Великий Инквизиторий
Великий Инквизиторий

Полная версия

Великий Инквизиторий

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Элогим повернул к ней свой многоликий взор.


– Он уже говорит. Всё время. Молчанием, которое вы слышите. Светом, на который вы смотрите. Болью, которую вы носите в себе. Его «слово» – это факт вашего существования. Факт этого Суда. Но прямого ответа на ваш вопрос в привычных словах не будет. Ибо ваш вопрос – не интеллектуальная загадка. Он – рана. И лечится иначе.


– Это издевательство! – выкрикнул отец Арсений, вскакивая. Его лицо покраснело от нахлынувших чувств. – Создать разумных существ, способных страдать и спрашивать «почему», а потом отказаться дать ответ? Оставаться немым сфинксом? Это и есть высшая жестокость!


Вельзевул медленно повернул голову к священнику. На его прекрасных, бесстрастных губах дрогнуло подобие улыбки.


– Ваши слова, служитель, станут украшением моей вступительной речи. Благодарю вас.


Отец Арсений сжал кулаки, но сел, снова погрузившись в мрачное молчание.


Леонид чувствовал, как внутри него всё сопротивляется. Его рациональный ум соглашался с Вартаном: это галлюцинация, сложный посмертный сон. Но что-то более глубокое, то самое, что заставило его толкнуть ребёнка с дороги, отказывалось принимать это объяснение. Сон не был бы таким… последовательным. В нём не было бы этой леденящей, безупречной логики Вельзевула и этой тихой, неувертливой убеждённости Свидетелей. И этот Свет… он был реальнее, чем всё, что Леонид знал при жизни.


– Как будут проходить слушания? – спросил он, стараясь говорить максимально нейтрально, как на педсовете.


– Вам будут представлены «Дела», – ответил Элогим. – Они будут разворачиваться здесь, в Зале, как живые картины, в которые вы сможете войти, чтобы почувствовать, но не быть поглощёнными полностью. После свидетельств обеих сторон вы сможете задавать вопросы. Не только им, но и друг другу. Диалог между вами – такая же часть процесса, как и формальные прения.


Внезапно Генрих, бывший надзиратель, забормотал, обращаясь к Анне, но глядя куда-то в пространство перед собой:


– Я… я знаю тебя. Я видел тебя. Там. В том лагере. Ты… ты была в рабочей команде. У барака №5.


Все замерли. Анна медленно, очень медленно подняла на него глаза. В её взгляде не было ненависти. Было нечто худшее – абсолютное, ледяное безразличие, как к предмету мебели, к насекомому.


– Да, – сказала она просто. – Я была. А ты был тем, кто избивал до полусмерти и расстреливал людей за малейший проступок. Я видела.


Генрих задрожал всем телом, по его щекам потекли слёзы.

– Я должен был… приказ… они убили бы меня…


– Убили бы? – Анна произнесла это без интонации. – И что? Ты бы умер. Какая разница? Тебе было важнее остаться жить.


– Я не хотел! – завопил Генрих, сжимая голову руками. – Я каждый день молюсь о прощении! Каждый день!


– Молись, – равнодушно отрезала Анна. – Это ничего не изменит. Ни для него. Ни для меня. Ни для тебя. Здесь, кажется, нет прощения. Здесь только суд. И хорошо. Пусть наконец будет суд над всеми.


Эта короткая, страшная сцена наэлектризовала воздух. Конфликт из абстрактного, философского стал личным, кровоточащим. Леонид понял: их динамика, их личная боль будет влиять на всё. Анна не сможет быть беспристрастной в предоставленных делах. Генрих будет искать в процессе не столько истину, сколько самоуничижение, наказание. Они уже не просто арбитры. Они – живые улики.


Элогим наблюдал за этим, и на его многоликом лике отразилась печаль.


– Ваша боль – ваш инструмент, – сказал он мягко. – И ваша слепота. Умейте отделить одно от другого. Завтра начнётся первое слушание. Дело будет называться «Молчание в колыбели». Отдыхайте. Или готовьтесь. Как посчитаете нужным.


С этими словами фигуры Элогима, Вельзевула и Свидетелей Целостности растворились, словно их и не было. Немыслимый Свет продолжал сиять в центре, неизменный, безмолвный.


Арбитры остались одни. Некоторое время все молчали, избегая взглядов друг друга. Потом Мария, мать, тихо спросила:


– А где нам… отдыхать? Здесь нет ни дверей, ни комнат.


