Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 7
Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 7

Полная версия

Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 7

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

— Как их остановить? — спросила Ирис, и в её голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на тихий, почти молитвенный вопрос.


— Стеклом, — ответил Альрик, и он посмотрел на Эйнара. В его глазах — светлых, почти бесцветных, с точечными зрачками — было что-то, чего никто не видел раньше. Не страх, не надежду, не усталость. Решение. — Только Стекло может отразить пустоту. Только Стекло может напомнить двойникам, кто они. Только Стекло может заставить их увидеть себя. А когда они увидят себя — они рассыплются. Как рассыпался двойник Харальда. Как рассыплются все они. Но для этого Эйнар должен коснуться Стекла. Должен заплатить. Должен помнить. Должен идти.


— Я заплачу, — сказал Эйнар, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Я заплачу, как платил всегда. Своей памятью. Своим временем. Своим именем. Я — Пустой. А Пустые не сдаются. Они платят. Они помнят. Они идут.


XI


Ирис не спала. Сидела у входа в шатёр, сжимая в руке нож Харальда — старый, потёртый, с инициалами, которые исчезли и появились снова, когда двойник рассыпался. Металл был холодным, почти ледяным, и в нём, в этой глубине, в этом ожидании, она не видела ничего. Только пустоту. Но пустота не пугала её. Пустота была лучше, чем ложь. Лучше, чем приказы. Лучше, чем рабство.


Она вспомнила Терновую Гриву. Тот день, когда Эйнар стоял на коленях у ворот, и никто не открывал. Тот день, когда она впервые увидела его без отражения. Тот день, когда она поняла, что он — не чудовище. Он — человек. Просто человек, который видел слишком много смертей, чтобы удивляться, и слишком много лжи, чтобы верить. Она не испугалась тогда. Не отшатнулась. Не убежала. Она подошла, села рядом, положила голову ему на плечо. И с тех пор не уходила. Не могла. Не хотела. Он стал её пустотой. Её памятью. Её именем.


— Ты не спишь, — сказал Эйнар, садясь рядом. Его голос был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. Но в этой ровности, в этом спокойствии, была усталость — глухая, беспросветная, как у человека, который слишком долго сражался и не знал, когда это кончится.


— Не сплю, — ответила она, и она взяла его за руку — левую, покрытую серебристыми трещинами, пульсирующую. Её пальцы — тонкие, бледные, с обломанными ногтями, с тёмными пятнами на коже — переплелись с его пальцами, и в этом переплетении, в этой тесноте, в этой боли, было что-то, от чего Эйнару стало тепло. Не телом — тем местом, где раньше была пустота. Где теперь была память.


— Ты боишься? — спросила она, и голос её был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как вопрос, на который она боялась услышать ответ.


— Нет, — ответил он, и в его голосе появились новые нотки — не усталость, не спокойствие, а что-то другое, похожее на ледяную, звенящую пустоту. — Я уже боюсь. Я боюсь не смерти — двойников. Боюсь, что завтра мы проснёмся, и нас будет больше, чем вчера. Боюсь, что наши отражения восстанут против нас. Боюсь, что мы перестанем узнавать себя в зеркалах. И тогда — кто мы? Пустота? Память? Имя?


— Ты — Эйнар, — сказала она, и в её голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на спокойную, холодную уверенность. — Ты — Эйнар. Зеркальный Пророк. Ты — тот, кто смотрит в пустоту и не отводит взгляд. Ты — тот, кто помнит. Даже когда всё остальное исчезает. Я не боюсь двойников. Я боюсь, что ты перестанешь быть собой. Но ты не перестанешь. Я знаю. Я чувствую. Я помню.


Она сжала его руку крепче. В её глазах — тёмных, глубоких, с красными прожилками на белках — стояли слёзы. Она не вытирала их. Не прятала. Не стыдилась. Она плакала от того, что не могла остановить эту плату. Не могла взять её на себя. Не могла умереть вместо него. Она была целительницей. Она должна была лечить, спасать, возвращать к жизни. Но здесь, в этой тишине, в этом ожидании, она была беспомощна. Беспомощнее, чем любой раненый, любой умирающий, любой ребёнок, потерявший мать в толпе.


— Не плачь, — сказал он, и он поднял левую руку, коснулся её щеки. Пальцы были холодными, почти ледяными, и она чувствовала, как трещины пульсируют под его кожей, как имя исчезает, как память умирает. Но она не отстранилась. Не испугалась. Не заплакала ещё сильнее. Она просто смотрела на него, и в её глазах была любовь. Такая же огромная, такая же полная, такая же абсолютная, как его пустота.


