
Полная версия
Замок леди Мэри
Сырость чувствовалась кожей. Она была повсюду — оседала на волосах мелкими, невидимыми каплями, отчего пряди становились тяжелее и начинали прилипать к вискам и шее. Платье, еще не просохшее после утренней росы, впитывало эту влагу из воздуха, и ткань с каждой секундой становилась все более плотной, все тяжелее облегала бедра и плечи. Я провела ладонью по предплечью — кожа была влажной и прохладной, с едва заметной липкостью, и я поежилась, но не позволила себе сжаться. Вместо этого я выпрямила спину и глубоко вдохнула, впуская этот холодный, влажный воздух в легкие, чтобы привыкнуть к нему, чтобы он перестал быть чужим.
В конце холла, возле лестницы, ведущей наверх, я заметила движение. Несколько фигур, сгрудившихся в полумраке. Они стояли близко друг к другу, плечом к плечу, и их одежда сливалась в одно темное пятно, из которого едва проступали лица — бледные пятна в сумраке. Они ждали. Я видела, как одна из фигур переступила с ноги на ногу, и сухой шорох ее шагов разнесся по холлу.
Одна из них сделала шаг вперед — женщина в простом сером платье и белом переднике, повязанном поверх. Ткань ее платья была тонкой, многократно штопаной у локтей и ворота, но чистой и аккуратной. Передник был свежим, с отчетливыми складками от утюга, и на нем не было ни пятнышка. Лицо ее было добрым, но уставшим — с мелкими морщинками у глаз и губ, которые расходились веером, когда она слегка улыбалась. Эти морщинки были глубокими, въевшимися, как следы от множества бессонных ночей и долгих дней. Глаза ее — карие, теплые — смотрели на меня с мягкой, немного тревожной надеждой. Лет сорока, наверное, или чуть старше: седые пряди уже начинали пробиваться у висков, но были заправлены под платок, чтобы не бросаться в глаза.
За ней стояла вторая — пониже ростом, плотнее, с руками, спрятанными под передник, и внимательным взглядом из-под темного платка, который был завязан туго, под самый подбородок. У нее было широкое, скуластое лицо, и она постоянно переводила взгляд с меня на дворецкого, будто проверяя, правильно ли она поняла его знаки. Тоже немолодая, но еще крепкая: я видела, как под передником угадываются сильные плечи, как пальцы, чуть выглядывающие из-под ткани, — толстые, в мелких трещинках, с желтыми мозолями на ладонях.
Рядом с ними — третья женщина, шире в плечах и тяжелее, с засученными рукавами и красноватыми от пара ладонями, которые она держала на виду, не пряча. Ее руки были крупными, с отчетливыми венами, и от них, даже на расстоянии нескольких шагов, исходил теплый, пряный запах кухни — теста, лука, топленого масла. Кухарка — это было видно сразу. Ее лицо, круглое и розовое даже в этом холодном сумраке, выражало настороженное любопытство: она чуть наклонила голову вбок, рассматривая меня с прищуром, словно оценивая, сколько я смогу съесть и стоит ли ради этого затевать тяжелую стряпню. На ее платье, темно-синем, в мелких белых пятнах от муки, я заметила свежие следы — видно, она успела замесить тесто еще до моего приезда.
А чуть поодаль, держась ближе к стене, стоял мужчина в грубой холщовой рубахе и потертых штанах, перетянутых веревкой вместо ремня. Конюх — это угадывалось сразу: по заскорузлым сапогам, покрытым слоем засохшей грязи и соломы, по запаху лошадиного пота и сена, который доносился от него даже на расстоянии, смешиваясь с сыростью воздуха. Его лицо, обветренное и скуластое, казалось вырезанным из дерева — глубокие морщины прорезали щеки и лоб, а губы были тонкими, плотно сжатыми, без улыбки. Но глаза смотрели живо и уважительно, ясные, серо-голубые, они следили за каждым моим движением из-под нависших бровей. Он стоял неподвижно, только пальцы его рук, крупные и мозолистые, чуть шевелились, перебирая край рубахи, — нервный жест, который он, видимо, не замечал.
Дворецкий поставил чемоданы у входа — сундуки гулко стукнули деревянными ручками о камень, и этот звук прокатился по холлу, ударился о стены и затих где-то в глубине, в коридоре. Он выпрямился, перевел дыхание — одно глубокое, ровное движение груди, и повернулся к прислуге.
— Вот, — сказал он, обращаясь к ним, и голос его был ровным, без торжественности, но с той спокойной уверенностью, которая заставляла слушать. — Наша хозяйка.
