
Полная версия
СТЁРТАЯ
— Конечно, Юль, — сказал он тихо. — Конечно.
Она подошла к нему. Обняла за плечи — и почувствовала, какой он худой. Как под свитером выступают лопатки. Как позвонки считаются под пальцами: один, два, три. Его руки легли ей на спину — тяжёлые, дрожащие, всё ещё тёплые.
Они сидели так несколько минут. В тишине. В жёлтом свете единственной лампочки. В запахе старого свитера и лекарств, просачивавшихся из-за двери. Юля слышала биение его сердца — не ровное, с перебоями, слабее, чем должно быть. Но живое. Пока — живое.
Она закрыла глаза на эти несколько секунд. Позволила себе эту слабость — только здесь, только сейчас. Потом откроет — и снова будет твёрдой. Снова будет той, которая придумает. Которая найдёт. Которая не сдастся.
Её комната была маленькой. Девять метров — она знала это точно, потому что однажды измерила шагами в тот вечер, когда осознала, что пространство сужается. Стол у окна. Кровать вдоль стены. Полка с книгами, которых становилось всё меньше — некоторые продала, некоторые просто перестала читать, потому что на это нужны силы, которых не было.
На столе — ноутбук с трещиной на крышке. Зарядник, примотанный скотчем в месте излома. Кружка с засохшими остатками чая, которую она забыла помыть ещё вчера. Тетрадь с планами волонтёрских мероприятий, исписанная мелким почерком — стрелки, схемы, списки, имена людей, которым она собиралась помочь.
Юля вошла. Закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной. Стояла так долго. В темноте — свет не включала. Смотрела в окно, где ноябрьский город светился жёлтыми пятнами фонарей сквозь мокрое стекло.
Потом опустилась на кровать. Медленно, как человек, у которого кончились силы на резкие движения. Легла поверх одеяла в куртке — расстёгнутой, но не снятой. Уставилась в потолок, где по штукатурке тянулась тонкая трещина от угла до лампы. Старая знакомая.
В груди было странно. Не больно — потому что боль предполагает что-то острое, а здесь было что-то другое. Что-то, у чего не было нормального названия — липкое, тёплое и удушающее одновременно. Смесь страха, отчаяния и этой непрошеной, необъяснимой злости. Не на коллекторы. Не на болезнь. На себя — за то, что она слабее, чем должна быть.
За то, что она бежала от него, как загнанное животное.
Эта мысль остановила её. Она бежала.
Юля, которая вела блог о правах уязвимых, которая выходила на одиночные пикеты в минус пятнадцать, которая однажды орала матом на чиновника из администрации за то, что тот отказал в помощи многодетной семье — она бежала от мужчины, который взял её за руку. От мужчины с чёрными глазами, который смотрел на неё так, будто уже знал, чем всё закончится.
Юля закрыла глаза. Попыталась не думать о нём. Получалось плохо. Его образ стоял за веками с той безжалостной отчётливостью, с которой стоят вещи, от которых бежишь, — чем быстрее убегаешь, тем яснее видишь. Каменное лицо. Углы скул, по которым можно резать. Тёмная кожа, которая казалась не просто смуглой, а как будто сделанной из другого материала — более плотного, созданного выдерживать давление. Руки. То, как он двигался — медленно, без лишних движений, с экономностью человека, который давно знает, что каждое движение имеет вес.
И голос. Юля почувствовала, как по рукам прошли мурашки — снизу вверх, от запястий к плечам. Его голос был как гравитация. Его нельзя было услышать и остаться прежним — он менял что-то на клеточном уровне, перестраивал частоты. Низкий, без лишних обертонов, с тёмной глубиной под поверхностью, которую слышишь скорее телом, чем ушами. Он не повышал его. Не выделял слова интонацией — говорил ровно, размеренно, с паузами, которые давили сильнее слов.
«Твоя яркость — это просто шум».
Юля открыла глаза. Уставилась в потолок. В трещину. В темноту. Достала телефон.
Переписка открылась сама — она была последней. Его сообщение. То самое, которое пришло ещё до встречи и которое теперь читалось совершенно по-другому, потому что она знала, кто его написал.
Obsidian:«Добро пожаловать на поле боя, Юлия. Будет интересно».