— Я не плачу, — сказала она, и она улыбнулась — грустно, почти прощально, почти невидимо. Но улыбнулась. — Я помню. Я помню, кто ты. Я помню, откуда ты пришёл. Я помню, куда ты идёшь. Я помню. Этого достаточно.


XII


Эйнар приказал собрать все зеркала на рассвете. Люди приносили их из палаток, из повозок, из личных вещей — маленькие, большие, старые, новые, треснутые, целые. Они складывали их в кучу у восточного края лагеря, и зеркала блестели в свете утреннего солнца, как тысяча маленьких, пустых глаз. Эйнар стоял перед этой кучей, опираясь на посох, и его стеклянная рука — прозрачная, пульсирующая, чужая — лежала на груди, там, где под рубахой билось сердце.


— Разбить всё, кроме одного, — сказал он, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Оставьте самое маленькое. То, которое можно спрятать. Через него мы будем смотреть. Через него мы будем слушать. Через него мы будем помнить. Остальные — в пыль.


«Серые Волки» взялись за дело. Мечи, топоры, молоты — зеркала трескались, разлетались на осколки, рассыпались в пыль. Пыль пела — громко, отчаянно, почти болезненно. Пыль пела о том, кто разбивал отражения. О том, кто не сдался. О том, кто помнил. Даже когда память хотела умереть. Даже когда пустота звала. Даже когда надежда была так близко — рукой подать.


Альрик спрятал последнее зеркало в свой мешок. Маленькое, бронзовое, с потускневшей поверхностью. Он не знал, зачем оно им. Не знал, поможет ли. Не знал, не принесёт ли больше вреда, чем пользы. Он знал только, что Эйнар сказал оставить. А он верил Эйнару. Как верил Стеклу. Как верил пустоте. Как верил памяти.


— Зачем мы оставили это? — спросила Лира, подходя к Эйнару. Её лицо было бледным, почти прозрачным, и в глазах — светлых, почти бесцветных, с точечными зрачками — не было страха. Был вопрос.


— Чтобы помнить, — ответил Эйнар, и он посмотрел на неё. В его глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — была правда. Та самая, которую он нёс с рождения. Та самая, которую он принял, как судьбу. Та самая, которая была тяжелее любого клинка, тяжелее любой лжи, тяжелее любой пустоты. — Чтобы помнить, что у нас есть враг. Что он смотрит на нас из каждого отражения. Что он ждёт. Что он не спит. Что он не забывает. Чтобы помнить, что мы не должны смотреть в зеркала слишком долго. Иначе мы увидим не себя — его. А когда увидим его — он увидит нас. И тогда — конец. Или начало. Какая разница?


— Никакой, — сказала Лира, и она опустила голову.


XIII


Ночью, когда лагерь затих, а люди уснули — кто в палатках, кто прямо на земле, подстелив под себя плащи и сёдла, — Эйнар сидел у потухшего костра и смотрел на своё отражение в ложке. Ложка была старой, потёртой, с тёмными пятнами на поверхности, но она ещё отражала. В её глубине, в этой маленькой, выпуклой поверхности, он увидел своё лицо — бледное, усталое, почти прозрачное. С глазами — серыми, усталыми, с красными прожилками на белках. С руками — стеклянной и треснутой. С именем, которое исчезало.


А потом — за своей спиной — он увидел тень. Длинную, тонкую, с неестественными пропорциями. Она стояла за его спиной, и её рука лежала на его плече. Не давила — держала. Как хозяин держит своё. Но теперь её рука была не на плече — на его стеклянной руке. Пальцы — длинные, тонкие, с неестественными пропорциями — обхватили его запястье, и он почувствовал холод. Не такой, как в Зеркальном Склепе, где холод был отсутствием тепла. Другой. Холод, который был присутствием чего-то другого. Чего-то, что было раньше. Чего-то, что помнило то, что забыли боги. Чего-то, что ждало своего часа.


— Наблюдатель, — прошептал он, и имя это прозвучало не как вопрос — как утверждение. — Ты здесь. Ты всегда здесь. Ты смотришь. Ты ждёшь. Ты помнишь. Зачем? Почему ты не оставишь меня? Почему ты не дашь мне умереть? Почему ты не дашь мне исчезнуть?