Женщина в сером платье — та, что стояла впереди — низко поклонилась. Я видела, как ее спина согнулась, как передник натянулся на груди, как платок чуть сполз на затылок. За ней склонились и остальные — не так слаженно, с легкой заминкой: вторая женщина наклонилась ниже, почти до пояса, кухарка просто чуть согнула колени и кивнула, а конюх, помедлив мгновение, опустил голову, но не согнул спину — жест уважения, но без унижения.
— Добро пожаловать, госпожа, — тихо проговорила женщина в сером. Голос ее чуть дрожал — то ли от волнения, то ли от холода, и я услышала, как в конце фразы он дрогнул на высокой ноте, почти сорвался на шепот. Она быстро сглотнула и подняла глаза, встречаясь со мной взглядом, — в них была робкая, но искренняя надежда.
Я сжала пальцы в кулаки, чтобы они не дрожали. Ногти впились в ладони через ткань перчаток, и я ощутила это давление — оно было реальным, твердым, оно помогало держать равновесие. Четыре пары глаз смотрели на меня — кто с надеждой, кто с опаской, кто просто с любопытством, но все они ждали моего слова. Я была здесь главной. И от этого кружилась голова: легкое, почти невесомое головокружение поднялось откуда-то из груди, коснулось висков, заставило на миг потемнеть в глазах. Но я заставила себя выпрямиться, расправить плечи, втянуть воздух в легкие и кивнуть в ответ — медленно, спокойно, с той твердостью, которую я чувствовала внутри, как тот теплый уголек в запястье.
— Спасибо, — сказала я негромко. Голос прозвучал ровно, чуть ниже, чем обычно, и я сама удивилась его уверенности. — Покажите мне комнаты.
Слова упали в тишину, и я услышала, как они отразились от высокого потолка, разлетелись в стороны и погасли где-то в темных углах. Дворецкий сделал знак — короткое движение головой, и женщины расступились, открывая путь к лестнице. Их тела разошлись в стороны, как занавес, и я увидела ступени — широкие, каменные, с вытертыми краями и темной полосой посередине, где тысячи ног протоптали дорожку. Перила были железными, покрытыми ржавчиной и пылью, и на них висела старая, серая паутина, в которой запутались сухие крылья мотылька.
Глава 2
Дворецкий шагнул вперед, и я услышала, как его сапоги глухо стукнули о каменный пол у самой стены. Он протянул руку к медной плошке, висевшей на кованом крюке, — широкую, почти плоскую чашу, почерневшую от копоти и времени. Внутри нее тлел уголек, маленький, красный глаз, который едва заметно пульсировал в полумраке. Дворецкий взял с пояса трутницу, высек искру, и огонь — сначала робкий, синий язычок — лизнул промасленную паклю на конце длинного факела. Смола затрещала, зашипела, и через мгновение пламя разгорелось ровным, теплым оранжевым светом, разбрасывая по холлу пляшущие, живые тени. Они побежали по стенам — длинные, изломанные, они качались и переливались, оживляя грубый камень, делая его то темным, то золотистым. Запахло горячей смолой и чуть горьковатым дымом — резким, но не неприятным, он смешался с сыростью и стал теплее.
Стало светлее — насколько это вообще возможно в старых каменных стенах, которые впитывают каждый луч и прячут его в своих порах. Теперь я видела, как факел отбрасывает круг света, внутри которого все предметы обретали четкость, а за его пределами сумрак становился еще гуще, еще чернее. Тени от моей фигуры вытягивались и уходили вдаль, теряясь в глубине холла. Я стояла в этом круге, и пламя чуть покачивалось от моего дыхания, заставляя лицо дворецкого то освещаться, то снова уходить в полумрак.
— Покажите мне все, — сказала я, глядя на него. Голос мой прозвучал твердо, хотя я чувствовала, как в груди все еще трепетал тот тихий восторг от ощущения дома. Я сжала пальцы в ладонях, ощущая, как тепло от факела касается щеки, и добавила: — Я должна знать, где и что.
Он кивнул — коротко, без лишних слов, и двинулся первым, указывая дорогу. Факел в его руке поднимался и опускался в такт шагам, отбрасывая на стены круги света, которые то расширялись, то сужались. Я пошла за ним, стараясь ступать в центр освещенного пятна, чтобы не оступиться в темноте.