Она смотрела на эти слова долго. Дольше, чем следовало. Её палец завис над строкой ответа. Раньше она отвечала. Всегда отвечала — резко, злобно, остро, потому что молчание казалось ей поражением. Она вступала в каждую битву, которую он ей предлагал, и проигрывала — не потому, что он был умнее, а потому что он был холоднее. Её слова горели. Его — просто существовали. И огонь не может победить камень. Огонь просто тухнет.
Но сейчас она не написала ничего. Убрала телефон под подушку. Перевернулась на бок. Подтянула колени к груди.
За стеной снова закашляла мать. Раз. Два. Долгая пауза, в которой Юля не дышала. Три. Четыре. И медленно стихло. Юля сжала руку в кулак под щекой.
Внутри всё кипело — бесшумно, тесно, как вода в закрытой кастрюле. Ярость. Отчаяние. Страх — не тот поверхностный, который случается при встрече с незнакомой опасностью, а более глубокий, корневой: страх, что она не справится. Что всё это — мать, отец, долги, розовые квитанции — окажется больше, чем она, и она просто сломается под этим весом.
И ещё — то, чему она не хотела давать имя. То тёмное, запретное тепло, которое разгоралось в ней каждый раз, когда она думала о его пальцах на своём запястье. О том, что он стоял так близко, что она чувствовала запах — мятный табак и что-то горькое, смолистое, холодное. О том, что от его взгляда у неё подгибались колени, и она ненавидела себя за это — злобно, яростно, безжалостно.
Потому что он был врагом. Потому что он пришёл в её единственное безопасное место и занял его. Потому что он смотрел на неё, как охотник смотрит на зверя в ловушке — с холодным, профессиональным интересом. Без торопливости. Зная, что зверь никуда не денется.
«Я не зверь», — подумала она жёстко. — «Я не добыча».
Ей нужен был план. Не чувства — план. Конкретные действия, конкретные шаги. Деньги на лекарство. Деньги на свет. Деньги на следующую неделю и на неделю после. Работа. Публикации. Донаты. Может быть, краудфандинг — она видела, как другие это делали, и всегда отказывалась, потому что это казалось ей поражением.
Может быть, хватит быть гордой. Может быть, пришло время перестать спасать мир и начать спасать мать.
Юля перевернулась на спину. Уставилась снова в потолок. В трещину. В темноту. Если этот путь приведёт её к нему — к Артёму, к Obsidian, к человеку с чёрными глазами, который смотрит на неё как на что-то, что он уже решил сломать — что ж. Значит, она войдёт в это с открытыми глазами.
Она достала телефон ещё раз. Открыла его сообщение. Смотрела на него секунду, две, три. Потом написала три слова.
Юлия:«Я знаю».
Отправила. Перевернулась на бок. Закрыла глаза. Сердце билось ровнее, чем должно было. Потому что решение — любое решение — лучше, чем бессилие. Потому что ярость — это топливо, и у неё его было много. Потому что она была огнём, и огонь не сдаётся. Он просто ищет, что сжечь.
В темноте телефон на подушке завибрировал. Один раз.
Юля не открывала глаза долго. Слушала дыхание дома — скрип старых труб, тиканье часов, затихший кашель за стеной. Потом взяла телефон.
Obsidian:«Это начало».
Три слова. Без знаков препинания. Без смайлов. Без интонации — как и его голос, который не нуждался в интонации, чтобы давить на что-то в районе солнечного сплетения.
Юля смотрела на экран, пока буквы не начали немного двоиться. Потом положила телефон обратно. Закрыла глаза.
«Эта война только начинается», — подумала она.И она будет сражаться.
Глава 3
Глава 3: Темнота, которая наблюдает
Он сидел в тишине своей квартиры.
Тишина здесь была особой — не той, что рождается из отсутствия звуков, а той, что создаётся намеренно. Тройное остекление панорамных окон, звукоизоляция стен. Двадцать пятый этаж элитного небоскрёба «Обсидиан Тауэр» — название он выбрал сам, когда покупал пентхаус — парил над городом так высоко, что даже сирены машин внизу не долетали сюда.
Интерьер был выдержан в чёрно-серой гамме. Бетон, сталь, стекло — материалы, которые не притворяются тёплыми. Мебель — минималистичная, дорогая, неудобная. Комфорт расслабляет, а Артём не мог себе этого позволить. Ни на секунду.
На стенах не было ничего. Ни картин, ни фотографий — только голые поверхности. Пространство напоминало не дом, а мавзолей. Дорогой, стерильный, мёртвый.