Тень не ответила. Только рука на запястье стала тяжелее. Только пустота внутри стала глубже. Только песня пыли стала громче.


Он закрыл глаза. Увидел темноту — не ту, абсолютную, всепоглощающую, которая ждала его в конце, а ту, внутреннюю, которая была его личной, никем не тронутой пустотой. Она не пульсировала — она дышала. В такт его дыханию. В такт его сердцу. В такт той песне, которую пела пыль.


«Завтра мы идём дальше, — подумал он, и мысль эта была холодной, как лёд, как вода, как пустота. — Завтра мы идём к Чёрному Пику. К Корвусу. К ответу. К двойникам, которые ждут нас. Я не знаю, что будет. Я не знаю, выживу ли я. Я не знаю, увижу ли завтрашний закат. Я знаю только, что я должен идти. Потому что если не я — никто. Потому что если не сейчас — никогда. Потому что я — Пустой. А Пустые не сдаются. Они платят. Они помнят. Они идут».


Он открыл глаза. Тень исчезла. Ложка упала из руки, звякнула о камень, покатилась в темноту. Эйнар остался один. С пустотой. С памятью. С именем, которое исчезало. Он смотрел на восток, туда, где за горами, за лесами, за перевалами, ждал Чёрный Пик. Ждал Корвус. Ждал ответ. Ждал конец. Или начало. Или то и другое вместе.


Пыль пела — тихо, далёко, почти не слышно. Пыль пела о том, кто пережил ночь. О том, кто не сдался. О том, кто помнил. Даже когда память хотела умереть. Даже когда пустота звала. Даже когда надежда была так близко — рукой подать.


КОНЕЦ ГЛАВЫ 1


ГЛАВА 2. КЛИНОК ПРОТИВ ОТРАЖЕНИЯ


Часть первая. Оружие из обсидиана


I


Эйнар проснулся не от крика — от тишины.


Не той, звенящей, что предшествует битве, когда воздух дрожит от напряжения и кажется, что ещё мгновение — и мир лопнет, как перетянутая струна. Не той, давящей, что спускается на лагерь перед атакой, когда даже костры горят тише, а люди переговариваются шёпотом, боясь спугнуть смерть, которая уже выбрала своих жертв. Тишина была чистой, как лезвие, которое только что вынули из ножен, — острой, прозрачной, почти музыкальной.


Он открыл глаза и сразу понял: тело слушается.


Плечи не ноют, грудь не сдавливает, в висках не пульсирует знакомая тяжесть, которая последние месяцы стала такой же привычной, как дыхание. Голова ясная, мышцы напряжены ровно настолько, чтобы чувствовать свою силу, но не дрожать от переутомления. Он лежал на спине, глядя в серое, предрассветное небо, и впервые за долгое время не считал удары своего сердца, проверяя, не пропустило ли оно очередной такт.


Он сел на лежанке — быстро, без обычной возни с опорой на локоть, без той унизительной медлительности, которая напоминала ему о цене, заплаченной Стеклу. Правая рука, человеческая, крепко сжала край одеяла. Кожа на пальцах была грубой, покрытой мозолями от посоха и меча, но живой — тёплой, настоящей, не стеклянной.


Левая рука была перевязана выше локтя.


Культя.


Он посмотрел на неё без страха и без сожаления. Старая рана, полученная ещё в Чёрном Пике, когда он заплатил последнюю плату, чтобы остановить Наблюдателя, давно зажила, оставив только гладкий розоватый рубец, стянутый в нескольких местах нитками грубых швов. Ирис сделала их наспех, в темноте, под вой ветра и треск разбивающихся зеркал. Но швы держались. Рана не гноилась. Тело приняло потерю.


Никакой стеклянной плоти. Никакого пульсирующего голубоватого света. Никаких чёрных трещин, ползущих от культи к плечу, от плеча к сердцу. Просто шрам, как у любого воина, который слишком близко подошёл к смерти и успел отшатнуться. Или не успел — но выжил. Какая разница?


Эйнар пошевелил пальцами правой руки. Они слушались. Сжал их в кулак — костяшки побелели, потом снова порозовели. Разжал. Кровь бежала по сосудам быстро, ровно, без тех пугающих пауз, которые раньше заставляли Ирис просыпаться по ночам и прижиматься ухом к его груди, проверяя, бьётся ли ещё сердце.


Бьётся. И будет биться.


