу. На музыку.
— Какая, к черту, музыка?! — закричала мама. — Ты чуть не убил человека, а думаешь о своей дурацкой скрипке?!
— Там тихо, — сказал Тимофей. — Там не кричат.
Он взял футляр и вышел из дома. Было еще рано. Только шесть вечера. Он поднялся на пятый этаж и постучал. Дверь открылась не сразу. Илья Григорьевич был в пижаме. Вид у него был заспанный и сердитый.
— Ты чего приперся? У тебя урок в четыре.
— Мне нужно поиграть, — сказал Тимофей. — Сейчас. Пожалуйста.
Он не сказал про поднос. Про Данила. Про кровь на плитке. Но старик, видимо, что-то понял по его лицу. Или просто ему было всё равно. Он отступил.
— Заходи. Только тихо. У меня давление.
Тимофей вошел. В комнате было темно. Горел только торшер в углу. Пахло пылью и табаком. И канифолью. Канифоль — это была смола. Ей натирали смычок, чтобы он цеплялся за струны. Запах был резкий и чистый. Тимофею он нравился.
Он открыл футляр. Достал скрипку. Настроил. Покрутил колки. Квинты. Чистые квинты. Он любил настраивать. Это было просто. Два звука. Если они сливаются в один — настроено. Если бьются, пульсируют — нет.
— Что будешь играть? — спросил старик. Он сидел в кресле и накрывал ноги пледом.
— Не знаю. Что-нибудь. Без нот.
— Импровизировать? — старик хмыкнул. — Ты и этого не умеешь. Ты умеешь только по написанному.
— Я попробую.
Он закрыл глаза. Что играть? Он думал о цифрах. Простые числа. Вот что он любил больше всего. Числа, которые делятся только на себя и на единицу. 2, 3, 5, 7, 11, 13, 17. Они были одиноки. Как он. Их нельзя разделить. Разделить значило уничтожить их природу.
Он начал играть. Он не думал о мелодии. Он думал о последовательности. Он присвоил числам ноты. Единица — до. Двойка — ре. Тройка — ми. Пятерка — соль. Семерка — си. Он играл простые числа. Два-три-пять-семь. Два-три-пять-семь. Потом одиннадцать — фа. Потом пауза. Тишина. Между нотами.
И тут он услышал это. То, о чем говорил старик. Между нотами была тишина. Но она была не пустой. Она была наполнена. Чем? Ожиданием. Напряжением. Воздухом, который дрожал, потому что сейчас будет следующая нота. Невидимая струна, натянутая от звука к звуку.
Он играл дальше. 13 — ля. 17 — до второй октавы. Числа становились реже. Но они были. Они всегда находились. Как бы далеко ты ни зашел, рано или поздно тебе встретится простое число. Это была теорема. Бесконечность простых чисел. Значит, бесконечность музыки. Значит, бесконечность одиночества.
Смычок двигался медленно. Звук был тихий и прозрачный. Тимофей не думал о правильности движений. Руки делали сами. Он слушал. Он слушал, как звук умирает. Как вибрация струны затухает, превращается в ничто. Этот момент перехода из звука в тишину был важнее самого звука.
Когда он закончил, в комнате было совсем тихо. Только часы тикали на стене. Старик сидел в своем кресле и смотрел на него. Он долго молчал. Тимофей опустил скрипку и ждал приговора.
— Слушай сюда, парень, — сказал Илья Григорьевич охрипшим голосом. — Я ошибался.
— В чем?
— Ты можешь чувствовать. Но твои чувства устроены иначе. Не так, как у этих... как у всех. У тебя нет сантиментов. Соплей. Слезливых историй. Но у тебя есть понимание. Ты чувствуешь структуру боли. Ты чувствуешь одиночество не как эмоцию, а как принцип. Это музыка и есть. Не рассказ про любовь. А про то, как устроена любовь. Или одиночество. Ты сыграл мне сейчас одиночество. Я поверил.