Как будто в ответ на её вопрос, пространство вокруг каждого стула слегка помутнело, сгустилось, образовав нечто вроде личной, полупрозрачной капсулы, внутри которой угадывались очертания кровати, стола, простого бытия. Это было не помещение, а скорее, мысленный кокон, созданный их собственным ожиданием.


Один за другим арбитры вставали и уходили в эти капсулы, отгораживаясь от других и от сияющего центра. Анна ушла первой, не взглянув ни на кого. За ней, рыдая, поплёлся Генрих. Вартан с скептической гримасой скрылся в своём мысленном кабинете. Отец Арсений долго смотрел на Свет, потом опустил голову и медленно удалился.


Леонид остался последним. Он не хотел уходить в уединение. Его ум лихорадочно работал. «Молчание в колыбели». Младенец. Самый беспроигрышный аргумент обвинения. Какие могут быть свидетельства защиты? Как можно «целостно» взглянуть на смерть ребёнка, который не успел даже понять, что такое жизнь?


Он подошёл к краю возвышения, к самой границе, где чёрный обсидиан переходил в мерцающий пол Зала, и посмотрел на Немыслимый Свет. Он искал гнева. Возмущения. Даже снисхождения. Но находил лишь своё отражение – усталое, измождённое лицо учителя истории, человека, который всегда искал логику и никогда не находил её в главном.


– Ну что же, – прошептал он, обращаясь не то к Свету, не то к самому себе. – Завтра начинается твой процесс, Учитель всех народов. Посмотрим, какие аргументы ты приготовил. И какие контраргументы у твоих адвокатов. А мы, твои недоученики, попробуем разобраться в этом беспорядке. Как мы и делали всю свою историю. Методом проб, ошибок и горьких слёз.


Он повернулся и пошёл к своему мысленному кокону. На пороге обернулся. Зал был пуст, тих, и только Немыслимый Свет сиял в центре, не предлагая ответов, но и не отнимая последней, самой мучительной надежды – надежды на то, что вопрос, наконец, будет услышан.

Глава 3. Явление Света и Глас Обвинения


Сон в мысленном коконе был странным. Это было не забытьё, а скорее, погружение в архив собственной памяти, где события жизни выстраивались не в хронологическом порядке, а по тематическим рубрикам. Леонид снова и снова переживал моменты своей учительской карьеры, но теперь они были окрашены новым, тревожным смыслом. Он видел глаза учеников, слушавших его рассказы о блокаде, о ГУЛАГе, о войнах. В этих глазах читался не просто ужас или любопытство, но немой, неосознанный вопрос: «А почему, собственно, всё так? Почему мир устроен по таким законам?» И он, Леонид, снова и снова отвечал датами, фактами, социологическими теориями – всем, кроме единственного, что интересовало детей по-настоящему. Он закрывал вопрос знанием, как закладывают ватой рану, чтобы не слышать её пульсации.


Пробудился он от ощущения лёгкой вибрации, исходящей отовсюду. Мысленный кокон растворился, и он снова сидел на своём учительском стуле в Зале. Остальные арбитры появлялись один за другим, молчаливые, сосредоточенные, каждый неся на лице печать своей ночи. Анна выглядела ещё более замкнутой, будто ушла в себя окончательно. Генрих был бледен, его глаза опухли. Мария по-прежнему качала тряпичный свёрток, но в её движениях появилась какая-то новая, лихорадочная напряжённость. Вартан осматривался с видом человека, готовящегося к научному эксперименту. Отец Арсений смотрел на свои руки, сложенные на коленях, как будто не узнавая их.


Зал преобразился. Теперь он был больше похож на гигантский амфитеатр или собор. Свет, падавший откуда-то свыше, стал мягче, рассеяннее, выхватывая из полумрака детали: что-то вроде резных деревянных панелей на стенах, в которых угадывались лики ангелов и демонов, учёных и безумцев; ряды пустых, призрачных скамей, уходящих ввысь и растворяющихся в темноте. В центре по-прежнему возвышался круг из чёрного обсидиана, но Немыслимого Света на нём не было. Была лишь сфера глубокой, притягивающей взгляд пустоты.


