Пансионат "Белая сирень"
Пансионат "Белая сирень"

Полная версия

Пансионат "Белая сирень"

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Он ничего не ответил. За окнами зимнего сада снова начался снег, и его почти не было видно в темноте, только редкие белые точки появлялись на стекле и сразу таяли. Софья подошла к пустому креслу, взяла голубой плед и развернула его. Он был старый, мягкий, явно стиранный много раз, с вышивкой по краю. В одном углу, почти незаметно, нитью чуть более тёмного оттенка были выведены две буквы.

В. Г.

Софья провела пальцами по вышивке, и ей показалось, что ткань пахнет не лавандой, не лекарствами и не старым шкафом, а чем-то совсем другим: холодной спальней, воском, детским мылом и белой сиренью, которую когда-то сорвали слишком рано.

— Верните на место, — сказал Верещагин.

Его голос был тихим, но в нём впервые не осталось вежливости.

Софья посмотрела на него.

— Почему?

— Потому что некоторые вещи лучше не трогать без причины.

— А причина уже есть.

Она сложила плед обратно, но не сразу положила его на кресло. Несколько секунд они стояли друг напротив друга, и между ними было не просто несогласие специалиста и администратора, а первый ясный контур будущего противостояния. Он хотел сохранить порядок, даже если порядок был построен на замалчивании. Она приехала из-за письма, но теперь понимала: письмо было только ключом, а замок находился глубже, в самом устройстве дома, где старики ужинали под хрустальной люстрой, пустое кресло ждало девочку с инициалами В. Г., и каждый делал вид, что не слышит, как в стенах начинается перекличка.

Когда Софья наконец положила плед на место, в зимнем саду за стеклянными дверями что-то тихо упало. Возможно, лист. Возможно, капля с рамы. Возможно, маленький предмет, который давно лежал там, где его никто не искал.

Верещагин резко обернулся, но не пошёл проверять.

И это, больше, чем все его объяснения, сказало Софье: он тоже боялся узнать, что именно произвело этот звук.

Глава 5. «Она снова пришла за своими детьми»





Ночь в «Белой сирени» не наступала сразу, как это бывает в городских квартирах, где достаточно закрыть шторы, погасить верхний свет и позволить комнате стать частной, отделённой от улицы тонким стеклом и привычной уверенностью, что за стеной живут другие люди. Здесь ночь входила медленно, с осторожной хозяйской настойчивостью, будто не приходила снаружи, а поднималась изнутри дома: из подвалов, из щелей старого паркета, из глубины лестничных пролётов, из тёмных стёкол зимнего сада, где листья неподвижно блестели в отражении ламп, похожие на влажные ладони, приложенные к стеклу.

После ужина Софья Андреевна ещё некоторое время оставалась в белой гостиной, хотя разумно было бы подняться к себе, зафиксировать первые наблюдения, отделить факты от впечатлений и дать телу хотя бы иллюзию отдыха. Но она давно знала: в незнакомом доме самое важное часто происходит не во время официальной беседы, а в промежутках, когда люди думают, что уже сказали всё необходимое, когда персонал начинает двигаться свободнее, когда пожилые постояльцы перестают держать лица для чужого взгляда, а стены, насыщенные дневным теплом, начинают отдавать накопленные за годы запахи. Она сидела в кресле неподалёку от пустого места с голубым пледом и делала вид, что просматривает блокнот, хотя на самом деле слушала.

Сначала дом был наполнен обыкновенными звуками учреждения, живущего по расписанию: в коридоре катили тележку с посудой, где-то мягко закрылась дверь лифта, сиделка вполголоса уговаривала кого-то принять вечерние таблетки, из малой гостиной донёсся обрывок старого романса, который кто-то включил слишком тихо, чтобы он мог стать музыкой, но достаточно отчётливо, чтобы в нём появилось воспоминание. Затем звуки начали исчезать один за другим, не сразу, а как гаснут окна в большом доме, где у каждого жильца своё представление о том, когда можно оставить день. И чем тише становилось вокруг, тем сильнее выделялись другие шумы: едва заметный треск старого дерева под новыми панелями, долгий вздох труб, движение воздуха в вентиляции, сухое потрескивание камина, который уже не горел, но ещё помнил огонь.