Тимофей не знал, что ответить. Он не хотел играть одиночество. Он хотел играть простые числа. Но ему было приятно. Приятно — это тепло в груди. Слабое, но заметное.
— Давай еще раз. Баха. Того же. Но теперь не считай. Просто слушай, что между нотами.
Тимофей кивнул. Он поднял скрипку. Сделал глубокий вдох. И начал играть.
Теперь он не считал длительности. Он слушал переход. До-мажорное трезвучие. До-ми. Между ними интервал. Терция. Она звучит радостно. Почему? Никто не знает. Мажор — радость. Минор — грусть. Просто договоренность. Но договоренность работала. До-ми. Расстояние в два тона. Свет. Ми-соль. Еще терция. Еще свет. До-соль. Квинта. Пустая, как космос. Но в этой пустоте была гармония.
Он играл. Он играл медленно. Он позволял каждой ноте дозвучать до конца. Не обрывал ее. Ждал, пока она умрет сама. И в этом умирании звука было что-то щемящее. Как будто каждый звук — это живое существо. Оно рождается от смычка. Живет несколько секунд. И умирает. И ничто не может его спасти.
Когда он закончил, старик не говорил ни слова. Он сидел и смотрел в стену. По его щеке ползла слеза. Медленная. Как смычок.
— Иди домой, — сказал он, не вытирая слез. — Урок окончен.
Тимофей собрал скрипку. У двери он остановился.
— Илья Григорьевич.
— Чего?
— Спасибо.
Старик махнул рукой. Тимофей вышел. На лестнице он сел на подоконник и долго смотрел в темное небо. Звезд не было. Только тучи. Только дождь. Только бесконечная осенняя серость.
Но внутри больше не было пустоты. Внутри звучала квинта. До-соль. Чистая. Совершенная. Как математическая формула. Как доказательство теоремы. Как правда, которую не нужно объяснять. Потому что она просто есть.
Белый шум
Зима пришла в середине ноября. Сразу. Без подготовки. Утром было серо, а к обеду все стало белым. Тимофей смотрел в окно класса и считал снежинки на стекле. Это было невозможно. Они падали слишком быстро. Но он все равно пытался. Это было лучше, чем слушать Аллу Петровну. Она говорила про Онегина. Про лишнего человека. Тимофею было непонятно, как человек может быть лишним. Человек — это единица. Он либо есть, либо нет.
В классе его сторонились. После случая в столовой он стал изгоем окончательно. Раньше его просто дразнили. Теперь боялись. Это было странно. Бояться должны были его. Но боялись они. Они обходили его за три метра. Никто не садился с ним за одну парту. Никто не просил списать математику. Хотя знали, что у него все правильно.
Перемены он проводил в библиотеке. Библиотека была старая. Там пахло бумагой и пылью. Библиотекарша, Людмила Викторовна, была тихая женщина в серой шали. Она никогда не задавала вопросов. Просто кивала, когда он заходил. И уходила в свой закуток пить чай. Тимофей садился в дальний угол, за стеллажи с технической литературой. Там было темно. Там было тихо. Он читал энциклопедию по акустике. Там было написано про частоты. Про обертоны. Про то, почему скрипка Страдивари звучит не так, как фабричная.
Однажды он нашел книгу про Баха. Там была глава про символику чисел в его музыке. Бах шифровал в нотах свое имя. B-A-C-H. Си-бемоль-ля-до-си. Это была монограмма. Звуковой автограф. Тимофея это поразило. Человек говорил через ноты. Не через слова. Слова врут. Ноты не врут. У ноты есть частота. Ее можно измерить осциллографом. А слово «любовь» измерить нельзя. Оно значит разное для разных людей. Ненадежный инструмент.
После школы он, как всегда, шел к Илье Григорьевичу. Теперь это был не просто урок. Это было спасение. Час в день, когда мир становился понятным.