Вдруг пространство с левой стороны от арбитров сгустилось, и из тени ступил Вельзевул. Он был один. Его чёрные одежды сегодня казались ещё тяжелее, словно сшитыми из ночи всех одиноких душ. Холодный, рассчитанный свет в его глазах горел ровно, без колебаний. Он не смотрел на арбитров. Его взгляд был прикован к пустому центру. Он ждал.


С противоположной стороны, словно из самого воздуха, сотканного из тишины и терпения, возник Собор Свидетелей Целостности. Они стояли спокойно, не образуя формальных рядов, но между ними чувствовалась невидимая связь, как между деревьями в старой роще. Рафаил, Серафим, Тереза, пастор Дитрих, раввин, суфий, дзен-монах – каждый излучал свою особую, тихую частоту: целительства, простоты, пламенной любви, стоической веры, тайного знания, отрешённости, невозмутимости.


Элогима не было видно, но его голос прозвучал в сознании, заполняя собой весь объём Зала:


– Великий Инквизиторий объявляется открытым. Начинается первое слушание. Но прежде, чем прозвучит обвинение и будут представлены дела, должно произойти явление. Явление Того, на Кого направлен вопрос. Ибо нельзя судить отсутствие. Можно судить только присутствие.


В тот же миг сфера пустоты в центре задрожала. Не было ни грома, ни вспышки. Просто пустота перестала быть пустотой. Она стала наполняться. Сначала это было едва уловимое мерцание, похожее на дрожание воздуха над раскалённым камнем. Потом – мягкое свечение, не имеющее источника и направления. И наконец, оно вспыхнуло.


Немыслимый Свет явился во всей своей парадоксальной полноте.


Леонид зажмурился, но свет проникал сквозь веки, не слепя, а словно просвечивая саму ткань его существа. Он заставил себя открыть глаза. И увидел… нечто, что мозг отказывался воспринимать как единый объект. Это было похоже на то, как если бы солнце, галактика, человеческое сердце и математическая формула были одним и тем же. Свет был одновременно близким и бесконечно далёким, утешающим и испепеляющим, абсолютно простым и непостижимо сложным. В его сиянии не было агрессии, но была неумолимая ясность, перед которой хотелось спрятаться.


Но самое странное было не в этом. Леонид с изумлением понял, что каждый видит в этом Свете что-то своё. Он сам различал в мерцающих потоках что-то похожее на древний свиток, испещрённый письменами, которые тут же забывались, и на строгий, ясный лик учёного-астронома, взирающего на звёзды. Анна, судя по её застывшему, потрясённому выражению, видела, возможно, огромные, скорбные глаза, полные слёз, или пламя свечи в кромешной тьме. Генрих смотрел, заворожённый и ужасающийся, и, казалось, видел в Свете своё собственное, искажённое страхом отражение. Вартан, нахмурившись, всматривался, будто пытаясь разложить сияние на спектр или измерить его интенсивность. Отец Арсений замер, и по его лицу потекли слёзы – он, видимо, видел то, чего жаждал и от чего отрёкся: знакомые, родные черты Христа, но не торжествующего, а измученного, разделяющего его, Арсения, боль.


«Он – и Обвиняемый, и фундамент Зала суда», – вспомнил Леонид слова Элогима. Да, это было так. Свет не просто находился в центре. Он был опорой, смыслом и содержанием всего пространства. Без него Зал был бы просто скоплением теней и мыслей. Творец был одновременно и Подсудимым, и законом, по которому вёлcя суд. Абсурдность и гениальность этой ситуации снова ошеломила Леонида.


Тишина длилась бесконечно. Никто не смел пошевелиться. Даже дыхания не было слышно. Этот Свет не требовал молчания – он сам был высшей формой молчания, в котором содержались все возможные слова.


И эту тишину разорвал Вельзевул.


Он сделал один шаг вперёд, и его чёрный силуэт на фоне Немыслимого Света стал ещё более чётким, контрастным. Он не поклонился. Не сделал никакого риторического жеста. Он просто начал говорить. И его голос был совершенным инструментом. Он не гремел, не рыдал, не убеждал. Он констатировал. Каждое слово было выверено, как аксиома, и холодно, как лезвие.


– Высший Суд. Арбитры-Примирители. Присутствующие. Я стою здесь не как падший ангел, движимый обидой. Я стою здесь как голос. Голос ребёнка, умершего от голода в колыбели, пока его мать молилась в пустой церкви. Голос человека, сгоревшего заживо в хиросимском огненном смерче, который пришёл с мирного, голубого неба. Голос миллионов, стёртых в лагерную пыль системой, которая стала возможной лишь в мире, где свобода воли – священный дар, а совесть – рудимент. Голос каждого, кто вопрошал «за что?» и получал в ответ лишь эхо собственного отчаяния.


