Нить Ариадны. Как не заблудиться в цифровом лабиринте?
Нить Ариадны. Как не заблудиться в цифровом лабиринте?

Полная версия

Нить Ариадны. Как не заблудиться в цифровом лабиринте?

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Нить Ариадны. Как не заблудиться в цифровом лабиринте?

Дисклеймер и предупреждение

Настоящее произведение представляет собой публицистическое и научно-популярное исследование. Автор высказывает суждения, которые являются частным мнением.

В книге критикуются универсальные формы злоупотребления властью, информационного контроля и манипуляции сознанием, которые могут проявляться в любых обществах и в любые исторические периоды.

В книге отсутствуют:

призывы к экстремистской, террористической или иной насильственной деятельности;

призывы к нарушению территориальной целостности РФ;

публичное распространение заведомо ложной информации об использовании Вооружённых сил РФ;

оскорбление представителей власти, судей, военнослужащих;

реабилитация нацизма (автор осуждает нацизм и все формы расового, этнического и религиозного превосходства);

возбуждение ненависти либо вражды по любым признакам.

Автор выражает надежду, что книга послужит развитию критического мышления и цифровой грамотности, а не использованию описанных механизмов во вред.

Введение


Дорогой читатель!

Я хочу поблагодарить тебя за то, что ты решил прочитать эту книгу. Когда-то я тоже была на месте читателя, который хотел бы прочесть книгу, подобную той, что сейчас ты, дорогой читатель, держишь в руках или открыл в приложении. Такую книгу повстречать мне, увы, не довелось, при этом я никогда не думала, что стану писать книгу сама. И тем не менее — уважаемый читатель, ты держишь в руках довольно увесистый том, который разросся до размеров, вызывающих у меня самой лёгкое недоумение, неужели всё это — и правда я? Неужели это всё, слово за словом, ночь за ночью, рождалось на свет именно из-под моей клавиатуры?

Всё началось не с праздного любопытства и не с желания внести свою лепту в бесконечный поток литературы о том, как «цифра» меняет нашу жизнь. Эта книга родилась из ощущения, что современность стала слишком сложной, слишком многослойной, с внутренних вопросов. Обострились эти вопросы лично для меня, когда в России заблокировали Facebook, потом Instagram и YouTube. Не буду лукавить, я никогда не была активным пользователем Facebook или Instagram, у меня не было там бизнес-проектов или доходов от рекламы. Сам факт блокировки — как щелчок выключателя, после которого платформа, ещё вчера казавшаяся такой же естественной частью повседневности, как кислород, вдруг исчезла, меня задел. Как будто у тебя из квартиры бесшумно вынули стену, которую считал несущей, а оказалось, что она была фанерной — и ты этого просто не замечал. И вот тогда, в этом состоянии, наполненная вопросами, я пересмотрела фильм «Социальная сеть» Дэвида Финчера. Фильм многие когда-то видели, а потом, как это часто бывает, благополучно отложили в сторону, оставив в памяти лишь смутный образ гениального, неловкого, одержимого юноши и финальную сцену с бесконечным обновлением страницы в пустой комнате.

Зачем я его пересмотрела? Честно говоря, я и сама тогда не очень понимала. Наверное, мне хотелось найти в нём что-то, что осталось за кадром политической повестки, — не объяснение, почему Facebook заблокировали, это в целом, итак, было понятно, а объяснение, почему мы вообще когда-то туда хотели, регистрировались, выкладывали фотографии, писали посты, ждали лайков, страдали, когда их было мало, и радовались, когда много.

Что с нами сделали? Или, быть может, что мы сделали с собой сами, позволив этому случиться?

Фильм, на первый взгляд, про успех, про то, как двоечник из Гарварда обыграл всех и стал самым молодым миллиардером в истории. Но смотрелся он — и это было второе, более глубокое погружение — про что-то совсем другое. Про одиночество. Про холод. Про то, как человек постепенно, незаметно для себя превращается в функцию, а дружба — в строчку искового заявления. Про мир, в котором рождался алгоритм, который знает тебя лучше, чем ты сам, и использует это знание не для того, чтобы сделать тебя счастливее, а чтобы удержать перед экраном ещё на пять минут, ещё на десять, навсегда.