Верещагин ушёл почти сразу после того, как сиделки увели постояльцев. Его вызвали по телефону, и он, извинившись, произнёс несколько сдержанных фраз о завтрашнем расписании, но перед уходом задержался у двери и посмотрел на Софью так, будто собирался что-то сказать не как директор, а как человек, уже понимающий, что формальные запреты здесь не сработают. Однако он промолчал. В этом доме, подумала она, вообще слишком много людей предпочитали молчание не потому, что им нечего было сказать, а потому, что каждое слово могло открыть больше, чем они готовы были выдержать.

Анфиса Лукинична появилась через несколько минут после его ухода. Она вошла беззвучно, как входят люди, привыкшие не будить больных, не пугать стариков и не становиться частью чужих ночных страхов. В руках у неё был небольшой поднос с чашкой чая и стаканом воды. Она поставила его на столик рядом с Софьей, поправила голубой плед на пустом кресле, причём сделала это с такой осторожностью, как будто укрывала не вещь, а отсутствующего ребёнка, и только потом посмотрела на гостью.

— Вам лучше подняться, — сказала она. — Первые ночи здесь редко бывают спокойными.

— А вторые?

— Вторые бывают честнее.

Софья закрыла блокнот.

— Анфиса Лукинична, кому принадлежал этот плед?

Старшая сестра не отвела взгляда, но в лице её появилось едва заметное сопротивление, знакомое Софье по пациентам, которые уже решили, что говорить будут, но ещё не готовы сделать первый шаг в собственный рассказ.

— Старой вещи не обязательно кому-то принадлежать сейчас.

— На нём инициалы. В. Г.

— В этом доме у многих были инициалы.

— Варвара Горчакова?

Анфиса Лукинична посмотрела на неё так резко, что даже морщины на её лице будто стали глубже. Не страх, не удивление, а мгновенное узнавание опасности, как если бы Софья назвала не имя, а пароль к запертой комнате.

— Откуда вы взяли это имя?

— Пока ниоткуда. Я предполагаю.

— Не предполагайте вслух. Здесь это слышат лучше, чем молитвы.

— Кто слышит?

— Те, кому давно пора было бы оставить нас в покое, если бы покой вообще был возможен после того, что люди делают друг с другом.

Она сказала это почти спокойно, но в словах была усталость настолько старая, что Софья вдруг подумала: Анфиса Лукинична не просто хранит тайну; она прожила рядом с ней слишком долго и теперь уже не отделяет свою жизнь от обязанности молчать. Такие люди редко становятся главными виновниками, но часто оказываются единственными, кто мог бы вовремя остановить катастрофу и не остановил, потому что послушание, страх, привычка или позднее раскаяние оказались сильнее.

— Вы знали девочку по имени Варвара? — спросила Софья.

— Я не настолько старая, — сухо ответила Анфиса Лукинична.

— Но Вы знаете о ней.

— О многих здесь знают понаслышке. Старые стены любят слухи.

— Вы опять говорите о доме как о живом.

— А вы опять делаете вид, что не понимаете, зачем приехали.

Софья медленно положила блокнот на колени. В гостиной было тепло, но по коже прошёл холод, не внешний, а тот, что появляется в разговоре, когда собеседник вдруг отказывается от безопасной игры и касается места, которое оба старались обходить.

— Тогда скажите мне, зачем я приехала.

Анфиса Лукинична повернулась к зимнему саду. За стеклянными дверями было темно, только листья кадочных растений местами отражали свет люстры, и в этих отражениях казалось, будто там, за стеклом, стоят не растения, а кто-то неподвижный и очень терпеливый.