Мы начали с левой стороны холла. Дворецкий отворил низкую дубовую дверь, и она подалась с протяжным, жалобным скрипом — петли давно не знали масла. Передо мной открылась крутая лестница, уходящая вниз, в черную, дышащую прохладой глубину. Ступени были каменными, стертыми до блеска множеством ног — их поверхность блестела в свете факела, как гладкий лед, а края были закруглены, словно их поливали водой много лет подряд. Я ступила на первую ступень, и подошва сапога чуть скользнула по гладкому камню — пришлось ухватиться за стену рукой, чувствуя, как холодный гранит отдает сырость через перчатку. Воздух потянул сырой землей и чем-то кислым, едким — запах гнилой листвы и старого корневища, который оседал на языке терпкой горечью.
— Погреба, хозяйка, — сказал он, спускаясь первым и держа факел высоко, чтобы я видела, куда ступать. Огонь освещал его спину, и тень от его широких плеч падала на ступени впереди, отмечая каждую неровность, каждую выбоину в камне.
Внизу оказалось просторно. Низкие сводчатые потолки нависали почти над головой — я чувствовала их близость кожей, как тяжелый каменный навес, который давил на затылок и плечи. Пространство уходило вглубь, разделяясь на три широких проема, и факельный свет не достигал дальних углов, оставляя их в густом мраке. Вдоль стен тянулись дубовые стеллажи — массивные, грубо сколоченные, их доски потемнели от влаги до почти черного цвета, и на них слоями лежала серая, пушистая паутина, которая колыхалась от малейшего движения воздуха. Кое-где на полу темнели лужицы: сквозь стены сочилась грунтовая вода, просачиваясь между плит, и собиралась в неглубокие, маслянистые зеркала, в которых отражался огонь факела дрожащими красными бликами. Я насчитала три больших помещения: одно для вина и припасов — его стены были уставлены пустыми полками, на которых еще виднелись темные круги от дна кувшинов; второе, поменьше, для овощей, с низкими деревянными закромами, внутри которых лежали лишь сухие листья и труха; третье — пустое, с ржавыми железными кольцами в стенах на высоте пояса — когда-то здесь держали лед. В этом помещении воздух был особенно холодным, и я чувствовала, как он проникает сквозь платье, оставляя на коже липкую, неприятную свежесть. Пахло плесенью и вековой сыростью — этот запах был густым, тяжелым, он оседал в ноздрях и не выветривался даже на вдохе. Я поежилась, и мурашки снова побежали по спине, но я только плотнее сжала губы и промолчала, не желая показывать, что мне неуютно.
Поднявшись обратно по скользким ступеням — теперь уже вверх, опираясь рукой о стену, чтобы не поскользнуться на влажном камне, — мы прошли в противоположное крыло. Переход был коротким, но воздух изменился почти сразу: сырость отступила, уступив место сухому, чуть прогретому дыханию. Здесь было теплее — где-то рядом топилась печь, и я чувствовала, как тепло просачивается сквозь камни, согревая их изнутри. Стены здесь были сухими, без влажных разводов, и даже паутина на потолке казалась более легкой, почти прозрачной. Дворецкий открыл еще одну дверь — низкую, тяжелую, обитую железными полосами, — и меня ударило густым, пряным запахом лука, чеснока и сушеных трав. Запах был настолько насыщенным, что я на мгновение прикрыла глаза: в нем смешивались терпкая горечь сушеного чеснока, сладковатая острота лука и мягкие, травянистые ноты тимьяна и розмарина. Он напоминал о доме, о кухне, где всегда кипела жизнь.
Кухня оказалась огромной. Очаг занимал половину дальней стены — черный от копоти, с глубоким, широким жерлом, внутри которого еще тлели угли, отбрасывая на стены багровый отблеск. Над очагом на тяжелой железной цепи висел большой котел, его бока были покрыты слоем сажи, а внутри, судя по слабому пару, что поднимался над краем, уже нагревалась вода. Длинный разделочный стол из многократно скобленого дерева стоял посредине — его поверхность была гладкой, выбеленной временем и ножами до светлого, почти золотистого оттенка, и на ней лежала горка очищенного лука, белого и сочного. Вдоль стен — полки с глиняной посудой: горшки, миски, кувшины, все разных размеров, от крошечных до огромных, в которые можно было бы налить целое ведро. Среди них висели жестяные миски, поблескивающие тусклым металлом, и медные ковши с длинными ручками, на поверхности которых проступала зеленая патина. Под потолком, привязанные к балкам, висели пучки засохших растений — мята, полынь, душица, их сухие листья шелестели от малейшего сквозняка, рассыпая тонкий, горьковатый аромат.