Он стоял у панорамного окна и смотрел вниз.
Оттуда, сверху, город казался россыпью тусклых огней. Где-то там, в самом дальнем углу, в районе, куда даже таксисты едут неохотно, была её пятиэтажка. Серая, облупленная, с протекающей крышей и вечно сломанным лифтом.
Он не видел её отсюда. Но знал, где она. Всегда знал. Годами отслеживал каждый её шаг — не навязчиво, просто фоном. Как следят за погодой. С холодным любопытством экспериментатора.
В руке медленно остывал виски.
«Glenlivet 25» — одна порция стоила как её недельный бюджет на еду. Он налил его двадцать минут назад, но так и не сделал ни глотка. Просто держал, чувствовал вес. Смотрел, как янтарная жидкость превращает отражения городских огней в жидкое золото.
Мысли вернулись к ней.
К Юле. К той, чья жизнь только что рассыпалась у него на глазах. Установленная им программа-шпион в её телефоне работала безупречно. Он слышал каждый разговор, видел каждый банковский перевод.
Сто сорок восемь рублей.
Он произнёс это вслух — медленно, со странным наслаждением. В пустой комнате голос прозвучал как приговор.
— Сто сорок восемь рублей, — повторил он тише, почти шёпотом. — Вот во что ты оценила свою святость, Юлия Волкова.
Он поднёс стакан к губам, вдохнул аромат — дубовая бочка, горелая карамель, что-то дымное. Всё в этом виски напоминало о прошлом. О том, что сгорело дотла.
Не сделал глотка. Опустил стакан на подоконник — медленно, с той церемониальной неспешностью человека, который контролирует каждый миллиметр своего движения.
Закрыл глаза.
И сразу же перед внутренним взором вспыхнули её глаза. Ярко-зелёные, полные слёз, отчаяния и этой её дурацкой, неистребимой надежды. Те самые, которые он видел час назад — сквозь камеру, установленную в углу её кухни под видом детектора дыма. Когда она стояла посреди убогой комнаты с облупившимися обоями и смотрела на цифру баланса так, будто это был смертный приговор.
Её рыжие волосы напомнили ему пламя. Живое, яркое, опасное. То самое пламя, которое когда-то поглотило его мир. Которое сожрало деревянный дом за сорок минут. Которое убило мать.
Он ненавидел этот огонь.
Ненавидел так сильно, что иногда ему казалось — ненависть это единственное, что у него осталось вместо сердца. Всё остальное выгорело в ту ночь, одиннадцать лет назад. Выгорело дочерна, превратилось в обсидиан — чёрное вулканическое стекло, острое, смертельное.
Он хотел погасить её огонь. Растоптать. Превратить в пепел — как тогда.
Но почему-то сейчас, в этой роскошной пустоте, его пальцы всё ещё помнили ощущение её тонкого запястья.
Артём разжал кулак, посмотрел на свою ладонь.
Крупная. Смуглая. Со шрамами на костяшках — следами тех лет, когда он учился выживать кулаками, а не словами. Эта рука держала её сегодня — легко, без усилий, просто остановив в коридоре центра «Тепло». Четыре пальца вокруг тонкой кости. Большой — у сухожилия, там, где бьётся пульс.
Её пульс колотился как бешеный. Она пахла страхом — тонким, кисловатым, почти неуловимым. Артём давно научился его различать.
Его ладонь жгло от того воспоминания — будто он коснулся не запястья, а раскалённой балки. Будто она оставила на нём ожог.
Артём резко открыл глаза, отогнал воспоминание.
— Ты смотришь на мир через розовые очки, Юлия, — прошептал он в темноту. — И не видишь, как их осколки впиваются в горло тем, кого ты спасаешь.
Голос его был низким, хриплым. Не от простуды — от того, что много лет назад, в ту ночь, он дышал дымом так долго, что связки обожглись навсегда. Теперь в его голосе всегда был этот тёмный обертон — что-то обугленное, что-то сломанное.
Он встал, подошёл к бару, плеснул себе виски. Обжигающая жидкость скользнула в горло, но даже она не смогла смыть вкус её страха. Вкус того, что он делал. И того, что ещё собирался сделать.