— Вас позвали, потому что фамилии иногда возвращаются туда, откуда их вынесли, — сказала она наконец. — Но это не значит, что человек готов узнать, кому она принадлежала до него.

Софья не успела ответить. В глубине дома раздался звонок — короткий, приглушённый, не похожий на телефонный и всё же явно электрический. Анфиса Лукинична выпрямилась, и лицо её снова стало рабочим, собранным, почти бесстрастным.

— Третья комната, — сказала она скорее себе, чем Софье.

— Что случилось?

— Вызов с кровати. Валериан Семёнович.

Она уже направилась к двери, но Софья поднялась вместе с ней.

— Я пойду с вами.

— Не нужно.

— Я приехала работать с постояльцами, которые испытывают тревогу. Если он нажал кнопку ночью после всего, что произошло за ужином, это касается моей работы.

Анфиса Лукинична остановилась. Несколько секунд она смотрела на Софью так, будто взвешивала не профессиональные аргументы, а то, насколько быстро новый человек всё равно попадёт туда, куда дом намерен его привести. Затем коротко кивнула.

— Только не перебивайте его, если он начнёт говорить. И не верьте сразу, если он скажет, что всё забыл.

Они вышли из белой гостиной в коридор, где уже горел ночной свет. Днём и вечером пансионат старательно производил впечатление дорогого, тщательно организованного места: мягкие ковры, живые цветы, картины, бра на стенах, ненавязчивые камеры наблюдения в углах, почти невидимые кнопки вызова персонала. Ночью же вся эта современная оболочка истончалась. Коридоры казались длиннее, потолки выше, двери глуше, а картины на стенах — темнее, чем днём. Каждый поворот воспринимался не как часть планировки, а как решение, и Софья впервые поняла, почему пожилые люди здесь могли путать комнаты и времена: дом сам неохотно признавал, что подчиняется нынешней карте.

Третья комната находилась в южном крыле, ближе к лестнице, ведущей к библиотеке. Дверь была приоткрыта, изнутри падал жёлтый свет ночника. Анфиса Лукинична постучала костяшками пальцев, но ответа не дождалась и вошла первой.

Валериан Семёнович Сухово-Кобылин сидел на кровати, опираясь обеими руками на набалдашник трости, хотя трость, по логике, должна была стоять у тумбочки, а не лежать поперёк его колен, словно оружие. Он был в тёмном халате поверх пижамы, седые волосы растрепались, лицо осунулось, но даже в этом ночном, почти беспомощном виде он сохранял ту тяжёлую властность, которая у некоторых людей оказывается не социальной ролью, а способом удерживать себя от распада. На тумбочке стоял стакан воды, нетронутый; рядом лежали таблетки в маленькой пластиковой чашке. Окно было закрыто, штора задёрнута наполовину, и в комнате пахло лекарствами, старой кожей, табаком, которым здесь давно не могли пахнуть вещи, если только запах не въелся в них за предыдущие десятилетия, и ещё чем-то слабым, сладким, знакомым.

Сиренью.

— Валериан Семёнович, — сказала Анфиса Лукинична тем особым тоном, в котором забота не отменяла строгой власти. — Что случилось?

Он посмотрел сначала на неё, потом на Софью. Взгляд его был ясным, слишком ясным для человека, которого можно было бы списать на спутанность.

— Я не звал психолога.

— Кнопку нажали вы.

— Я звал живого человека, а не протокол.

— Тогда я правильно пришла, — сказала Софья.

Старик усмехнулся, но усмешка получилась сухой, почти болезненной.

— Вы быстро учитесь здешним ответам.

— Вы просили помощи?

— Я просил закрыть дверь.

Анфиса Лукинична подошла к двери и закрыла её плотнее, но не до конца; оставила щель, через которую в комнату проникала тонкая полоска коридорного света. Сухово-Кобылин заметил это и раздражённо стукнул тростью по полу.

— До конца.

— Валериан Семёнович, по правилам ночного ухода дверь остаётся приоткрытой.

— К чёрту ваши правила.