— Сегодня будешь учить этюд Крейцера, — сказал старик. Он выглядел хуже обычного. Лицо было серым. Руки дрожали. — Второй. Самый нудный. Для пальцев.
— Вы плохо себя чувствуете, — сказал Тимофей.
— Я всегда плохо себя чувствую, — отрезал старик. — Мне семьдесят четыре года. В моем возрасте хорошо себя чувствуют только покойники. Давай, не отвлекайся.
Тимофей начал играть. Этюд был сложный. Много быстрых пассажей. Шестнадцатые ноты. Нужно было попадать точно. Он старался. Пальцы не слушались до конца. Где-то грязно. Где-то ритм плыл.
— Стоп, — старик стукнул палкой об пол. Он в последнее время ходил с палкой. — Ты опять спешишь. Шестнадцатые — это не значит быстро. Это значит ровно. Отличай скорость от темпа. Скорость — для спортсменов. Темп — для музыкантов. Понял?
— Понял.
— Ни черта ты не понял. Играй с метрономом.
Он достал старый механический метроном. Деревянная пирамидка с металлическим маятником. Завел пружину. Маятник начал качаться. Тик-так. Тик-так. Безжалостный и точный. Тимофей любил метроном. Он был как сердце. Но лучше. Сердце может биться неровно от волнения. Метроном никогда.
Он играл под тик-так полчаса. Рука устала. Пальцы на левой руке ныли. Но он играл. Потому что нужно было. Потому что иначе музыка не получалась. А он хотел, чтобы получалась. Хотеть — это было для него ново. Раньше он делал только то, что было нужно. Есть. Спать. Решать задачи. А теперь у него появилось желание. Оно было острым и беспокойным. Как заноза.
— Достаточно, — сказал старик. — Передохни.
Он тяжело опустился в свое кресло. Дышал с трудом. Тимофей заметил, что он не курил сегодня. И вчера не курил. И позавчера. Это было нехарактерно.
— Илья Григорьевич, у вас легкие болят?
— У меня все болит, — сказал старик. — В том числе и легкие. Врач запретил курить. Представляешь? Семьдесят четыре года прожил, а тут запретили. Глупость.
— Почему вы не курите тогда? Если это глупость.
— Потому что хочу еще пожить немного, — старик усмехнулся. — Хочу услышать, как ты сыграешь Чакона. Из второй партиты. Это самое великое, что написано для скрипки. Бах написал это после смерти жены. Ты знал?
— Нет.
— У него умерла жена. Мария Барбара. Он был в отъезде. Вернулся — а ее уже похоронили. И он сел и написал Чакона. Там нет слов. Там нет слез. Там только скрипка. Одна скрипка. Четыре струны. И все горе мира. Ты должен это когда-нибудь сыграть.
— Я сыграю, — сказал Тимофей.
— Не сомневаюсь. Только времени у меня мало. Поэтому давай работать.
Они работали до вечера. Пальцы горели. Спина затекла. Но внутри было легко. Усталость тела — это ничто по сравнению с усталостью от людей. От школы. От дома.
Дом стал другим. С тех пор как отец ушел, в квартире было тихо. Раньше они ругались. Теперь не ругались. Отец звонил по средам. Говорил с мамой. Та плакала в трубку. Тимофей слушал из коридора. Отец говорил: «Я не могу больше, Женя. Я так не могу. Он меня вымотал. Ты меня вымотала. Всё». Мама говорила: «Вернись, он исправится, он не нарочно». Отец говорил: «Я знаю, что не нарочно. Но от этого не легче».
Тимофей не понимал, что значит «исправиться». Он не был сломан. Он был просто другой. Как радиоприемник, который ловит другие частоты. Весь мир слушал FM. А он слушал короткие волны. Там были другие звуки. Не музыка. Шипение. Морзянка. Сигналы далеких радиомаяков. Но это тоже было интересно. Почему никто не хотел послушать короткие волны?