У меня нет учёной степени, но это не лишает меня умения, а главное, желания думать. Я просто шла по цепочке своих вопросов, как по следу — как, наверное, идёт по следу собака, которая не знает, куда точно выведет ее тропа, но чует, что там, впереди, что-то важное, нечто, что стоит того, чтобы сбить лапы. След привёл меня в такие дебри, о которых я в начале пути не могла и помыслить. В древнегреческие мифы — к лабиринту, где Минотавр ждал своих жертв, и к той самой нити Ариадны, без которой ни один Тесей не нашёл бы дороги назад. В XVII век — к иезуитам, которые построили первую в истории глобальную сеть, задолго до интернета, с центральным «бумажным генералом» в Риме и тысячами миссионеров по всему миру, писавших отчёты и получавших инструкции, как солдаты невидимой армии. В XX век — к Коминтерну и нацистам, которые эту же сетевую логику применили для политического террора, превратив человека из цели в средство, из соседа во врага. А потом — в Кремниевую долину, где все эти истории сошлись, перемололись в алгоритмах и были проданы нам обратно под видом свободы, удобства и «просто хорошего сервиса, о котором вы нас и просили».

Эта книга — не учебник и не манифест. В ней нет готовых ответов — я их не нашла, да и не уверена, что они вообще могут существовать в том мире, который мы описываем. В ней нет простых решений — запрети, заблокируй, посади, отключи, — потому что за годы работы с текстами я усвоила одну горькую истину, у любой сложной проблемы есть простое, понятное и почти всегда неверное решение, и чем громче его предлагают, тем осторожнее к нему стоит относиться. В этой книге есть только одно — честная попытка пройти этот путь вместе с вами, шаг за шагом, поворот за поворотом, заплутать в тупиках и вернуться, чтобы выбрать другую дорогу, и никого не обманывать на этом пути, в том числе себя.

Я приглашаю вас в путешествие. Не обещаю, что оно будет лёгким — я вообще не доверяю обещаниям лёгкости, потому что лёгкие книги, как правило, забываются на следующий же день, не оставляя ни следа, ни мысли. Оно будет долгим, местами запутанным, местами, боюсь, откровенно тяжеловесным — потому что любой глубокий анализ требует не только ума, но и терпения, а терпение, увы, не в почёте у тех, кто привык к коротким роликам и мгновенным ответам. Но я обещаю, что мы не будем просто пересказывать чужие мысли. Если вы готовы, впереди — удивительная дорога: дорога, на которой мифы встречаются с алгоритмами, история — с технологиями, а прошлое — с будущим, которое мы создаём сами.

А в самом конце — я не знаю, что нас ждёт в самом конце. Может быть, выход. Может быть, тупик. Может быть, очередной поворот, за которым обнаружится новый лабиринт, ещё более хитроумный, чем тот, из которого мы так отчаянно пытались выбраться. Но я точно знаю одно, в одиночку идти страшно, а вместе — всё же чуть легче. И что честный разговор — пусть даже с самим собой, пусть через книгу, пусть даже в эпоху, когда честность стала дефицитом, — уже меняет что-то в этой реальности. Делает её чуть менее плотной. Чуть более проницаемой для света, который, возможно, проведёт нас сквозь все стены.

Так что, если вы всё ещё здесь, если вы дочитали это длинное введение до конца — не закрывайте книгу. Берите нить. Я держу свой конец. Дальше мы пойдем вместе.


Глава 1. Культуракак инструмент диагностики

1.1. Искусство как ранняя система предупреждения

Представьте себе мир, в котором вдруг исчезнут все политологи, экономисты и прочие специалисты, объясняющие общественное устройство. Сегодняшнему человеку довольно сложно представить себе мир, картину которого объясняет что-то помимо науки.