— Твоя мать тоже хотела «спасти» мою семью, — продолжил он, обращаясь к невидимому призраку Юли. — Ты даже не знаешь, что твои родители убили две семьи, пытаясь спасти город от одного человека. Они получили за это медали. Статьи в газетах. Мать получила орден «За заслуги перед городом». Я смотрел трансляцию с больничной койки, пока мне меняли повязки на обожжённых руках. Она стояла на сцене в красивом платье, улыбалась, благодарила зал. И никто не вспомнил о женщине, сгоревшей заживо из-за их «справедливости».
Он закрыл глаза снова. Воспоминания нахлынули мгновенно — липкие, тёмные, неумолимые. Будто одиннадцать лет не прошло. Будто он до сих пор там, в горящем доме, и не может выбраться.
***
Тот день начался обычно.
Неправда. Он запомнил, что тот день был идеальным. Солнечным. Тёплым для октября. Одним из тех редких дней, когда кажется, что мир не так уж плох и всё, возможно, наладится.
Шестнадцатилетний Артём вернулся из школы с четвёркой по алгебре. Мать встретила его на пороге — тонкая, хрупкая, с прозрачной кожей, сквозь которую проступали голубоватые вены. Болезнь лёгких делала её такой — словно она не совсем твёрдая, будто одно неосторожное движение — и она растает в воздухе.
Она улыбалась. Даже когда кашляла так, что сгибалась пополам, она всё равно находила силы улыбнуться ему.
— Молодец, солнце, — сказала она, и голос её был тихим, но тёплым. — Я знала, что у тебя получится.
Она сделала его любимое — картошку с грибами. Собирала грибы сама, осенью, в лесу за городом. Пахло на весь дом. Это был запах счастья. Запах того, что ты нужен.
Они сидели на кухне вдвоём — отец вернётся поздно, он работал у Барона водителем. Опасно, но платили хорошо.
— Мам, а когда тебе станет лучше, мы поедем на море?
Она замерла на секунду. Потом снова улыбнулась, но в глазах промелькнуло что-то, чего он тогда не умел читать. Боль. Понимание того, что моря не будет.
— Конечно, Артёмка.
Они не поехали.
В тот вечер отец пришёл позже обычного. Его шаги были тяжёлыми, неправильными.
— Волковы, — сказал он, будто имя было проклятием. — Они начали копать под Барона. Ищут свидетелей. Ко мне уже подходили. Предлагали защиту в обмен на показания.
Мать что-то прошептала. Артём не разобрал слов, но услышал интонацию — страх.
— Если Барон узнает, он не будет разбираться, отказался я или нет. Он просто устранит риск. Нас. Всех.
Длинная пауза.
— Может, нам уехать? — голос матери был тонким, как натянутая струна.
— Он везде достанет. У него люди в каждом городе. — Отец выдохнул. — Нам остаётся только молиться, чтобы Волковы одумались.
Они не одумались.
Родители Юли — Глеб Волков, блестящий адвокат, и Наталья Волкова, основательница благотворительного фонда «Свет надежды» — были одержимы. Одержимы идеей правосудия, которую они путали с добром. Они собирали дело против Барона годами, и им нужен был главный свидетель — человек изнутри. Отец Артёма казался им идеальной кандидатурой.
Они давили. Звонили, писали письма, приезжали лично. Обещали защиту, новую жизнь, деньги на лечение матери. Взывали к совести. Они не понимали — или не хотели понимать — что в мире Барона единственный способ выжить — быть невидимым. Они разрушили эту невидимость.
***
Артём знал Юлю.
Они ходили в одну школу — он в одиннадцатом, она в четвёртом. Она была яркой. Всегда яркой. В красной куртке, с рыжими волосами, стянутыми в два хвоста, с громким смехом и вечной готовностью броситься на помощь. Она спасала бездомных котят, заступалась за слабых, организовывала благотворительные ярмарки. Её любили все.
Артём не любил её, но и не ненавидел. Просто знал, что она существует.
За день до трагедии он увидел её в школьном дворе. Она стояла за тополями, спрятавшись, и слушала. Его отец разговаривал с кем-то. Умолял:
— Оставьте нас в покое! У меня жена больна, сын — школьник. Если Барон узнает — нас убьют.
— Вы наш единственный шанс, Лазарев. Подумайте о будущих жертвах.
Отец ушёл — ссутулившись, сломленный. А Юля вышла из-за тополей. Бледная, с широко распахнутыми глазами. В них горел праведный гнев. Решимость. Она достала телефон и набрала номер.