Ирис спала рядом, свернувшись калачиком, поджав колени к животу, как делала всегда, когда холод пробирался под одеяло. Её лицо в сером предрассветном свете было бледным, но без тех глубоких теней, что залегали под глазами ещё неделю назад — чёрных, как вода в колодце мёртвой деревни, как пустота, как память о тех, кого не вернуть.


Она дышала ровно, спокойно, почти механически — сном без сновидений, глубоким, каким спят люди, когда угроза отступила, но привычка быть настороже ещё не умерла. Её руки, тонкие, бледные, с обломанными ногтями, с тёмными пятнами на коже от высушенных трав и мазей, лежали поверх одеяла, и Эйнар смотрел на них, вспоминая, сколько раз эти руки держали его над пропастью, останавливали кровь, возвращали к жизни.


Он не стал её будить.


Осторожно, стараясь не скрипеть ветками, которые служили каркасом лежанки, он выбрался из-под одеяла и встал на ноги. Колени не дрожали. Пальцы ног, босые, коснулись холодной, влажной от росы земли, и он не отдёрнул их — принял холод как данность, как напоминание о том, что он жив, а живое чувствует.


Он потянулся к посоху, прислонённому к камню у изголовья. Старый, потрескавшийся, обмотанный кожей там, где ладонь натирала мозоли. Дерево было тёплым от ночного воздуха или от его собственного тепла — он не знал. Он взял посох, проверяя вес, знакомый до боли в запястье. Лёгкий. Послушный. Но сегодня он не хотел на него опираться.


Он отставил посох в сторону.


II


Лагерь просыпался медленно, тяжело, как просыпается старый, больной зверь, который знает, что сегодня ему, возможно, предстоит сражаться, но не хочет вставать с лежбища. Где-то внизу, у потухших костров, уже возились дневальные — их голоса были приглушёнными, почти шёпотом, как будто они боялись разбудить не спящих, а саму тишину.


Звякнуло железо — кто-то точил меч о камень. Монотонный, скрежещущий звук, который въедался в сознание, как червь въедается в яблоко, делая его пустым, трухлявым, бесполезным. Запах каши с дымком потянул от кухонной повозки — овсянка с салом, привычная, почти надоевшая, но горячая, а горячая еда в горах была роскошью, которую не могли себе позволить даже маршалы.


Обычное утро. Почти мирное.


Если бы не вчерашняя ночь.


Два трупа. Два разведчика, которых нашли у восточного поста, там, где дорога уходила в лес и терялась среди старых, замшелых сосен. Харальд — молодой парень с рыжими волосами и веснушками на щеках, — с перерезанным горлом и пустыми глазами. Второй — тот, чьё имя Эйнар ещё не успел запомнить, тот, кто прибился к отряду в Тракте и прослужил всего три дня, — исчез, оставив только оружие и тень на земле, которая не принадлежала ему.


Двойники. Отражения, которые вышли из зеркал и стали плотью. Не людьми — подобиями. Пустыми оболочками, которые хотели занять место живых. Скопировать лица. Скопировать имена. Скопировать память. А потом — стереть оригинал и зажить своей, чужой, украденной жизнью.


Вчера Эйнар остановил их без Стекла. Без дара. Просто напомнив Харальду, кто он. Сказав ему: «Ты помнишь отца? Ты помнишь, как он умирал? Ты помнишь, как клялся отомстить? Ты — Харальд. Сын Рагнара. Ты — человек».


Это убило двойника. Харальд увидел себя в напоминании — настоящего, живого, помнящего — и двойник рассыпался в пыль.


Но это не спасло самого Харальда.


Напоминание оказалось для него слишком тяжёлым. Он увидел себя — не в зеркале, не в отражении, а в словах, в памяти, в правде — и не выдержал. Его лицо рассыпалось, как у двойника. Только не в пыль — в крик. Крик, который застрял в горле и не вырвался наружу, потому что нечем было кричать. Горло было перерезано. Пустота забрала его раньше, чем он успел понять, что умирает.


Эйнар стоял над его телом, и в его глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — не было страха. Была ярость. Холодная, тяжёлая, почти невыносимая ярость человека, который устал смотреть, как умирают те, кого он не успел спасти.


— Сегодня будет иначе, — сказал он тогда тихо, в пустоту.