— Правила нужны, чтобы ночью все остались живы.

Он поднял на неё глаза, и в них мелькнуло такое выражение, что Софья на мгновение перестала быть наблюдателем. Взгляд старика был не сердитым и не старчески капризным; в нём был страх человека, который всю жизнь не позволял себе бояться и потому сейчас переживал страх как унижение, почти как физическое насилие над собственной личностью.

— Закройте, — произнёс он тихо. — Она считает открытые двери.

Анфиса Лукинична застыла. Софья увидела, как её рука, уже лежавшая на ручке, медленно сжалась.

— Кто? — спросила Софья.

Старик повернулся к ней резко.

— Не начинайте свои приёмы.

— Я спрашиваю не как психолог. Как человек, который стоит в комнате и слышит, что Вам страшно.

— Мне не страшно.

— Тогда зачем закрывать дверь?

Он молчал. Упрямое лицо, сложенное из дисциплины, гордости, старой власти и привычки презирать слабость, медленно теряло защитную неподвижность. Софья не торопила его. В пожилых людях, особенно в тех, кто всю жизнь занимал высокое положение, сопротивление часто держалось не на отсутствии правды, а на страхе произнести её в форме, где они сами будут выглядеть не судьями, а свидетелями, не теми, кто задаёт вопросы, а теми, кому наконец задают.

— Перед смертью Вера Никитична просила закрыть дверь? — тихо спросила она.

Сухово-Кобылин посмотрел на неё исподлобья.

— Откуда вы знаете?

— Не знаю. Пытаюсь понять.

— Она стучала всю ночь, — сказал он после паузы, и голос его стал глуше. — Не Вера. Другая. По дверям. Сначала у Оболенской, потом у Барятинского, потом у Кнорринг. Я слышал. Все слышали. Просто эти трусы сделали вид, что нет.

— Кто стучал?

— Та, о ком все здесь шепчут, когда сиделки думают, что старики спят.

Анфиса Лукинична подошла к тумбочке, взяла стакан воды, но он отстранил её руку.

— Валериан Семёнович, — сказала она тихо, — не надо сегодня.

— Почему? Потому что у нас появился специалист по памяти? Так пусть слушает. Она приехала слушать, пусть слушает, как взрослые люди превращаются в детей только потому, что какой-то дом решил открыть пасть перед смертью.

— Вы видели её? — спросила Софья.

Старик медленно повернул голову к окну. Штора там была задёрнута неровно, и в узкой щели между тканью и рамой виднелась темнота сада.

— Нет. Я не идиот и не мистик. Я никого не видел.

— Но слышали?

— Я слышал, как в коридоре называли имена.

— Какие имена?

— Не наши.

— Детские?

Он закрыл глаза. Морщины вокруг рта углубились, словно он сжал зубы так сильно, что боль прошла по всему лицу.

— Сначала я решил, что это Вяземская. Она любит свои театральные приступы. Потом подумал на Чегодаеву, у неё характер такой, что она и умирать будет с интригой. Потом на этого математика, он вечно бормочет по ночам, будто складывает трупы в столбик. Но голос был не их.

— Женский?

— Детский.

Софья услышала, как Анфиса Лукинична поставила стакан на тумбочку слишком осторожно, стараясь не звякнуть. Старшая сестра явно знала этот рассказ или какую-то его версию, но боялась не содержания, а того, что именно сейчас, при Софье, он начнёт приобретать форму.

— Что сказал голос?

Сухово-Кобылин открыл глаза. Теперь он смотрел не на Софью, а куда-то мимо неё, в то место комнаты, где свет ночника не доставал до угла.

— «Третий проснулся». Потом: «Третий не открыл». Потом засмеялась.

— Это было сегодня?

— Сегодня. И вчера. И в ночь перед смертью Танеева. Он потом весь день твердил, что его простили не того.

— Не за то?

— Нет. Не того. Именно так. «Меня простили не того». Чушь, конечно.

— Вы уверены, что чушь?