Он перестал спрашивать об этом. Просто жил. Школа. Скрипка. Уроки. Сон. В субботу был выходной. В субботу он сидел дома и читал. Или ходил гулять в парк за домом. В парке был пруд. Утки уже улетели. Лед был тонкий и прозрачный. Если кинуть камень, он пробивал лед и уходил в темную воду. И по льду расходились трещины. Это было красиво.
В одну из суббот к Илье Григорьевичу пришли гости. Это было неожиданно. За все время, что Тимофей ходил на уроки, к старику никто не приходил. Только почтальон. И женщина из собеса. А тут — гость.
Это был мужчина лет пятидесяти. Высокий. В дорогом пальто. С блестящим кожаным портфелем. Он стоял в дверях квартиры старика и улыбался. Улыбка была широкая, но какая-то ненастоящая. Как у людей в рекламе.
— Дядя Илья, я к вам. Можно?
— Заходи, коли пришел, — старик не выглядел радостным. — Чего надо?
Тимофей сидел на старом стуле с инструментом. Урок прервали. Он не любил, когда прерывали урок. Это сбивало настройку.
— Я по делу, — мужчина вошел и оглядел комнату. Взгляд у него был цепкий. Оценивающий. — Ученик у вас? Не знал, что вы берете учеников.
— Не твое дело, Савелий. Говори, чего пришел.
Савелий сел на стул напротив старика. Закинул ногу на ногу. Носком дорогого ботинка покачивал.
— Я с консерваторским поручением. Юбилей города скоро. Большой концерт в филармонии. Будет мэр, губернатор. Нужны звезды. Вспомнили про вас. Вы же легенда. Лауреат. Хотим, чтобы сыграли что-нибудь. Для ветеранов сцены. Почет и уважение.
Илья Григорьевич долго молчал. Он смотрел в окно. Снег падал крупными хлопьями. Тимофей смотрел на старика. Что-то было не так. Атмосфера в комнате изменилась. Она стала плотной. Как вода.
— Я не играю, — сказал старик. — Ты знаешь.
— Знаю. Тридцать лет не играете. Но время лечит. Может, для такого случая? Ради старой дружбы?
— Мы не были друзьями, Савелий. Ты был моим учеником. А потом ты стал моим... — он закашлялся. Долго не мог откашляться. Тимофей заметил, что старик прижимает руку к груди.
— Я стал вашим успешным учеником, — Савелий улыбнулся. — В отличие от вас, я сделал карьеру. Я декан. Я в жюри международных конкурсов. А вы сидите тут, в хрущевке, и учите... — он посмотрел на Тимофея. — Кого вы учите? Это что за мальчик?
— Это не твое дело, — старик стукнул палкой. — Уходи.
— Хорошо, я уйду. Но подумайте. Концерт через две недели. Гонорар приличный. Может, вам будет на что жить. Пенсия-то, небось, кот наплакал.
Он встал. Положил на стол визитку. Белый прямоугольник с золотым тиснением.
— Если надумаете — позвоните. Пока не поздно.
Он вышел. В комнате стало тихо. Только метроном тикал. Тик-так. Тик-так. Старик не просил выключить.
— Кто это был? — спросил Тимофей.
— Мое прошлое, — сказал Илья Григорьевич глухо. — Давай играть. У нас мало времени.
Они играли до темноты. Старик был суров как никогда. Он заставлял повторять одно место по десять раз. Кричал. Стучал палкой. Но Тимофей понимал: он делает это не от злости. От страха. Страх — это когда времени мало. А у старика времени было мало. Тимофей это знал точно. Как математическую формулу.
В тот вечер он ушел поздно. Уже стемнело. Он шел по лестнице и думал о Савелии. О том, что старик не играл тридцать лет. Почему? Что случилось? Это была загадка. Загадки Тимофей не любил. Загадки надо было разгадывать.
Дома его ждал сюрприз. Мама была не одна. На кухне сидел мужчина. Не отец. Другой. Он был лысоватый, в очках. Пахло от него одеколоном и чем-то сладким. На столе стоял торт. Чай в заварнике.
