
Полная версия
Запрещая себе

Гордей Разумов
Запрещая себе
Глава 1
Бал в доме генерал-губернатора*Санкт-Петербург, сентябрь 1773 года*
Бал в доме генерал-губернатора был в самом разгаре, и со стороны могло показаться, что весь цвет столичного общества съехался сюда этим вечером, дабы забыть о тревогах, доносившихся с далёких восточных рубежей империи. Сотни восковых свечей в золочёных люстрах и настенных бра дрожали, отражаясь в высоких зеркалах и на натёртом до зеркального блеска паркете. Их тёплый, живой свет смягчал черты лиц, делал румянец ярче, а глаза — глубже, словно сама атмосфера бала была пропитана флиртом и недосказанностью.
В огромной зале, убранной гирляндами из живых цветов и лавровых листьев, пахло горячим воском, французской пудрой, тонкими духами и лёгким ароматом померанцевой воды, которой дамы освежали запястья. Оркестр, расположившийся на хорах, выводил плавную, торжественную мелодию менуэта — главного танца вечера, открывавшего бал по заведённому исстари порядку.
По паркету, с грацией павлинов, двигались пары. Кавалеры в расшитых золотом и серебром камзолах, в узких кюлотах и белоснежных чулках, с напудренными париками, уложенными в аккуратные букли, вели своих дам — созданий, словно сошедших с полотен Ватто или Буше. Платья дам, сшитые по последней французской моде, поражали воображение пышностью: широкие юбки на фижмах колыхались при каждом реверансе, корсажи, стянутые в тугую шнуровку, подчёркивали тонкие талии и соблазнительно приподнимали грудь, а высокие причёски, украшенные живыми цветами, перьями и даже миниатюрными корабликами, возносились над головами, словно башни сказочных замков.
Андрей Петрович Воронцов, коллежский асессор, стоял у одной из мраморных колонн, отделявших танцевальную залу от гостиной, где были расставлены столы для карточной игры. В пальцах он рассеянно вертел бокал с бургундским — напитком благородным, но не столь редким и дорогим, как шампанское, которое подавали лишь на избранных приёмах у самой государыни. Вино он пил маленькими глотками, не столько ради вкуса, сколько для того, чтобы занять руки и иметь законный повод не участвовать в общем веселье.
Взгляд его скользил по залу без всякого интереса. Лица, наряды, движения — всё было знакомо до зубовного скрежета. Он знал наперечёт всех этих людей: их сплетни, их тайные пороки, их мелкие интриги, прикрытые маской светской любезности. Князь Волконский, как всегда, проигрывает в карты больше, чем может себе позволить. Графиня Толстая, улыбаясь мужу, украдкой бросает томные взоры на молодого корнета. Барон Штакельберг, выписанный из Лифляндии, с усердием, достойным лучшего применения, пытается походить на русского дворянина и оттого выглядит вдвое смешнее.
Андрей Петрович чувствовал себя лишним на этом празднике тщеславия. Он был здесь по долгу службы — генерал-губернатор благоволил ему за успешное ведение дел по сметам казённых строений, и отсутствие на балу могло быть истолковано как неучтивость. Но сердце его не лежало к этому маскараду. Ему было тридцать четыре года — возраст, когда мужчина ещё полон сил, но уже достаточно опытен, чтобы не обольщаться мишурой света. Он был женат, и брак его с Марьей Дмитриевной, урождённой Нарышкиной, был заключён по взаимной договорённости семейств — союз двух знатнейших родов империи. Супруга его была женщиной достойной, хозяйственной и благочестивой, но между ними давно уже не было той искры, что воспламеняет сердца. Они жили под одной крышей, соблюдая все приличия, растили сына — десятилетнего Петра Андреевича, — но спальни их давно уже были разделены. Андрей Петрович не искал утешений на стороне, полагая, что долг перед семьёй и службой — единственное, что должно занимать порядочного человека. Однако в глубине души он всё чаще ловил себя на мысли, что жизнь его — размеренная, предсказуемая, лишённая красок — похожа на бесконечный осенний день, когда солнце уже не греет, а лишь напоминает о том, что лето прошло.
— Андрей Петрович! — раздался рядом знакомый голос. — Вы ли это? А я уж думал, вы сбежали, как только поняли, что танцев не избежать.