Кухарка, та самая, что встречала меня в холле, уже хлопотала у очага, раздувая огонь мехами — я услышала их тяжелый, ритмичный вздох. Она стояла на коленях перед топкой, и отсвет пламени освещал ее круглое лицо, делая его еще более розовым, почти румяным. На ее переднике появились новые пятна муки, а руки были заняты длинной кочергой, которой она ворошила угли. Увидев меня, она выпрямилась — я заметила, как с трудом она разогнула колени, — и поклонилась, чуть запыхавшись от работы.
— Здесь буду готовить для вас, госпожа, — сказала она негромко, и в голосе ее слышалась гордость за свой очаг.
Я кивнула, огляделась. Свет сюда почти не проникал — только из двух крошечных окон под самым потолком, затянутых паутиной и пылью, через которые пробивались лишь слабые, рассеянные полоски. Но было по-своему уютно: тепло от очага окутывало плечи, и я чувствовала, как с пальцев уходит утренний холод. Пахло едой, дымом, и где-то рядом, в глубине, слышалось тихое шипение жира на сковороде. Я задержалась на мгновение, вдыхая этот запах, и почувствовала, как в животе отозвался слабый голод — первый за весь долгий путь.
Рядом с кухней обнаружились комнаты для прислуги — три маленькие клетушки с деревянными койками, на которых лежали грубые шерстяные одеяла, серые и потертые, и подушки, набитые соломой, с засаленными наволочками, которые давно не меняли. Комнаты были тесными — я едва могла развести руки в стороны, не касаясь стен, — и темными, без окон, только маленькие свечные ниши в стенах, в которых лежали огарки. Воздух здесь был спертым, сухим, пахло потом и старой шерстью. Но полы были деревянными, чисто выметенными, и стены казались сухими, без следов плесени. Здесь жили те, кто работал. Я окинула взглядом узкие койки, сбитые одеяла и почувствовала короткий, острый укол совести: они заслуживали свежих постелей, чистых простыней, теплых одеял. Но я сразу отодвинула эту мысль — позже, когда я обустроюсь, я займусь и этим. Сейчас я только осматривалась.
Обеденный зал оказался по ту сторону холла. Дворецкий распахнул высокие двустворчатые двери — они пошли внутрь плавно, почти бесшумно, с легким скрипом, который затих в глубине комнаты. И я замерла на пороге.
Просторно. Очень просторно. Комната уходила вдаль, и ее длина казалась бесконечной в полумраке. Длинный дубовый стол на двадцать персон тянулся вдоль всей комнаты — его поверхность, массивная и темная, блестела от времени, и я видела на ней глубокие царапины, оставленные ножами и кубками, которые пили здесь сотню лет назад. Вдоль стен стояли тяжелые стулья с высокими спинками, обитые выцветшим бархатом, который когда-то был красным или бордовым, а теперь стал серо-розовым, с вытертыми локтями и сиденьями. Камин здесь был меньше, чем в холле, но тоже внушительный — его каменная облицовка была украшена резными колоннами и гербом, который я не смогла разобрать из-за толстого слоя сажи. На стенах висели темные картины в массивных рамах — я не разглядела сюжетов: слишком много пыли и копоти осело на холстах, превратив их в однородные, мрачные пятна, из которых едва проступали смутные очертания лиц и пейзажей. Паутина висела серебряными лохмотьями под потолком, длинными, дрожащими нитями, на которых кое-где еще держались сухие тела мух. Но я уже представляла, как здесь будет гореть свет — свечи в тяжелых канделябрах, огонь в камине, который осветит эти картины и заставит их ожить. Стены, казавшиеся сейчас давящими, станут теплыми и уютными, и зал наполнится звуками голосов и смеха. Я вдохнула сухой, пыльный воздух и почувствовала, как в груди разливается предвкушение.
За обеденным залом следовали две гостиных — поменьше, но не менее внушительные. Первая, парадная, предназначалась для важных гостей. Там стояли мягкие кресла с высокими спинками, их обивка, когда-то зеленая, выцвела до бледно-оливкового оттенка, и на ней проступали потертости от множества локтей. Низкий столик на резных ножках, покрытый сетью тонких трещин, стоял посередине, а на стенах висели гобелены с охотничьими сценами — я подошла ближе и увидела выцветшие фигуры всадников, собак и оленей, которые сливались в общий серо-бежевый фон. Гобелены были древними, но ткань, как я заметила, все еще была крепка, и узор можно было бы восстановить, если бы кто-то взялся за иглу.