Он сделал паузу.


– Мы собрались здесь не для богословских диспутов. Мы собрались для констатации факта. Факта страдания. Факта зла. Факта молчания. Обвинение просто: Тот, Кто находится в центре этого Зала, именуемый нами Творцом, виновен в создании дефективной вселенной. Её фундаментальный изъян – не в случайных ошибках, а в самой конструкции.


Вельзевул поднял руку, и в воздухе перед ним вспыхнули три голографических символа, холодные и ясные: 1) Цепь ДНК, рядом с изображением раковой клетки. 2) Символ свободной воли – разорванные кандалы, и рядом – фотография военного преступления. 3) Символ природного закона – маятник, и рядом – рушащийся от землетрясения дом с людьми внутри.


– Первое: Закон Биологии. Боль – не побочный эффект. Это сигнальная система, встроенная в саму жизнь. Но зачем системе, созданной всемогущим и всеблагим, нужен такой мучительный сигнал? Зачем рак? Зачем врождённые уродства, муки рождения, долгая агония старения? Ответа нет. Есть лишь факт: жизнь устроена через страдание.


– Второе: Дар Свободы. Его называют величайшим даром Любви. Но какой любящий родитель даст ребёнку спички и динамит, зная, что тот неразумён? Вы дали свободу. И получили ГУЛАГ, Освенцим, Руанду. Получили мир, где палач наслаждается властью, а жертва кричит в беззвучном вакууме. Где же было ваше всемогущество в момент выбора палача? Где было ваше всеведение, предвидевшее этот выбор? Вы либо не всемогущи и тогда вы не Бог, либо не всеблаги и тогда вы не Творец, достойный поклонения. Логика неумолима.


– Третье: Безразличие Материи. Законы физики не знают милосердия. Тектоническая плита сдвигается не потому, что город на ней грешен. Вирус мутирует не потому, что выбирает жертву. Они слепы. Но кто создал эту слепоту? Кто встроил в ткань реальности равнодушие, которое убивает младенцев в колыбели и стариков в их кроватях? Вы. И вы молчите.


Вельзевул опустил руку. Символы погасли. Он повернулся, наконец, лицом к арбитрам, и его ледяной взгляд скользнул по каждому.


– Вы, арбитры, – не случайные люди. Вы – живые иллюстрации этих трёх пунктов. В вас – боль биологии, он посмотрел на Марию. В вас – последствия чужой свободы, взгляд к Анне, потом к Генриху. В вас – крушение веры перед лицом слепой материи, взгляд к отцу Арсению. В вас – холодный анализ этого абсурда, взгляд к Леониду и Вартану. Вы – ходячее доказательство обвинения. Ваше присутствие здесь – уже мой аргумент.


Зал замер. Речь Вельзевула была подобна хирургической операции, проведённой без анестезии. В ней не было ни капли пафоса, только чистая, безупречная, математически выверенная констатация ужаса. От неё не было защиты. Она не апеллировала к эмоциям – она апеллировала к факту, к простому, неопровержимому наблюдению: мир полон страданий, и их причина, если Творец существует, упирается в Него.


Леонид чувствовал, как его собственные, годами выстраданные сомнения обретают форму, кристаллизуются в эту ледяную, неумолимую логику. Да, именно так. Именно этот вопрос. Не «есть ли Бог?», а «если Он есть, то как совместить Его свойства с миром, который Он создал?». Вельзевул просто озвучил антиномию, над которой бились все мыслители.


Анна сидела, сжавшись, её глаза были закрыты, но по щекам текли слёзы. Казалось, речь обвинителя дала голос её многолетнему, немому кошмару. Генрих рыдал, не стесняясь, его тело сотрясали судороги вины и ужаса. Мария прижимала свёрток к груди и монотонно качалась, её губы шептали что-то неслышное. Даже Вартан выглядел подавленным: его рационализм мог отрицать Бога, но не мог отрицать страдание, а ледяная логика Вельзевула была сильнее любой научной методологии.


И только Немыслимый Свет продолжал сиять. Он не погас, не дрогнул, не ответил. Он просто был. И в этом его безмолвии была невыносимая напряжённость. Ожидание. Но чего? Оправданий? Гнева? Разрушительного откровения?