К нему, широко улыбаясь, приближался князь Голицын, его давний приятель. Они были знакомы с юных лет — два отпрыска знатнейших фамилий, Воронцов и Голицын, чьи роды стояли на одной ступени в иерархии империи. Если Голицыны вели своё происхождение от Гедимина и принадлежали к древнейшей княжеской аристократии, то Воронцовы, возвысившиеся при Елизавете Петровне, не уступали им ни в богатстве, ни во влиянии при дворе. Служебное положение их также было почти равным: Голицын занимал пост в Иностранной коллегии, Андрей Петрович — в Камер-коллегии, и оба имели чин коллежского асессора. Разница заключалась лишь в том, что Голицын относился к службе как к приятному дополнению к светской жизни, тогда как Андрей Петрович видел в ней главное своё призвание. Князь был моложе его лет на пять, обладал лёгким, жизнерадостным нравом и служил живым доказательством того, что можно вращаться в высшем свете, не теряя при этом способности мыслить здраво. Сегодня он был в превосходном расположении духа: щёки его раскраснелись то ли от танцев, то ли от выпитого, а в глазах плясали бесенята.
— Куда мне бежать, князь? — усмехнулся Андрей Петрович. — Я свой долг знаю. Пришёл, засвидетельствовал почтение хозяину, теперь вот наслаждаюсь зрелищем.
— Зрелищем? — Голицын хмыкнул и взял с подноса проходящего мимо лакея бокал с вином. — А по мне, так это не зрелище, а пытка. Глядеть на танцы, когда сам не танцуешь, — всё равно что смотреть на пиршество, сидя на хлебе и воде. Но я, кажется, знаю лекарство от вашей меланхолии.
Он взял Андрея Петровича под локоть и, понизив голос до заговорщического шёпота, продолжил:
— Позвольте представить вам даму, коей вы, кажется, ещё не имели удовольствия знать. И, поверьте моему слову, это знакомство стоит того, чтобы покинуть вашу колонну.
Андрей Петрович хотел было возразить, но князь уже увлекал его в сторону противоположного конца залы, лавируя между группами беседующих гостей. Вскоре они остановились перед высокой, стройной дамой, стоявшей у окна в окружении двух пожилых статс-дам.
Даже в этом скоплении разряженных красавиц она выделялась — но не крикливой роскошью наряда, а какой-то особенной, внутренней статью. Её платье из небесно-голубого шёлка, отделанное серебряным кружевом, сидело на ней с той естественной грацией, которая не нуждается в излишних украшениях. Высокая причёска, увенчанная живыми незабудками, открывала изящную шею и горделивую посадку головы. Черты лица её были тонки и благородны: высокий лоб, прямой нос, чуть припухлые алые губы, которые, казалось, всегда готовы сложиться в улыбку. Но главное, что поразило Андрея Петровича, — это её глаза. Ярко-синие, глубокие, они смотрели на мир с каким-то особым, пытливым вниманием, словно их обладательница видела не только то, что лежит на поверхности, но и то, что скрыто под спудом светских условностей.
— Елизавета Андреевна, — обратился к ней князь с лёгким поклоном, — позвольте представить вам моего доброго друга, Андрея Петровича Воронцова. Вы, верно, знаете их род — один из достойнейших в империи. Мы с Андреем Петровичем знакомы с юности и, смею заметить, в службе он весьма преуспел.
Затем он обернулся к Андрею Петровичу:
— А это, друг мой, Елизавета Андреевна Шувалова, супруга Дмитрия Сергеевича, советника Коммерц-коллегии, и, что, быть может, ещё важнее, главная надзирательница Санкт-Петербургского Воспитательного дома. Государыня императрица весьма ценит её труды на поприще призрения сирот.
Андрей Петрович учтиво поклонился, прижав руку к сердцу, как того требовал этикет. Елизавета Андреевна ответила лёгким реверансом — ровно настолько, насколько позволял её статус замужней дамы. Но глаза её при этом смотрели на него прямо, изучающе, без тени жеманного смущения, столь свойственного девицам на выданье.
— Рада знакомству, Андрей Петрович, — произнесла она. Голос её был мягок и мелодичен, но в интонации слышалось нечто такое, что заставило его насторожиться. — Князь Голицын так редко хвалит кого-либо, что его рекомендация дорогого стоит.