Он резко поднял голову, и в старом лице на мгновение проступил прежний прокурор, привыкший, что сомнение принадлежит ему, а не собеседнику.

— Я уверен, что человек перед смертью может говорить любую чушь.

— Особенно если всю жизнь говорил только то, что было безопасно?

Его рука на трости дрогнула. Софья поняла, что сделала шаг слишком близко к чему-то личному, но иногда в работе с сильным сопротивлением мягкость превращается в ещё одну форму соучастия. Она не хотела ломать его, но должна была понять, что именно защищает этот старик так яростно.

— Вы знаете, почему они говорили эту фразу, — сказала она. — «Она снова пришла за своими детьми».

— Я знаю только, что люди любят придавать смерти смысл, потому что иначе придётся признать, что тело просто сдаёт.

— А Вы? Вы придаёте смысл?

— Я занимался фактами.

— И что факты говорят сейчас?

Он усмехнулся, но глаза оставались тяжёлыми.

— Факты говорят, что четыре старых человека умерли от болезней, которые давно должны были их убить. Всё остальное — бред, расползшийся по дому из-за слабых нервов, старых сплетен и дурного управления.

— Тогда зачем Вы вызвали Анфису Лукиничну?

Сухово-Кобылин не ответил. За окном вдруг что-то тихо скользнуло по стеклу. Не ударило, не стукнуло, а именно скользнуло, будто по наружной стороне провели мягкой тканью или ладонью. Все трое одновременно повернулись к окну.

Штора оставалась неподвижной.

— Ветки, — сказал старик слишком быстро.

— У окна нет дерева, — произнесла Анфиса Лукинична.

Софья подошла к окну, но не стала сразу отодвигать штору. Она почувствовала на себе взгляд Сухово-Кобылина, полный злости и ожидания, а ещё взгляд Анфисы Лукиничны, в котором было почти молчаливое прошение не делать этого. Психологическая часть её сознания отмечала: если сейчас открыть штору и ничего не обнаружить, старик получит формальное подтверждение своей рациональной защиты, но страх никуда не исчезнет; если обнаружится след, тень, фигура, любой неопределённый стимул, дом получит ещё одну власть над всеми присутствующими. В обоих случаях выиграет не истина, а напряжение.

Она всё-таки отодвинула край ткани.

За окном была ночь, снег, дальний жёлтый свет фонаря и тёмные кусты сирени внизу. С высоты третьей комнаты — она располагалась на первом этаже, но цоколь усадьбы был высоким — никакая человеческая ладонь не могла дотянуться до стекла без лестницы. На стекле не было отпечатка, только тонкая полоса влаги, медленно сползающая вниз. Возможно, конденсат. Возможно, растаявшая снежинка. Возможно, всё, что угодно.

И всё же запах сирени стал сильнее.

— Закройте, — сказал Сухово-Кобылин.

Софья закрыла штору.

— Валериан Семёнович, — произнесла она, возвращаясь к кровати, — Вы сказали, что слышали имена. Вы можете назвать хотя бы одно?

Он смотрел на штору ещё несколько секунд, потом медленно опустил глаза на свои руки. Софья заметила, что пальцы у него белые от напряжения.

— Нет.

— Не можете или не хотите?

— Не имею права.

Эти слова прозвучали так неожиданно, что даже Анфиса Лукинична посмотрела на него с открытым удивлением. Не «не помню», не «не знаю», не «не стану». Не имею права. Формулировка человека, для которого запрет был юридической, нравственной или внутренней категорией, пережившей все внешние основания.

— Кто дал Вам этот запрет? — спросила Софья.

Он медленно поднял на неё глаза. Взгляд стал мутнее, но не от болезни; скорее от усилия удержаться на границе между прошлым и настоящим.

— Однажды, — сказал он, — я видел дело, которого не должно было существовать. В нём не было трупов. Не было обвиняемых. Не было даже потерпевших, потому что потерпевших, если верить документам, вообще никогда не было. Были только фамилии. Старые, новые, вычеркнутые, приписанные поверх, восстановленные по решению суда, изменённые «в интересах ребёнка». Тогда мне сказали, что иногда государство должно быть милосерднее истины.