Ветер донёс запах обсидиана — острая, металлическая нота, смешанная с серой, с пеплом, с чем-то древним, что спало в недрах гор миллионы лет и только сейчас, по воле случая или судьбы, вышло на свет. Эйнар знал этот запах. Он нюхал его в Чёрном Пике, когда шёл по коридорам, выложенным чёрным базальтом, когда разбивал зеркала, из которых выходили тени, когда смотрел в глаза Наблюдателя и не отводил взгляда.


Альрик встал раньше него. Уже возился у костра, где лежали заготовки для нового оружия.


III


Альрик сидел на корточках у небольшого горна — переносного, сложенного из камней вчера вечером, когда лагерь только разбили, а солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в багровые тона, похожие на старую, запёкшуюся кровь. Внутри горна тлели угли, разожжённые ещё затемно, и на них, в специальной глиняной форме, лежал длинный узкий кусок обсидиана.


Чёрный, маслянистый, почти не отражающий свет. Вулканическое стекло, которое Эйнар приказал собрать ещё в горах, когда они проходили мимо старого кратера, давно потухшего, заросшего мхом и низким, колючим кустарником. Тогда он не знал, зачем ему этот чёрный, холодный камень. Просто почувствовал — понадобится. Как чувствовал смерти. Как чувствовал пустоту. Как чувствовал правду.


Альрик поднял голову, когда Эйнар подошёл. Его лицо — старое, морщинистое, с глубокими тенями под глазами, которые залегли так глубоко, что, казалось, никогда не исчезнут, — было серьёзным, почти печальным. Он смотрел на Эйнара, и в его глазах — светлых, почти бесцветных, с точечными зрачками — не было страха. Был вопрос.


— Ты уверен, что это сработает? — спросил он, и голос его был сухим, шуршащим, как осенние листья.


— Уверен, — ответил Эйнар, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. Но в этой ровности, в этом спокойствии, была уверенность — не та, наивная, которая не знает сомнений, а та, выстраданная, которая прошла через огонь и воду и вышла с другой стороны целой.


— Обсидиан не держит заточку, — сказал Альрик, возвращаясь к горну. — Он хрупкий. От сильного удара может раскрошиться. Ты это знаешь.


— Знаю, — кивнул Эйнар. — Но он не отражает. Совсем. Я проверил. Поднёс к зеркалу — в нём ничего не видно. Ни лица, ни тени, ни света. Пустота. Абсолютная. Как в Стекле, только без трещин.


— Двойники не увидят себя в этом клинке, — понял Альрик. — Они не смогут скопировать удар, который не видят. Они будут слепы.


— Слепы и глупы, — добавил Эйнар. — Они умеют только копировать. Без образца они — глина. Без формы — прах. Мы дадим им форму — своим мечом. А они превратятся в прах. Как вчера. Как всегда.


Он подошёл к горну, взял щипцы, которые лежали на камне рядом, и вытащил форму. Обсидиан был горячим, но не раскалённым — Альрик умел держать нужную температуру, ту самую, при которой вулканическое стекло становилось пластичным, но не плавилось, сохраняя свою чёрную, маслянистую суть.


Эйнар положил заготовку на плоский камень, который служил наковальней. Начал обстукивать края специальным молотком — коротким, с плоским бойком, обмотанным кожей, чтобы не оставлять царапин. Удары были точными, выверенными, экономными. Он не торопился. Не переусердствовал. Работа заняла около часа.


За это время лагерь окончательно проснулся.


Люди завтракали — кто у общих костров, кто в своих палатках, кто прямо на ходу, жуя чёрствые сухари и запивая их тёплой водой из фляг. Чистили оружие — мечи, копья, арбалеты, проверяли тетивы, смазывали замки. Перебрасывались короткими фразами, которые не значили ничего, но создавали иллюзию нормальной жизни, мира, в котором нет двойников, пустоты и вчерашних трупов.


Кто-то смеялся — нервно, отрывисто, потому что вчерашняя ночь ещё сидела в затылке холодной иглой, и смех был единственным способом вытолкнуть её наружу, сделать менее острой. Кто-то молчал, глядя на восток, откуда могли прийти новые тени, и его глаза были пустыми, как зеркала, в которых никто никогда не отражался.


Ирис принесла Эйнару кружку горячего отвара — горького, пахнущего мятой и сушёной корой, с добавлением корня солодки для сладости. Она поставила кружку на камень рядом с ним и села на корточки, наблюдая за его работой.


— Ты не спал? — спросила она, и голос её был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как удар.


— Спал, — ответил он, не отрывая глаз от обсидиана. — Хорошо. Впервые за много дней.