Вторая гостиная была поменьше, уютнее — с круглым столом посредине, покрытым темной скатертью, на которой когда-то, наверное, лежали карты или игральные кости. Вдоль стен стояли низкие книжные шкафы, пустые сейчас, с открытыми дверцами, и на их полках лежали лишь тонкие слои пыли. Полки для игр и безделушек были пусты, и это выглядело печально — я представила, как на них могли бы стоять шкатулки, статуэтки, стеклянные шары, но сейчас там было лишь пустое, сиротливое пространство.
Я подошла к одному из кресел, стоявшему у круглого стола, и коснулась рукой его спинки. Дерево оказалось гладким от времени — я провела пальцами по его поверхности, и они скользнули легко, не встречая ни заноз, ни шероховатостей. Оно было теплым, словно впитало в себя тепло тысяч прошедших здесь людей, и это тепло передалось моим пальцам, разлилось по запястью легкой, уютной волной. Я задержала ладонь на этой гладкой поверхности, чувствуя, как дерево дышит под рукой, как оно хранит память о тех, кто сидел в этих креслах, смеялся, вел беседы. Мне показалось, что в этом тепле есть что-то обещающее, что оно ждет меня — не как чужого, а как свою, ту, которая сядет здесь и вернет этому месту жизнь.
— Здесь хорошо, — сказала я тихо, и голос мой прозвучал мягко, почти задумчиво. Слова повисли в воздухе, и я не услышала в них ни сомнения, ни тревоги — только ровную, теплую уверенность.
Дворецкий не ответил, только ждал, стоя у входа с факелом в руке. Его молчание было спокойным и терпеливым, и я знала, что могу осматриваться столько, сколько захочу. Я обернулась, взглянула на пыльные гобелены, на пустые шкафы, на темные окна, за которыми уже почти не было света, и почувствовала, как внутри меня, где-то глубоко, распускается медленное, тихое счастье. Это было мое. Все это — мое.
Лестница на второй этаж оказалась широкой — настолько, что двое могли бы подниматься рядом, не задевая друг друга плечами. Ступени были каменными, и в их поверхности, стертой посередине вогнутыми дугами, я читала историю: сотни лет ног, поднимавшихся и спускавшихся по этим плитам, оставили свой след. Посередине каждой ступени образовалась глубокая, плавная ложбина, в которой мог бы поместиться мой кулак, а края остались почти нетронутыми, шершавыми и темными от вековой пыли. Я ступила на первую ступень и почувствовала, как подошва сапога нашла ту самую вытертую середину — нога легла в нее естественно, будто ступень ждала именно моего шага. Дворецкий шел впереди, и факел в его руке освещал каждый мой шаг, выхватывая из темноты то одну, то другую каменную плиту, покрытую мелкими трещинами, похожими на паутину. Я держалась за перила — холодный, кованый прут, гладкий от множества прикосновений. Металл леденил ладонь даже через перчатку, и я чувствовала, как этот холод поднимается от пальцев к запястью, смешиваясь с теплом, которое все еще жило в моей руке от прикосновения к воротам. Прут был кованым, с витыми узорами, которые я различала на ощупь, — завитки, переплетения, местами сломанные или утраченные, но все еще узнаваемые. Под пальцами я ощущала каждую неровность, каждый выступ, оставленный кузнецом много веков назад.
Коридор второго этажа тянулся вдоль всего здания — длинный, прямой, с невысоким сводчатым потолком, который давил на плечи своей близостью. Свет факела едва достигал дальнего конца, и там, в глубине, все тонуло в густом, непроницаемом мраке. Пол здесь был деревянным — широкие, потемневшие доски скрипели под ногами, и каждый мой шаг отзывался протяжным, жалобным звуком, который разбегался по коридору и гас где-то вдали. По обе стороны тянулись двери — тяжелые, дубовые, с железными ручками в форме колец. Их было много, и они стояли ровными рядами, как солдаты в строю, молчаливые и терпеливые. Дворецкий открывал их одну за другой — и каждая отзывалась одинаковым протяжным скрипом, будто их петли давно не видели масла.