— Князь слишком добр ко мне, сударыня, — ответил он. — Я всего лишь скромный чиновник, старающийся добросовестно исполнять свой долг.
— Вот как? — она чуть наклонила голову, и локон, выбившийся из причёски, качнулся у виска. — И в чём же состоит ваш долг, позвольте полюбопытствовать?
— Я служу по ведомству Камер-коллегии, — пояснил Андрей Петрович. — Занимаюсь сметами на казённые строения, поставками, подрядами. Скучная материя, недостойная внимания дамы.
— Напрасно вы так думаете, — возразила Елизавета Андреевна, и в её глазах мелькнул живой интерес. — Мой Воспитательный дом, к слову, тоже получает провиант и дрова по казённым подрядам. И, признаюсь, я не раз имела случай убедиться, что от добросовестности чиновников, подобных вам, зависит, будут ли мои воспитанницы сыты и согреты зимой. Так что ваша «скучная материя» для меня отнюдь не пустой звук.
Андрей Петрович не нашёлся что ответить. Он привык, что дамы в свете либо вовсе не интересуются служебными делами, либо делают вид, что интересуются, из вежливости. Здесь же он чувствовал неподдельное внимание и даже... вызов?
— Вы не танцуете, Андрей Петрович? — внезапно спросила она, переводя разговор в иное русло. — Я наблюдала за вами. Вы стоите у колонны уже битый час. Неужто музыка вам не по нраву?
— Напротив, — он выдержал её взгляд. — Музыка прекрасна. Я лишь не большой охотник до танцев.
— И чем же вы предпочитаете заниматься на балах, коли не танцуете?
Он помедлил. С этой женщиной, он чувствовал, обычные светские любезности не пройдут. Она видела его насквозь — или, по крайней мере, делала вид, что видит.
— Я наблюдаю, — сказал он наконец. — За людьми.
Её брови чуть приподнялись.
— И что же вы видите?
Андрей Петрович позволил себе лёгкую, едва заметную улыбку. Он сам не понимал, почему говорит ей это, почему позволяет себе такую откровенность с женщиной, которую видит впервые в жизни. Но что-то в её взгляде, в её манере держаться подталкивало его к честности.
— Я вижу маски, сударыня. У каждого здесь — своя роль, и почти никто не смеет быть самим собой. Мы все играем — в учтивость, в добродетель, в весёлость. И оттого на этих балах бывает так... душно.
На мгновение в её глазах промелькнуло удивление — искреннее, неподдельное. Затем её губы тронула улыбка, но не та заученная светская улыбка, которой она, вероятно, одаривала десятки кавалеров, а иная — тёплая, с проблеском понимания.
— Редкая откровенность для первого разговора, — тихо произнесла она. — И, признаюсь, я рада, что не ошиблась в вас. Я ведь тоже смотрела на вас, Андрей Петрович. И думала: вот человек, который, кажется, тоже устал от этого маскарада.
Она взяла паузу, словно раздумывая, а затем добавила, глядя ему прямо в глаза:
— Я была бы не против продолжить наш разговор. Но, увы, этикет требует, чтобы мы танцевали, а не философствовали у колонны.
Это не было прямым приглашением — дама в её положении не могла себе такого позволить. Но это был прозрачный намёк, сигнал, который любой воспитанный кавалер обязан был распознать.
Андрей Петрович распознал. Он шагнул к ней и склонился в поклоне:
— Елизавета Андреевна, окажите мне честь. Позвольте пригласить вас на менуэт.
— С удовольствием, — она подала ему руку.
Её пальцы, затянутые в тонкую лайковую перчатку, легли в его ладонь. Прикосновение было мимолётным, но Андрей Петрович ощутил, как по телу пробежала странная, давно забытая дрожь. Словно что-то внутри него, долгое время спавшее под грудой служебных бумаг и светских условностей, внезапно пробудилось.
Они вышли на паркет. Музыка менуэта текла размеренно, и они двигались в такт — он вёл, она следовала, но в каждом её движении, в каждом повороте головы, в каждом взмахе веера сквозила та же свобода, что поразила его в разговоре. Это был не просто танец — это был немой диалог, полный недосказанности и обещаний.
Рука её легко лежала в его руке, и он чувствовал тепло её ладони даже сквозь тонкую лайку перчатки. Когда они сходились в фигурах танца, их взгляды встречались, и в эти мгновения ему казалось, что весь остальной зал исчезает, растворяется в тумане, и остаются только они двое — и эта странная, волнующая связь, возникшая между ними с первых слов.