Потеряем ли мы фокус в таком мире? Перестанем ли совсем понимать, что происходит вокруг нас? Я думаю, что нет. Ведь в таком донаучном мире человечество существовало достаточно долго. Картина мира там была иной, но не отсутствующей.

Конечно, картина мира получится своеобразной. Но стоит задуматься над тем, что когда происходит что-то по-настоящему важное, социологи заговорят об этом через год — когда обработают данные. Политологи — через три, когда выйдут статьи и обзоры в рецензируемых журналах. Экономисты — через пять, когда статистика наконец догонит реальность.

А кто же формирует картину мира раньше других?

Художники, писатели и режиссёры говорят о важном в настоящем времени. Они фиксируют зарождающуюся социальную реальность ещё до того, как она становится видимой институционально или измеримой статистически. Они чувствуют изменения раньше, чем те превращаются в факт.

Но важно уточнить: речь не о «пророчестве» в мистическом смысле и не о романтическом образе гения, заглядывающего в будущее. Речь о другом механизме — о сдвиге чувствительности.

Общество меняется не скачком, а через микротрещины: в языке, в формах поведения, в новых типах одиночества, в новых способах власти и зависимости. Эти изменения сначала не фиксируются статистикой, потому что статистика всегда работает с уже оформленным.

Именно здесь возникает особая функция искусства — не объяснять, а раньше других улавливать деформацию формы.

Художник не предсказывает будущее. Он улавливает настоящее в состоянии его распада. И в этом смысле он работает как ранний сенсор социальной системы.

Это не магия, а особая форма наблюдательности. Художник не обладает «дополнительным знанием» — он просто меньше обязан подтверждениям. Наука должна доказать. Политика должна оправдать. Экономика должна измерить. Искусство может позволить себе зафиксировать то, что ещё нельзя ни доказать, ни оправдать, ни измерить.

И потому оно часто говорит о важном раньше других — но ценой неопределённости, двусмысленности и риска быть непонятым.

В 1874 году Рихард Вагнер завершил оперный цикл «Кольцо Нибелунга» — произведение, в котором боги плетут интриги, герои предают друг друга, алчность к золоту Рейна становится двигателем всех событий, а финалом служит пожар, пожирающий старый мир. За полвека до Первой мировой войны и за шесть десятилетий до прихода нацистов к власти Вагнер поставил диагноз всему европейскому проекту, основанному на безудержной экспансии и подавлении жизни. Его опера оказалась не иллюстрацией к мифологии, а картой грядущей катастрофы, которую политики и экономисты ещё не могли разглядеть за горизонтом.

Когда в 1949 году Джордж Оруэлл опубликовал «1984», он, в свою очередь, не столько предсказывал конкретное будущее, сколько вскрывал анатомию тоталитаризма как такового — обнажал механизмы контроля над информацией, переписывания прошлого и превращения языка в орудие власти, которые в либеральных демократиях предпочитали оправдывать военной необходимостью. Сегодня, когда алгоритмы персонализированной пропаганды и политика постправды стали повседневностью, роман Оруэлла читается не как антиутопия, а как документальная хроника наших дней.

Эта книга исходит из убеждения, что культура — не фон, не развлечение и не украшение досуга, а наиболее чувствительный инструмент социальной диагностики из всех, которыми мы располагаем. Кино, литература, живопись и мифология позволяют увидеть трансформации до того, как они станут необратимыми, — при условии, что мы умеем читать их сигналы.

1.2. От Образа к Травме

Искусство за долгие века своего существования стало крайне многоголосным. Его полифонию не всегда просто не только понять, но даже просто различить: услышать отдельные линии внутри общего шума культурной традиции.

Однако за этой многоголосицей скрывается не хаос, а смена фундаментальных режимов видения мира.

Если упростить до предела, искусство всегда было способом ответа на один и тот же вопрос: как устроена реальность и какое место в ней занимает человек? Но сами способы ответа радикально менялись.