Артём не слышал, что она говорила. Но он знал. Она звонила родителям. Рассказывала, что подслушала. Она думала, что помогает. Что делает правильно.
Она не знала, что подписала его семье смертный приговор.
Потому что у Барона были уши везде. Через час после её звонка он уже знал. Отец Артёма перестал быть водителем. Он стал угрозой. А угрозы устраняют. Быстро. Чисто. Без свидетелей.
***
Это произошло в три часа ночи.
Артём проснулся от хлопка. В окно влетела бутылка с зажигательной смесью. Стекло разбилось. Жидкость разлилась — и всё вспыхнуло мгновенно. Будто дом только и ждал этого.
Дым ударил в лёгкие — едкий, чёрный. Артём вскочил, рванул к двери, схватился за ручку и отдёрнул руку с воем: металл был раскалённым. Запахло горелым мясом — его собственной плотью.
Из коридора — голос отца:
— Артём! Хватай маму и к окну!
Он пнул дверь. Коридор горел от пола до потолка. Огонь бежал по обоям, лизал семейные фотографии на стенах. Дым был настолько густым, что он почти ничего не видел. Только оранжевое зарево и силуэт отца, бившегося с входной дверью.
Дверь не открывалась. Её заклинило — или заперли снаружи. Артём не думал об этом. Он развернулся и побежал к спальне родителей.
Мать лежала на кровати, белая как простыня, в ночной рубашке с вышитыми ромашками. Её глаза были огромными, полными ужаса и понимания. Она пыталась встать, но ноги не слушались. Болезнь давно забрала у неё силу.
— Артёмка... — прошептала она.
Он бросился к ней, поднял на руки. Она была пугающе лёгкой.
Он пошёл к окну. Ноги скользили по расплавленному линолеуму. Каждый вдох был пыткой. Он кашлял кровью.
И тогда рухнула балка.
Она придавила ноги матери. Мать закричала — таким криком, который он будет помнить всю жизнь.
Он бросился к ней, схватился за балку голыми руками. Кожа трещала, плавилась, сходила пластами. Но он не отпускал. Тянул, тянул...
— Беги, сынок! Живи за нас троих!
— Нет! Я не оставлю тебя!
— Беги! — она почти кричала, но кричать у неё уже не было сил. — Я люблю тебя. Всегда любила. А теперь — беги!
За спиной раздались выстрелы. Отец закричал — и стих. Пламя коснулось её волос. Они вспыхнули мгновенно — как бумага, как сухая трава. Её лицо исказилось. Рот открылся в беззвучном крике. Глаза закрылись.
В этот момент что-то в Артёме сломалось. Навсегда.
Что-то внутри — там, где у людей живёт надежда, вера, способность любить — треснуло, раскололось и умерло.
Он хотел закричать, но крик застрял в горле, как кусок расплавленного металла.
Он хотел остаться, умереть вместе с ней. Но мать смотрела на него сквозь огонь, сквозь дым, сквозь боль. И её взгляд говорил: живи.
Это было приказом. Последним приказом матери, который нельзя не выполнить.
Артём развернулся. Разбил окно локтем и прыгнул. За секунду до того, как крыша рухнула, похоронив под собой всё, что он когда-либо любил.
***
Он лежал на сырой, холодной траве.
Обожжённый. Окровавленный. Лёгкие хрипели, отказывались дышать. Каждый вдох был агонией.
Вокруг суетились люди. Чьи-то руки накрыли его одеялом. Чей-то голос сказал:
— Скорая едет. Держись, парень.
Артём не ответил. Не мог. Он лежал и смотрел в чёрное небо. Только дым застилал всё — густой, жирный, с запахом горелого дерева, пластика и плоти.
Пожарные пытались тушить, но было поздно. Дом сгорел за сорок минут. Осталась только обугленная коробка.
Выли сирены. Кто-то кричал. Кто-то плакал.
Артём не чувствовал ничего. Только пустоту. Бездонную пустоту там, где раньше было сердце.
И тогда он увидел их.
За полицейским оцеплением стояли Волковы. Глеб — высокий, статный, в дорогом пальто. Наталья — элегантная, с идеальной укладкой, даже в три часа ночи. На их лицах было сожаление. Возможно, искреннее. Они сожалели, что их «справедливость» стоила двух жизней.