— Тима, познакомься, — мама встала. Голос у нее был нервный, звенящий. — Это дядя Коля. Мой... друг.
— Здорово, парень, — дядя Коля широко улыбнулся. — Наслышан о тебе. Ты музыкант?
Тимофей смотрел на него. Ему не понравился дядя Коля. Не потому что он был плохой. А потому что он был чужой. В системе появилась новая переменная. Это нарушало равновесие.
— Я играю на скрипке, — сказал он ровно.
— О, это здорово. Моя бывшая тоже играла. На нервах.
Он засмеялся. Мама засмеялась тоже. Наигранно. Высоко. Тимофей не понял шутку. Нервы — это не музыкальный инструмент. Нервы — это часть нервной системы. Он не засмеялся.
— Садись с нами чай пить, — мама засуетилась. — Торт купили. Твой любимый. «Прагу».
— Я не люблю торт, — сказал Тимофей. — Торт слишком мягкий. И сладкий. Я пойду к себе.
Он ушел в комнату. Закрыл дверь. Сел на кровать и стал слушать звуки из кухни. Мамин смех. Голос дяди Коли. Звон чашек. Всё это было неправильно. Всё это было чужим. Система рушилась. Он достал скрипку.
Он играл этюд Крейцера. Снова и снова. Быстрые пассажи. Пальцы мелькали. Смычок ходил ровно. Тик-так. Тик-так. Метронома не было, но он слышал его внутри. Звук скрипки заглушал голоса с кухни. Это было хорошо. Это было спасение.
Через час дядя Коля ушел. Мама постучала в дверь.
— Тима, можно войти?
— Да.
Она вошла. Села на край кровати. Лицо у нее было виноватое. И решительное одновременно. Как у человека, который хочет объяснить сложную вещь, но не знает как.
— Тима, дядя Коля — хороший. Он мне помогает. С работы подвозит. Иногда продукты приносит. Ты же знаешь, нам сейчас трудно.
— У нас нет денег, — констатировал Тимофей. — Я знаю. Отец ушел. Он присылает мало.
— Да. Поэтому я... мы... — она запнулась. — Я хочу, чтобы ты попробовал с ним подружиться. Он тебе не враг.
— Я не умею дружить, — сказал Тимофей. — Это сложный социальный навык. У меня нет его.
Мама вздохнула. В глазах у нее стояли слезы. Она хотела что-то сказать. Но не сказала. Просто встала и вышла. Тимофей смотрел на закрытую дверь. Ему было... никак. Нет. Не никак. Ему было плохо. Но это «плохо» не было похоже на боль. Это было больше похоже на пустоту, которая увеличивалась. Как дыра в зубе. Не болит, но мешает. Язык все время туда лезет.
Он лег и смотрел в потолок. Трещина была на месте. Он считал простые числа. Два. Три. Пять. Семь. Одиннадцать. Тринадцать. Семнадцать. Уснул на сто двадцать седьмом.
Следующая неделя прошла быстро. В школе была контрольная по математике. Тимофей решил все за пятнадцать минут. Сдал и сидел, глядя в окно. Алла Петровна проверила. Посмотрела на него поверх очков.
— Опять списал?
— Нет.
— Откуда у тебя такие ответы? Ты же не слушаешь на уроках.
— Это логика. Не нужно слушать. Нужно понимать.
Класс захихикал. Алла Петровна поджала губы и поставила пять. Тимофей не почувствовал радости. Оценки были абстракцией. Важнее было другое. Илья Григорьевич не открыл дверь во вторник.
Тимофей пришел в четыре. Постучал. Никто не ответил. Он подождал пять минут. Постучал еще. Тишина. За дверью было тихо. Ни шагов. Ни кашля. Ни музыки.
Он сел на подоконник и стал ждать. Прошел час. Полтора. Стемнело. Соседи ходили мимо. Смотрели на него. Ничего не говорили. Он ждал. В шесть часов он ушел домой. На следующий день он пришел снова. В четыре. Тишина.