В разные эпохи искусство искало этот ответ по-разному: сначала — через образ Бога и сакральный порядок, где мир объяснялся как часть высшего замысла. Позже — через образ человека, когда центр тяжести сместился в сторону субъекта, его свободы, трагедии, разума и воли. И наконец — через распад целостности, когда ни Бог, ни человек уже не дают устойчивого объяснения, и сама реальность начинает восприниматься как фрагментированная и нестабильная.

Именно в этой последней фазе искусство всё чаще перестаёт быть «объясняющим» и становится диагностическим. Оно уже не столько собирает мир в целостную картину, сколько фиксирует его разломы.

Отсюда — характерный для современности сдвиг языка: боль, фрагментация, незавершённость, утрата связности. Это не случайная эстетика и не «упадок формы», а следствие того, что сама реальность перестала переживаться как цельная.

Чтобы понять, почему искусство сегодня говорит с нами именно так, необходимо проследить, как менялась его фундаментальная задача на протяжении последних полутора столетий. Эта смена угла зрения — от поиска абсолютного образа к анализу трещины, от синтеза к разборке, от целостности к симптомам — и есть тот переход, который напрямую связывает культуру с социальными разломами, которые мы будем разбирать в одной из последующих глав.

В поисках утраченного Бога.

Начиная с Ренессанса и вплоть до импрессионистов европейское искусство было одержимо стремлением запечатлеть божественное и абсолютное через человеческий образ. Леонардо да Винчи искал в пропорциях лица универсальные законы гармонии, полагая, что математическая точность способна выразить божественный замысел. Рембрандт пытался уловить присутствие вечности в свете, падающем на лицо обычного человека, — его портреты стариков и служанок являются не бытовыми зарисовками, а богословием в красках. Импрессионисты, при всём своём бунтарстве, всё ещё верили, что правда мира раскрывается через свет и цвет, если смотреть на них достаточно пристально и честно.

Это был великий проект, который в философии и культуре модерна оформился как вера в возможность бесконечного преобразования мира и человека. Его венчал образ совершенного субъекта — рационального, деятельного, способного подчинить хаос реальности и привести её к порядку.

Маршалл Берман в книге «Всё твёрдое растворяется в воздухе» описывает этот процесс как внутренний парадокс модерности: с одной стороны, он открывает пространство невиданного развития, ускорения, строительства городов, технологий, новых форм жизни; с другой — делает самого человека частью этого непрерывного процесса разрушения и обновления [3, с. 67].

Смысл этого парадокса в том, что модерн не просто создаёт новый мир — он никогда не оставляет его в покое. Всё, что возникает, сразу включается в процесс изменения, перестройки, оптимизации. Человек в этой логике перестаёт быть наблюдателем или хранителем мира и становится его постоянным «пересборщиком».

И именно здесь возникает то, что Берман называет внутренним изнаночным эффектом модернизации: человек, участвующий в бесконечном строительстве нового, постепенно теряет устойчивую точку опоры внутри самого процесса. Он всё время создаёт, но созданное не закрепляется; он всё время преобразует, но ничего не остаётся завершённым и устойчивым.

Отсюда и возникает образ «пустыни внутри строителя» — это не психологическая метафора одиночества и не моральная оценка прогресса. Это описание структурного эффекта модерна: постоянное движение вперёд разрушает возможность внутреннего завершения, потому что любое завершение немедленно становится материалом для следующего преобразования.

Именно это внутреннее опустошение, парадоксально сопровождающее внешние триумфы модерна, и становится одной из центральных тем искусства следующей эпохи — эпохи, которая начинает фиксировать уже не образ целостного человека, а следы его распада внутри самого процесса преобразования мира.

Финальным аккордом модерна — и одновременно точкой его обрушения — стал «Чёрный квадрат» Казимира Малевича (1915). На холсте не осталось ни Бога, ни героя, ни природы — только форма без содержания и жест, означающий, что мир, каким мы его знали, закончился. В тот момент европейская метафизика, веками абстрагировавшая истину от человека, дошла до своего логического предела и упёрлась в пустоту. Икона стала чёрной дырой, и искусство, потерявшее внешнюю точку опоры, вынуждено было обратиться вовнутрь.