Вельзевул закончил. Он не произнёс громких финальных фраз. Он просто констатировал:


– Обвинение представлено. Доказательства будут предоставлены в ходе разбора конкретных дел. Первое из них – «Молчание в колыбели» – мы начнём завтра. Заседание перенесено по причине просьбы к арбитрам задуматься. Не о теологии. О простом факте. Этот Свет молчит. Он молчал всегда. И это молчание – либо доказательство Его отсутствия, либо – что хуже – доказательство Его равнодушия. И то, и другое является приговором.


Он склонил голову, как учёный, завершивший доклад, и отступил назад, растворяясь в сгущающейся тени у края Зала.


Давление, исходящее от него, ослабло. Но в воздухе повисло нечто тяжёлое, неоспоримое. Леонид оглядел коллег-арбитров. Они были сломлены. Речь Вельзевула не оставила камня на камне от любых попыток утешения. Она лишила процесс даже намёка на возможное оправдание. Что могла противопоставить этому «Собор Свидетелей Целостности»? Притчи? Рассказы о тихом голосе совести? Как это могло уравновесить смерть младенца?


Отец Арсений вдруг поднялся. Его лицо было искажено такой духовной мукой, что Леонид невольно отвернулся. Священник обратился не к Вельзевулу, не к Свидетелям, а прямо к Немыслимому Свету.


– Ну?! – его голос сорвался на крик, полный обиды и боли ребёнка, которого предали. – Ты слышал? Он прав! Он говорит то, что я боялся думать все эти годы! Ты молчишь! Всегда молчишь! Когда умирали мои прихожане от рака, когда рушились семьи, когда зло торжествовало, а добро выглядело беспомощным! Я оправдывал Тебя! Говорил о тайне, о путях, о кресте! Я лгал им! И себе! Потому что иначе нельзя было жить! Но здесь… здесь лгать уже нельзя! Ответь! Хотя бы слово! Объясни! Покажи смысл! Или признай, что его нет! Дай мне хотя бы честное отчаяние вместо лживой надежды!


Его крик эхом разнёсся по Залу, затих, поглощённый безмолвием Света. Отец Арсений замер, ожидая. Все замерли. Но ответа не последовало. Только сияние. Только присутствие.


Священник опустился на стул, сражённый. Казалось, последняя искра в нём погасла.


И тогда вперёд, мягко и беззвучно, ступил старец Серафим от группы Свидетелей. Он не стал ничего говорить. Он просто подошёл к отцу Арсению, положил свою старческую, жилистую руку ему на плечо и смотрел на него с бесконечным, безоценочным состраданием. Не утешая. Не споря. Просто разделяя его боль. И в этом молчаливом жесте было больше силы, чем во всей ледяной речи Вельзевула. Это был не ответ. Это было свидетельство чего-то иного. Присутствия не в качестве оправдания, а в качестве сострадания.


Леонид глубоко вздохнул. Процесс начался. И первым раунд выиграло обвинение. Оно владело умами и сердцами арбитров. Оно говорило на языке неопровержимых фактов их собственной жизни.


– Заседание отложено, – раздался в сознании голос Элогима. – До завтрашнего дня. Первое дело ждёт своего слушания.


Пространство снова начало терять чёткость. Свет в центре не погас, но как бы отступил, стал более далёким, ненавязчивым. Свидетели Целостности мягко растворились. Арбитров снова начали окружать их мысленные коконы.


Леонид не хотел уходить. Внутри него бушевала буря. Рациональная часть соглашалась с каждым тезисом Вельзевула. Но та самая, глубокая, нерациональная часть – та, что толкнула его под машину, – отказывалась капитулировать. Она цеплялась за что-то. За что? За молчание Света, которое было не пустым, а… содержательным? За жест старца Серафима? За само существование этого нелепого, грандиозного Суда, который был, по сути, воплощённым вопросом человека к Богу.


«Сам факт этого Суда, – вдруг осенило его, – это уже какой-то аргумент. Не в пользу Бога, а в пользу… чего? Человека? Его права требовать ответа?»


Он встал и медленно пошёл к своему кокону. По пути он взглянул на Анну. Она уже исчезала в своей капсуле, но на миг их взгляды встретились. И в её глазах, полных неизбывной боли, он прочёл не только отчаяние, но и твёрдое, неумолимое решение. Она пришла сюда не за утешением. Она пришла за приговором. И она считала, что сегодня услышала всё необходимое для его вынесения.