— Ты сегодня другой, — сказала она осторожно, как будто боялась спугнуть это состояние, это редкое, почти забытое чувство — быть здоровым, быть сильным, быть готовым.


Она посмотрела на его руки. На левую культю, перевязанную чистой тряпицей — белой, почти ослепительно белой на фоне серого утра. На правую — здоровую, сильную, с длинными пальцами, которые уверенно держали молоток, и сбитыми костяшками, которые помнили не один бой.


— Я сегодня не боюсь, — ответил он просто. — Не потому, что стал смелее. Потому, что понял: бояться — это тратить время. А у нас его в обрез.


Она не ответила. Только сжала его плечо — левое, выше культи, там, где мышцы ещё помнили, как держать щит, — и улыбнулась. Грустно, почти прощально, почти невидимо. Но улыбнулась.


IV


Клинок получился ровным, без сколов, с узким долом посередине для лёгкости и с рукоятью, которую Эйнар выточил из куска старой, закалённой в огне берёзы. Дерево было твёрдым, как кость, и тёплым, как живое. Он обмотал рукоять полоской сыромятной кожи, чтобы ладонь не скользила, и примерил клинок к протезу.


Протез был старым, сделанным ещё в Тракте, когда они только вошли в город и Эйнар впервые понял, что левая рука не вернётся. Кожаный раструб с металлическими кольцами внутри, которые держали форму, и ремнями, которые крепились к плечу. Громоздкий, неудобный, но после сотен тренировок он стал почти родным.


Эйнар вставил рукоять в специальное гнездо, затянул ремни, проверил хват. Протез держал клинок ровно, без люфта. Он поднял руку — медленно, потом быстрее. Отвёл в сторону. Сделал рубящее движение сверху вниз, снизу вверх, по диагонали. Не так быстро, как настоящей, но достаточно, чтобы убить.


Лис наблюдала за ним со скалы, где сидела в дозоре. Её единственный глаз, живой, острый, почти хищный, следил за каждым движением, каждым поворотом плеча, каждым напряжением мышц. Когда Эйнар закончил, она спустилась вниз — бесшумно, как тень, как призрак, как память, — и остановилась в трёх шагах.


— Острый? — спросила она, кивнув на клинок.


— Проверим, — ответил он.


Они вышли на край лагеря, туда, где росла старая, искривлённая сосна, которую ветер скрутил в детстве и оставил расти кривой, уродливой, но живучей. Ствол был толщиной в руку, покрытый глубокими трещинами, из которых сочилась смола — густая, янтарная, пахнущая лесом и временем.


Эйнар размахнулся и рубанул по стволу.


Обсидиан вошёл в дерево как в масло — без треска, без вибрации, без того противного скрежета, который бывает, когда сталь встречается с древесиной. Просто тихое, почти музыкальное «вжж-х», и клинок оказался по ту сторону. Срез остался чёрным, маслянистым, и из него не выступил сок. Дерево просто умерло в том месте, где коснулся клинок. Как будто его никогда и не было.


— Хорошо, — сказала Лис без эмоций. — А по человеку?


— Найдём человека, — ответил Эйнар, вынимая клинок из ствола. — Или то, что притворяется человеком.


Он закрепил обсидиан на поясе — не в ножнах, потому что ножен для такой формы не было, а просто засунув за ремень, лезвием наружу, так, чтобы можно было выхватить за долю секунды. Клинок чёрным языком высунулся из-за пояса, блеснул в свете утреннего солнца — тусклого, серого, почти мёртвого, — и замер в ожидании.


Часть вторая. Первая кровь


V


Отряд выступил через час.


Двинулись на восток, туда, где вчера пропали дозорные, где зеркала в лесу ещё могли хранить отражения мёртвых, где земля была покрыта серой, маслянистой пылью, которая не смывалась и не сдувалась — только впитывалась в кожу, в одежду, в память.


Эйнар шёл первым.


Без посоха. Без щита. Только обсидиановый клинок на поясе и нож в сапоге — короткий, широкий, с чёрной рукоятью, который он носил ещё с Серых Холмов. Его шаги были быстрыми, уверенными, почти лёгкими. Он не опирался ни на кого, не хромал, не задыхался после первых же сотен метров. Воздух входил в лёгкие полной грудью, без хрипов, без кашля, без той липкой, чёрной мокроты, которая раньше оставляла на губах вкус пустоты.

На страницу:
2 из 8