Так общество пришло к новой модели искусства, которое было построено на этом пределе и пустоте, оно получило название метамодерн.

Искусство через травму.

Внутри искусство обнаружило не стройный космос, а разломы идентичности, вытесненные страхи и фрагментацию опыта. Если модерн спрашивал «Что есть истина?», то метамодерн задаёт иной вопрос: «Что с нами случилось и как мы можем об этом рассказать?». Искусство перестало быть зеркалом, отражающим прекрасный и упорядоченный мир, и стало инструментом, который позволяет этот мир препарировать, вскрывая его раны. Боль и незавершённость превратились из тем, которых избегали, в главный предмет художественного высказывания.

Норман Браун в книге «Жизнь против смерти» даёт психоаналитическое объяснение этому сдвигу. Он вводит понятие «фаустовской неугомонности» — специфически западной формы психики, которая не может остановиться и удовлетворяться достигнутым, поскольку само развитие служит способом бегства от конечности, скуки и страха смерти [5, с. 234–238]. Эта неугомонность, бывшая двигателем модерна, не исчезает в метамодерне — она уходит внутрь, становится источником тревоги и травмы, а искусство берёт на себя функцию её проговаривания и проработки.

Проследим этот сдвиг на трёх примерах — двух литературных и одном кинематографическом. Каждый из них выводит нас к одному из четырёх расколов. Тема двойничества, ставшая ключевой для понимания травмы идентичности (раскол «Я vs Двойник»), появляется уже в 1846 году в повести Ф.М. Достоевского «Двойник», в ней чиновник Голядкин сталкивается с собственным отражением, которое оказывается успешнее, харизматичнее и безжалостнее оригинала и в конечном счёте вытесняет его из социальной жизни [22].

Это не фантастический сюжет, а клинически точное описание распада личности, когда человек перестаёт узнавать себя в своём социальном отражении. В XX веке ту же тему радикализирует Варлам Шаламов в «Колымских рассказах». Его герои не борются с двойником и не сходят с ума, они просто превращаются в «прах», в биологический материал, лишённый воли и памяти [20]. Система здесь не ломает человека — она делает саму идею внутреннего мира ненужной. Травма перестаёт быть событием, она становится средой обитания, предвосхищая логику «облачного крепостничества» и алгоритмического управления, о которых пойдёт речь в главах 8 и 9.

Первым кинематографическим воплощением этой логики стал фильм «Пражский студент» (1913) режиссёра Стеллана Рю. Его герой, бедный студент Балдуин, продаёт своё зеркальное отражение ради любви и богатства, после чего двойник начинает жить собственной жизнью, совершая преступления и разрушая судьбу оригинала [21]. Это первый в истории кино случай, когда экран показал не внешнего врага и не природную катастрофу, а внутренний разлом, выраженный визуальными средствами. Сегодня тот же сюжет — человек, теряющий контроль над своей цифровой тенью, которая начинает действовать автономно — стал бытовой реальностью каждого пользователя социальных сетей.

Этот путь от поисков божественного образа к препарированию собственных ран и составляет главный нерв современной культуры. Именно поэтому книга, посвящённая политике, экономике и технологиям, открывается разговором о живописи, литературе и кино. Поняв, как искусство говорит о нашей боли, мы сможем понять саму боль — а затем и тех, кто научился извлекать из неё прибыль.

1.3. Четыре оптики оценки

Если культура перестала быть зеркалом и стала инструментом диагностики, то нам необходим метод, позволяющий этим инструментом пользоваться. Эта книга предлагает рассматривать одно и то же явление с четырёх разных точек зрения, потому что только смена оптик позволяет увидеть систему целиком. Давайте опробуем этот подход на примере феномена, знакомого каждому, — бесконечной ленты социальных сетей.