В четверг он встретил старуху из сорок восьмой квартиры. Она выносила мусор.
— Вы не знаете, где Илья Григорьевич? — спросил он, глядя в пол.
— А ты кто? — старуха прищурилась.
— Ученик.
— Ученик? — она покачала головой. — Увезли его. На скорой. Вчера. Сердце. Плох совсем. В больнице он. В областной. Кардиология.
Тимофей почувствовал холод. Он шел откуда-то изнутри. Как будто в груди открыли окно. И ветер. Ледяной ветер.
— Спасибо, — сказал он.
Он спустился по лестнице. Вышел на улицу. Мороз щипал щеки. Он стоял и не знал, куда идти. Областная больница. Где это? Он не знал. Можно спросить у мамы. Но мама на работе. Можно посмотреть в интернете. Точно.
Он пошел домой. Открыл ноутбук. Нашел адрес. Больница была на другом конце города. Автобус номер четырнадцать. Потом пешком. Он записал маршрут на бумажке. Аккуратно. Номер автобуса. Остановки. Время в пути. Он не мог ошибиться. Ошибка — это потеря времени. А времени было мало.
На следующий день он прогулял школу. Впервые в жизни. Он просто не пошел туда. Вышел из дома с рюкзаком, как обычно. Но свернул не к школе, а к остановке. Автобус пришел через семь минут. Народу было много. Его толкали. Прижимали к поручню. Прикосновения жгли. Но он терпел. Потому что надо было.
Больница была огромная. Много корпусов. Переходы. Лифты. Пахло лекарствами и хлоркой. И еще чем-то кислым. Страхом? Да. Здесь пахло страхом. Тимофей нашел кардиологию. Она была на пятом этаже. Длинный коридор. Каталки. Люди в белом.
— Вам кого, мальчик? — медсестра на посту была уставшая. С кругами под глазами.
— Сорин Илья Григорьевич. Палата?..
— А ты кто ему?
— Ученик, — сказал Тимофей. — Я его ученик.
— Не положено. Только родственникам.
— У него нет родственников, — сказал Тимофей. Он знал это. Старик как-то обмолвился. Жена умерла. Детей нет. Один. Совсем один. Как он.
Медсестра посмотрела на него странно. Долго. Потом вздохнула.
— Палата четырнадцать. Только недолго. И тихо. Ему нужен покой.
Тимофей кивнул и пошел по коридору. Четырнадцатая палата была в конце. Он открыл дверь. Внутри было четыре койки. На одной лежал старик. Он был бледный. Почти такого же цвета, как наволочка. Глаза закрыты. Из носа шла трубка. К руке подключен провод. На тумбочке пикал монитор. Тик-пик. Тик-пик. Это было сердце. Переведенное в электрический сигнал.
Тимофей подошел и сел на стул рядом. Он смотрел на монитор. Всплески. Пики. Паузы. Это был ритм. Неровный. С перебоями. Как музыка авангардистов. Стравинский. «Весна священная». Слушать невозможно. А оторваться нельзя.
— Илья Григорьевич, — сказал он тихо.
Старик открыл глаза. Они были мутные. Он долго фокусировался. Потом узнал.
— А, это ты, — голос был слабый, как шелест бумаги. — Пришел. А урок кто будет делать?
— Я сам. Дома. Этюд Крейцера. До конца.
— Врешь. Не до конца. Там сложный конец. Альбертиевы басы.
— Я справлюсь.
— Знаю, что справишься, — старик прикрыл глаза. — Ты упертый. Это хорошо. Талант — это ерунда. Талантливых много. Упертых мало.
Он замолчал. Дышал тяжело. Тимофей сидел и смотрел на его руки. Большие. Узловатые пальцы. Ногти желтые от табака. Эти руки держали смычок. Эти руки играли Баха. Чакона. Ту самую, после смерти жены.