Но завтра они пойдут дальше. Спасать мир дальше. Для них это была статистика. Неизбежные потери. Цена большого дела.
А рядом с ними стояла она.
Юля.
Десять лет. В розовой пижаме, с растрёпанными рыжими волосами. Она прижимала к груди плюшевого медведя — старого, потрёпанного, с одним глазом. И смотрела прямо на него.
На Артёма. На мальчика, который только что потерял всё. Который пах горелой плотью и дымом, был весь в крови и ожогах. Который не плакал, потому что слёзы высохли ещё там, в огне.
В её глазах была жалость.
Искренняя, настоящая, невыносимая жалость.
Она видела его боль. Ей было его жаль — по-настоящему жаль. Её губы дрожали. Слёзы текли по щекам. Она прижимала мишку к себе сильнее, будто он мог защитить её от этого зрелища.
Наверное, она хотела подбежать, обнять, сказать что-то утешительное.
Но мать держала её за руку. Крепко. Не отпускала за полицейскую ленту.
И в этот момент Артём возненавидел её.
Не Барона, отдавшего приказ. Не киллера. Не её родителей.
А её. Девчонку с жалостливыми глазами. Со слезами, которые ничего не значили.
Потому что её жалость была лицемерной. Она плакала сейчас, но завтра проснётся в своей тёплой постели, обнимет живых родителей, пойдёт в школу, будет смеяться, спасать котят, светить своим огнём.
А его мать превратилась в пепел.
Из-за них. Из-за Волковых. Из-за их «справедливости».
Артём лежал на траве, в луже собственной крови, и шептал одними губами:
— Я заставлю тебя заплатить. Ты потеряешь всё. Так же, как потерял я.
Он сжал обгоревшие кулаки. Кровь потекла снова. Но ему было всё равно.
— И когда ты будешь лежать в грязи, без надежды, без веры, без огня — я посмотрю на тебя и спрошу: «Ну что, Юлия, помогла твоя яркость? Или просто сожгла тех, кто стоял слишком близко?»
Она не слышала. Но он знал: он дождётся. Вырастет. Станет сильным. Найдёт способ.
И уничтожит её. Медленно. Методично. С той же хирургической точностью, с которой она уничтожила его семью — не желая зла, просто делая «добро».
***
Детский дом №3 не был местом для слабых.
Там была иерархия, выстроенная на кулаках, на способности молчать, когда тебя бьют, и на умении исчезать, когда кто-то ищет жертву.
Артём попал туда через неделю. Выписали из больницы с забинтованными руками, с новыми шрамами на груди и спине, с лёгкими, которые будут хрипеть до конца жизни. Родственников не было — материна сестра отказалась. «У меня свои дети. Мне некогда заниматься чужими проблемами».
Его привезли в серое здание на окраине. Пахло хлоркой, кислой капустой и чем-то затхлым, въевшимся в стены за десятилетия.
В первый же день его избили. Мальчики с мёртвыми глазами ждали его в душевой. Пинали. Воспитательница сделала вид, что ничего не заметила.
На второй день отобрали вещи — выцветшую фотографию матери, носки, которые она связала.
Он не сопротивлялся. Просто смотрел. Молчал. Его глаза уже тогда становились пустыми.
Он быстро выучил главный урок: если тебя жалеют — ты жертва. Если ты жертва — тебя добьют.
Поэтому он перестал показывать боль. Стал тенью. Невидимкой. Днём сидел на задней парте и молчал. Ночью не спал — сон приносил кошмары. В снах он снова был в огне. Снова слышал крик матери.
Внутри горела ненависть. Она была единственным теплом, единственным смыслом. Единственной причиной жить.
Он ненавидел Барона — но Барон был недосягаем. Ненавидел киллера — но тот исчез. Ненавидел систему — но с системой не борются.
Но Волковы... Волковы были реальными. Их дочь училась в школе. И однажды он до неё доберётся.
Это знание согревало его лучше любого одеяла.
***
Через год его усыновили.
Семья Громовых — богатые, влиятельные, холодные. Виктор Громов пришёл в детский дом холодным ноябрьским днём. Высокий, широкоплечий, в дорогом костюме, с лицом, вырубленным из гранита. Он прошёлся по спальне, где дети выстроились в ряд — все вымытые, причёсанные, с одинаково пустыми глазами. Оценивал, как покупатель выбирает товар.