Первая оптика: культурные тексты. Это поверхность, вход в лабиринт. Здесь мы учимся замечать симптомы, анализируя фильмы, сериалы, романы и образы массовой культуры. Бесконечная лента впервые была художественно осмыслена не как технология, а как экзистенциальное состояние в финале «Социальной сети» Дэвида Финчера. Марк Цукерберг, построивший империю и соединивший миллиарды, остаётся в пустой комнате, бесконечно обновляя страницу единственного человека, который его отверг [20]. Этот кадр — не просто финал байопика, а визуальная эмблема цифровой эпохи, показывающая, что лента замыкает человека в петлю одиночества, маскирующуюся под связь.

Вторая оптика: мифологические структуры. За каждым устойчивым культурным симптомом можно обнаружить более глубокий уровень — архетипические структуры, которые продолжают организовывать наше восприятие реальности даже в условиях цифровой среды. Это означает, что современные технологии не отменяют древние формы мышления, а, напротив, переупаковывают их в новые интерфейсы и сценарии поведения.

Елена Щепановская рассматривает мифологические образы не как архаические реликты, а как «древнейшие способы мысли, задающие логико-смысловые векторы современному мышлению» [11, с. 15]. Иными словами, архетип здесь понимается не как сюжет или символ, а как устойчивая когнитивная схема, через которую человек структурирует опыт, даже если сам этого не осознаёт.

Если принять эту логику, то цифровые платформы перестают быть нейтральными инструментами передачи информации. Они начинают выглядеть как пространства, в которых архетипические структуры получают технологическое воплощение.

Так, бесконечная лента социальных сетей может быть прочитана как современная форма Критского лабиринта — не просто метафора запутанности, а архитектура внимания, в которой пользователь удерживается через непрерывное движение без выхода. Мы входим в этот лабиринт добровольно, воспринимая его как пространство информации и коммуникации, однако фактически оказываемся внутри системы, где движение само по себе становится механизмом удержания.

В этой логике внимание, данные и время пользователя приобретают характер своеобразной «дани» системе, которая не завершает взаимодействие, а воспроизводит его бесконечно.

Отсюда становится понятной и более радикальная интерпретация распространённого утверждения разработчиков о том, что «алгоритм знает нас лучше, чем мы сами». В архетипическом ключе это утверждение воспроизводит структуру фаустовской сделки: субъект получает расширенное знание и удобство, но утрачивает часть автономии интерпретации и выбора [13]. Различие лишь в том, что в современной версии этой сделки объектом обмена становится не «душа» в религиозном смысле, а способность к самостоятельному формированию желания.

Третья оптика: историческая генеалогия. Как этот архетип воплощался в реальных социальных институтах до появления цифровых технологий? Практика монотонного, медитативного перебирания чего-либо, структурирующего время и уводящего сознание от реальности, существовала задолго до скроллинга. Чётки в христианстве, буддизме и исламе выполняли ту же функцию — создавали бесконечный, успокаивающий ритм, который освобождал разум от необходимости принимать решения. Иезуитская практика регулярной исповеди и письменных отчётов о состоянии души перед невидимым центром в Риме, описанная историком Маркусом Фридрихом, была прообразом современного «шеринга» — постоянного производства контента о своей жизни, который мы добровольно поставляем платформам [18]. Разница лишь в том, что раньше эта система служила Богу, а теперь — акционерам.

Четвёртая оптика: экономика и политика. Кому выгодна наша вовлечённость? Как она монетизируется? Дофаминовая петля — не побочный эффект, а инженерное решение, опирающееся на нейробиологию. Непредсказуемость награды — вы никогда не знаете, какой пост окажется следующим и вызовет ли он у вас смех, гнев или слёзы? — заставляет мозг вырабатывать дофамин активнее, чем предсказуемое вознаграждение. Этот механизм превращает наше время в «поведенческий излишек», который, как показала Шошанна Зубофф, платформы продают рекламодателям [26]. Культура из пространства смысла превращается в пространство извлечения прибыли.

На страницу:
1 из 5