Гостевые спальни. Их было пять. Я заглядывала в каждую, останавливаясь на пороге, чтобы дать глазам привыкнуть к новому полумраку. Комнаты были похожи друг на друга, как сестры: узкое окно-бойница, прорубленное в толще стены, сквозь которое пробивался бледный, рассеянный свет, делающий пыль в воздухе золотистой и почти осязаемой. Тяжелая кровать под балдахином — деревянные столбы, темные от времени, с выцветшими занавесками, которые когда-то были зелеными или синими, а теперь напоминали старую паутину: их ткань истончилась до полупрозрачности, и сквозь нее просвечивали голые прутья каркаса. Тюфяки на кроватях казались плоскими и жесткими — солома в них давно слежалась, превратившись в твердую, неудобную массу, и кое-где из разошедшихся швов торчали сухие, ломкие стебли. В каждой комнате стоял умывальный столик с треснувшим кувшином и тазом, покрытым зеленоватым налетом времени — медь окислилась, и на ее поверхности проступили причудливые узоры из темно-зеленых и синих пятен. Воздух в спальнях был спертым, сухим, с привкусом старого дерева и осевшей пыли — здесь давно никто не спал, и это чувствовалось в каждой поре стен, в каждой складке выцветших занавесок. Я провела пальцем по подоконнику, и на коже осталась тонкая, серая полоса пыли — мягкая, бархатистая на ощупь.
— Нужно проветрить, — сказала я, морщась от запаха застоявшегося дерева. Голос мой прозвучал глухо в этой сухой тишине, и я услышала, как он отразился от стен и растворился где-то в дальних комнатах.
— Сделаем, хозяйка, — ответил дворецкий. Его голос был ровным, без тени удивления, будто он уже знал каждое мое желание прежде, чем я его произносила.
В конце коридора — хозяйские комнаты. Их оказалось три: спальня для главы дома, гардеробная и малая гостиная для семьи. Дворецкий остановился перед последней дверью, и я заметила, что она была шире других, выше, с более искусной резьбой на филенках — переплетающиеся ветви, листья и цветы, которые еще угадывались под слоем пыли и копоти. Он отворил ее, и я шагнула внутрь, чувствуя, как воздух здесь был иным — более свежим, более живым.
Спальня была самой светлой комнатой из всех, что я видела. Три окна, пусть и узких, как бойницы, выходили на юг, и сейчас в них пробивался солнечный свет — настоящий, теплый, золотой, который разгонял мрак и делал стены светло-серыми, почти белыми. Лучи падали на пол длинными, косыми прямоугольниками, и я видела, как в них кружатся пылинки — медленно, лениво, будто танцуя какой-то древний, бесконечный танец. Воздух здесь был теплее, суше, и пахло не плесенью, а нагретым камнем и старой древесиной, которая хранила в себе солнце. Я подошла к окну и выглянула наружу — оттуда открывался вид на холмы, на долину, на дорогу, по которой я пришла, — и на мгновение мне показалось, что я вижу себя, идущую по той дороге несколько часов назад, маленькую фигурку в темном платье, которая теперь стояла здесь, наверху.
Кровать здесь стояла огромная, резная, из темного дуба, с балдахином, на котором еще угадывались остатки вышивки. Я подошла ближе и увидела золотые нити — они тускло поблескивали в свете, пробивающемся из окон, и их узор был сложным, витиеватым: переплетающиеся линии, цветы и птицы, которые когда-то были яркими, а теперь стали почти невидимыми, вплетенными в истлевшую ткань. Четыре столба кровати были украшены резьбой, и я провела рукой по одному из них — под пальцами было шершавое, но живое дерево, теплое от солнечного света, который касался его с утра. Я ощутила, как резьба повторяет форму ствола: переплетения коры, листья, маленькие бутоны, скрытые в тени углублений. Одеяла давно истлели — на матрасе остались лишь серые лохмотья, которые рассыпались в труху от малейшего прикосновения, — но сама кровать была крепкой, и ее каркас не скрипнул, когда я оперлась на него рукой. Я подумала о том, сколько людей спали на этой кровати, сколько снов видели под этим балдахином, — и мне стало тепло и немного грустно одновременно.
На стене висело зеркало — мутное, в пятнах, но целое. Я подошла к нему, и мое отражение возникло из тусклого серебра: бледное лицо, усталые глаза, с темными кругами под ними, растрепавшиеся в дороге волосы, которые выбились из-под платка и падали на плечи тонкими, спутанными прядями. Воротник платья был сбит набок, и на шее виднелась тонкая красная полоска от грубой ткани. На миг мне стало грустно — я выглядела чужой, потерянной, не той, кем хотела бы быть в этом доме. Но я отогнала это чувство, сжав пальцы в кулак. Приведу себя в порядок. Скоро. Когда закончу осмотр, когда все увижу и все решу, я найду время для себя.