Танец закончился. Он отвёл её на место, поклонился и хотел уже отойти, но она задержала его взглядом.
— Благодарю за танец, Андрей Петрович, — произнесла она. — И за откровенность. Это большая редкость в нашем кругу.
— Это вам спасибо, Елизавета Андреевна, — ответил он, чувствуя, как голос его слегка дрогнул. — За то, что заметили меня.
Она улыбнулась — всё той же тёплой, понимающей улыбкой.
— До встречи, Андрей Петрович. Надеюсь, не последней.
Она повернулась и отошла к своим спутницам, а он остался стоять, провожая её взглядом. В голове его пронеслась странная, пугающая и одновременно пьянящая мысль: «Что же ты со мной делаешь?»
Но ответа он не искал. Пока это был лишь танец. Лишь первый шаг. Но что-то подсказывало ему, что этот шаг положил начало чему-то гораздо большему, чем мимолётное бальное знакомство. И он не знал ещё, к чему это приведёт, но уже чувствовал: прежняя жизнь, размеренная и предсказуемая, осталась там, за колонной, где он стоял всего лишь час назад.
Глава 2
Письма и ожидание
*Санкт-Петербург, октябрь — декабрь 1773 года*
Андрей Петрович вернулся домой с бала далеко за полночь. Карета мягко катила по пустынным улицам спящего Петербурга, и в такт её покачиванию в голове его крутились обрывки минувшего вечера: блеск свечей, звуки менуэта, шорох шёлковых юбок... и глаза. Те самые, ярко-голубые, словно два цейлонских сапфира в оправе из чёрного бархата ресниц. Они стояли перед его внутренним взором, не желая исчезать, и это было странно, непривычно и отчего-то тревожно.
Дом встретил его тишиной и теплом натопленных печей. Слуга, дремавший в прихожей, встрепенулся, помог снять сюртук и принял треуголку. Андрей Петрович отпустил его движением руки и медленно поднялся по лестнице на второй этаж. У двери в спальню жены он на мгновение замедлил шаг. Из-за створки не доносилось ни звука — Марья Дмитриевна давно почивала. Он постоял несколько секунд, словно раздумывая, не войти ли, но затем двинулся дальше, в свой кабинет, служивший ему и спальней в последние годы.
Он построил этот дом так, как учил его отец: твёрдо, основательно, без излишеств. Жена — из хорошей семьи, красивая, умная, хозяйственная. Марья Дмитриевна была из Нарышкиных, и брак их, заключённый десять лет назад, считался образцовым союзом двух знатнейших фамилий. Она и вправду была хороша: статная, с правильными чертами лица, с мягкой, спокойной улыбкой, которая редко покидала её уста. Она прекрасно вела хозяйство, знала, как принять гостей, о чём говорить с посланниками и как держаться с чиновниками. Она никогда не устраивала сцен, не докучала ревностью, не требовала от него того, чего он не мог дать. Идеальная жена для идеального чиновника.
Сын — здоровый, смышлёный, подающий надежды. Петруша рос крепким мальчиком, с живым умом и добрым сердцем. Он уже бегло читал по-русски и по-французски, выказывал интерес к истории и географии, и учителя нахвалиться не могли на его прилежание. Андрей Петрович души в нём не чаял и проводил с ним каждый свободный час, когда позволяла служба.
Служба — исправная, без срывов, но и без особых взлётов. Он добросовестно исполнял свои обязанности в Камер-коллегии, проверял сметы, следил за подрядами, и начальство ценило его за аккуратность и неподкупность. Он не лез в интриги, не искал протекций, не гнался за чинами сверх положенного по выслуге лет. Он просто делал своё дело — так, как привык с детства: правильно.
Всё в его жизни было... правильным.
Именно это слово — «правильно» — он слышал с детства, и именно оно стало мерой всех его поступков. «Ты должен поступать правильно, Андрюша», — говорила матушка, когда он, ещё мальчиком, колебался между двумя решениями. «Воронцовы всегда делают правильный выбор», — наставлял отец, провожая его на первую службу. И он делал. Всегда. Во всём. Он выбрал правильную невесту, правильную должность, правильный круг общения. Он не пил лишнего, не играл в карты на крупные суммы, не заводил интрижек на стороне, как многие его сослуживцы. Он был образцом добродетели, и сам верил в это.