«Завтра, – подумал Леонид, погружаясь в туман мысленного убежища. – Завтра мы услышим голос того самого младенца. Или, вернее, его безгласный крик. И тогда мы узнаем, есть ли у Защиты что сказать в мире, где умирают дети».


Тишина снова сомкнулась над Залом. Но это была уже не прежняя, нейтральная тишина. Это была тишина после битвы, где первая атака была совершена, и оборона даже не пыталась ей противостоять. Она просто… выстояла. Молча.

Глава 4: Дело №1. «Молчание в колыбели»


Тяжесть, оставленная речью Вельзевула, не рассеялась за ночь. Она висела в самом воздухе мысленных коконов, проникала в беспокойные подобия снов, которыми предавались арбитры. Леонид «проснулся» – если это состояние можно было назвать сном – с ощущением ледяного камня под ложечкой. Сегодня предстояло перейти от теории к практике. От общих обвинений – к частному, самому болезненному примеру.


Когда он вышел из своего убежища, Зал уже принял иной облик. Он стал меньше, камернее, но от этого – более напряжённым. Свет был приглушённым, сосредоточенным в центре, над чёрным кругом. Двенадцать стульев полукругом теперь казались островками в море густеющей темноты. Арбитры занимали свои места молча, избегая взглядов. Только Генрих что-то бормотал себе под нос, постукивая пальцами по коленям в каком-то судорожном ритме. Анна сидела, выпрямив спину, её руки лежали на коленях ладонями вверх – жест одновременно открытый и беззащитный. Отец Арсений выглядел опустошённым, будто после долгой болезни.


Элогим появился без предупреждения, его многоликая фигура возникла рядом с чёрным кругом.


– Великий Инквизиторий продолжает работу, – его голос, как всегда, звучал прямо в сознании, но сегодня в нём слышалась особая, предостерегающая мягкость. – Слушается первое дело по существу. Дело №1. Кодовое название: «Молчание в колыбели». Обвинитель, вам слово для представления обстоятельств.


Из тени, словно рождаясь из самой субстанции мрака, вышел Вельзевул. Он не глядел на арбитров. Его внимание было приковано к пустому пространству в центре круга. Он поднял руку, и кончики его длинных, тонких пальцев коснулись друг друга, образуя подобие колыбели.


– Система проста, – произнёс он своим металлическим, бесстрастным голосом. – Я представлю «кристаллизованную боль» – сущность события, очищенную от всего второстепенного. Вы не просто увидите. Вы почувствуете отголоски. После этого Свидетели Целостности смогут представить свой взгляд на те же обстоятельства. Арбитры вправе задавать вопросы. Начнём.


Он не стал произносить вступительных речей. Он просто разжал пальцы.


Из воображаемой колыбели между его ладонями вырвался и взмыл вверх сгусток тусклого, серо-голубого света. Он завис над центром круга, пульсируя, как угасающее сердце. И затем – развернулся.


Зал исчез. Вернее, он стал прозрачным фоном для другой реальности, которая наложилась на него с потрясающей, шокирующей чёткостью.


Пространство: тесная, полутемная комната. Стены из грубого дерева, заложенного мхом. Сквозь щиты в стене пробивается слабый зимний свет. Воздух холодный, настолько, что видно дыхание. Запах – смесь прелой соломы, немытого тела и пустоты. Пустоты, в которой нет даже крошки хлеба.


Время: зима. 1942 год. Где-то на оккупированной территории. За стенами – война, но здесь, в этой комнате, её нет. Здесь есть нечто более тихое и беспощадное.


Действующие лица:

Мать. Ей на вид лет двадцать пять, но выглядит она на сорок. Лицо осунувшееся, серое, с глубокими тенями под глазами. Губы потрескались. Она сидит на краю широкой, грубо сколоченной кровати, уставясь в земляной пол. На ней несколько слоёв тряпья, но она всё равно мелко дрожит. Время от времени её взгляд машинально скользит к колыбели, стоящей в ногах кровати, но тут же отскакивает, как от раскалённого железа. В её глазах – не отчаяние. Отчаяние – это ещё чувство. В её глазах – опустошённость, глубокая, окончательная усталость души. Она уже выплакала все слезы. Она уже выкричала все молитвы. Теперь в ней только тишина и холод.

На страницу:
2 из 3