До недавнего времени.
Но в тридцать четыре года он вдруг обнаружил, что «правильно» — не значит «счастливо». Это открытие пришло не вдруг, не как удар грома среди ясного неба. Оно подкрадывалось исподволь, годами: в тишине его отдельной спальни, куда он перебрался после рождения сына, потому что Марья Дмитриевна сказала, что ей нужен покой; в пустых, вежливых разговорах за утренним кофе; в ощущении, что его жизнь — хорошо отлаженный механизм, который работает, работает, но не производит ничего, кроме самого движения. И это открытие было подобно трещине в фундаменте дома: снаружи ничего не видно, но внутри что-то неумолимо расходится, грозя обрушить всё здание.
Он зажёг свечу в кабинете и опустился в кресло. Спать не хотелось. Перед глазами всё ещё стояла она — Елизавета Андреевна Шувалова. Женщина, с которой он обменялся едва ли двумя десятками фраз, но которая каким-то непостижимым образом сумела заглянуть в ту самую трещину, что он так тщательно прятал от всех, и даже от самого себя.
«Я ведь тоже смотрела на вас, Андрей Петрович. И думала: вот человек, который, кажется, тоже устал от этого маскарада».
Её слова звучали в его голове снова и снова. Она увидела его настоящего — уставшего, разочарованного, задыхающегося в мире приличий и условностей. И не осудила, не отвернулась с холодной учтивостью, а улыбнулась той самой, тёплой и понимающей улыбкой, от которой у него что-то перевернулось внутри.
Он знал, что не должен думать о ней. Знал, что это неправильно. У него жена, сын, положение в обществе. У неё — муж, дочери, репутация главной надзирательницы Воспитательного дома, отмеченной благоволением самой императрицы. Любой неосторожный шаг мог разрушить всё, что они оба строили годами.
Но он не мог выбросить из головы её сапфировые глаза.
Следующая их встреча произошла лишь через несколько дней — и вовсе не в романтической обстановке бала, а в стенах Воспитательного дома на Миллионной улице. Андрей Петрович прибыл туда по долгу службы: Камер-коллегия поручила ему проверить сметы на ремонт восточного крыла и поставку провианта на зимние месяцы. Он знал, что увидит её, и готовился к этому — как ему казалось, тщательно. Но когда она вышла к нему в приёмную залу — строгая, собранная, в закрытом платье тёмно-серого сукна, с белоснежным кружевным воротничком, — он всё равно ощутил, как сердце пропустило удар.
— Андрей Петрович, — она слегка склонила голову, и в её глазах на мгновение мелькнул тот самый огонёк, который он запомнил с бала. Но он тут же погас, уступив место официальной приветливости. — Благодарю, что нашли время. Пройдёмте в мой кабинет, обсудим дела.
Она шла впереди по длинному коридору, и стук её каблучков гулко разносился под сводами. Андрей Петрович смотрел на её прямую спину, на узел волос, собранных в строгую причёску, и думал о том, что в этой женщине уживаются два совершенно разных существа: светская львица с бала и строгая надзирательница сиротского заведения. И оба этих образа волновали его одинаково сильно.
В кабинете она усадила его за стол, заваленный бумагами, и они погрузились в обсуждение смет, поставщиков и ремонтных работ. Говорила она дельно, со знанием предмета, и он невольно проникся уважением к её уму и распорядительности. Но сквозь всю эту деловую беседу пробивалось нечто иное — напряжение, повисшее в воздухе между ними, невысказанные слова, которые вертелись на языке, но не могли быть произнесены.
Когда все вопросы были улажены и он уже собирался откланяться, она вдруг остановила его:
— Андрей Петрович, позвольте спросить... Вы ведь часто бываете по делам в разных ведомствах?
— Довольно часто, сударыня, — ответил он, не понимая, к чему она клонит.
— И, вероятно, вам приходится много писать — отчёты, докладные записки, прошения?
— Приходится.
Она чуть улыбнулась — той самой, тёплой улыбкой.
— А письма вы пишете? Не по службе, а... личные?
Андрей Петрович помедлил. Он понял, что она имеет в виду, и это понимание заставило его сердце биться чаще.
— Давно не писал, — признался он. — С тех пор, как... Впрочем, это не важно.
— А мне кажется, — сказала она тихо, глядя ему прямо в глаза, — что иногда письмо может сказать больше, чем разговор. В письме мы смелее, откровеннее. Не так ли?
Он выдержал её взгляд и ответил:
— Возможно, вы правы, Елизавета Андреевна. Возможно.
Она улыбнулась снова и протянула ему руку для прощания. На этот раз их пальцы соприкоснулись на мгновение дольше, чем того требовали приличия.
— Буду рада видеть вас снова, Андрей Петрович. И... если вдруг вам захочется написать письмо — не по службе, — мой адрес вам известен.
Он поклонился и вышел, чувствуя, как в груди разгорается что-то давно забытое, почти утраченное.
Первое письмо он написал через три дня.
Переписка их завязалась как-то сама собой, естественно и неизбежно. Сначала это были короткие записки, которыми они обменивались при служебных встречах: Елизавета Андреевна вкладывала в бумаги по сметам небольшие листки с вопросами о том или ином поставщике, а он отвечал на них столь же деловито, но с каждым разом позволяя себе чуть больше личного — замечание о погоде, комплимент её уму и распорядительности, шутку, понятную лишь им двоим.
Затем, когда служебная надобность исчерпалась, письма стали приходить иначе — через доверенного слугу, который передавал их из рук в руки. Они никогда не говорили об этой переписке открыто, но оба знали: это стало важной, неотъемлемой частью их жизни.
Он писал ей о прочитанных книгах, о новостях из коллегии, о том, как прошёл день. Она отвечала рассказами о воспитанницах, о смешных и трогательных случаях в сиротском доме, о театральных премьерах, на которых ей довелось побывать. Они делились мыслями о Вольтере и Руссо, обсуждали политические новости — войну с турками, бунт Пугачёва, слухи о новых реформах императрицы. И с каждым письмом они становились всё ближе, всё откровеннее, хотя ни разу не переступили той черты, за которой начиналось признание в чувствах.
Андрей Петрович ловил себя на том, что ждёт этих писем с нетерпением, почти с физической потребностью. Они стали для него глотком свежего воздуха в удушливой атмосфере его «правильной» жизни. В письмах он мог быть собой — не коллежским асессором, не мужем и отцом, не образцом добродетели, а просто человеком, который устал, сомневается, ищет чего-то большего.
И она, Елизавета Андреевна, отвечала ему тем же. Из её писем он узнал, что дом мужа для неё — не крепость, а скорее золочёная клетка, из которой она сбегает при любой возможности в долгие одинокие прогулки по набережным и паркам. Что она устала от масок не меньше, а может, и больше его. Что в её жизни, как и в его, было слишком много «надо» и «должна» и катастрофически мало «хочу». И, читая эти строки, он видел в них отражение собственной тоски — той самой, которую так тщательно прятал за ширмой добропорядочности.
Но пока они оба соблюдали границы. Пока это была лишь дружба. Лишь переписка.
В конце ноября Елизавета Андреевна неожиданно покинула Петербург — её вызвали в Москву по делам родственников, и она должна была провести там несколько недель. Андрей Петрович узнал об этом из короткой записки, переданной через слугу:
«Уезжаю в Москву. Пробуду до Рождества. Не скучайте сильно. Е.А.»
Он и не заметил, как сильно её присутствие — пусть и опосредованное, через письма — заполняло его жизнь. Без неё дни потянулись серые, однообразные, словно петербургское небо в ноябре. Он исправно ходил на службу, проводил вечера с сыном, ужинал с женой, но всё это делалось механически, без души. Он ждал. Ждал весточки из Москвы.
Письма приходили редко — раз в неделю, не чаще. Она писала о московских балах, о встречах с роднёй, о том, как скучает по Петербургу. Он отвечал — подробно, обстоятельно, стараясь вместить в строки всё, что не мог сказать вслух.
И вот, в середине декабря, пришло то самое письмо.
Он сразу узнал её летящий, нервный почерк на конверте. Сломал печать, развернул листок.
«Дорогой Андрей Петрович,
Через месяц я вновь буду в Петербурге. Признаться, я соскучилась по городским улицам, театрам и нашим беседам. Надеюсь, вы не забыли бедную провинциалку за это время?