— Кто сказал?

— Человек, который умер достаточно давно, чтобы вы не смогли задать ему этот вопрос.

— Это дело было связано с усадьбой?

Сухово-Кобылин закрыл рот, будто понял, что сказал слишком много. Старческий страх исчез, уступив место профессиональной осторожности, почти привычной.

— Я устал.

Анфиса Лукинична тут же воспользовалась этой возможностью.

— Вам нужно принять лекарство.

— Нет.

— Да, Валериан Семёнович.

— Я сказал нет.

— А я сказала да.

И в этой короткой перепалке было столько давно устоявшейся близости, что Софья вдруг увидела их отношения иначе. Анфиса не была для него просто сестрой, а он не был для неё просто капризным постояльцем. Между ними существовала история, возможно, не личная в привычном смысле, но связанная общей тайной, где забота и раздражение, вина и зависимость, страх и привычка смешались так давно, что уже не поддавались разделению.

— Если я усну, она придёт, — сказал старик тише.

— Если вы не уснёте, придёт врач с давлениемером, — ответила Анфиса Лукинична. — И это будет хуже.

Он неожиданно коротко рассмеялся. Смех был хриплым, почти чужим, но на секунду вернул его в настоящее. Он позволил ей подать таблетки, выпил воду, потом откинулся на подушки, и усталость сразу проступила на его лице так сильно, что Софья почти физически ощутила, как тяжело пожилому человеку держать оборону против собственного страха.

— Софья Андреевна, — произнёс он, когда Анфиса поправляла одеяло, — вы завтра будете задавать мне вопросы.

— Да.

— Не начинайте с приюта.

— Почему?

— Потому что тогда я совру.

— А с чего начать, чтобы Вы не соврали?

Он долго смотрел на неё из-под тяжёлых век.

— С фамилий. Фамилии лгут хуже людей.

Анфиса Лукинична резко повернулась к нему, но он уже закрыл глаза. Несколько секунд казалось, что он уснул мгновенно, как иногда засыпают очень старые люди, проваливаясь в сон не постепенно, а будто кто-то выключает в них свет. Потом он вдруг прошептал, не открывая глаз:

— И закройте дверь. Она считает тех, кто оставляет щель.

Анфиса Лукинична ничего не сказала. На этот раз, выходя из комнаты вместе с Софьей, она закрыла дверь до конца.

В коридоре было пусто. Ночной свет ложился на стены длинными тёплыми пятнами, за которыми углы казались ещё глубже. Где-то далеко работала посудомоечная машина, тихо звякали тарелки, и этот бытовой звук странным образом усиливал тревогу, потому что доказывал: жизнь учреждения продолжается, несмотря на всё, что в нём происходит. Люди убирают после ужина, стирают бельё, проверяют график лекарств, отмечают давление, закрывают окна, а в это время старики слышат детские голоса и боятся открытых дверей.

Анфиса Лукинична шла молча до самого поворота, потом остановилась у окна, выходящего на внутренний двор. Снаружи снег падал гуще, чем раньше, и в свете фонаря казался не снегом, а пеплом.

— Вы слышали достаточно на сегодня, — сказала она.

— Нет. Я услышала только начало.

— Начало было не сегодня.

— Тогда помогите мне понять, где оно.

Анфиса Лукинична медленно повернулась к ней. В её лице снова появилось то выражение, которое Софья уже видела раньше: не страх перед вопросом, а страх перед тем, что ответ, возможно, наконец будет дан.

— Не просите меня об этом ночью.

— Почему?

— Ночью в этом доме слова быстрее находят тех, кому предназначены.

— Вы верите, что мёртвые слышат?

— Я верю, что живые слишком часто говорят за мёртвых, пока однажды мёртвым не приходится самим напомнить, что они были.

Софья не стала спорить. В её профессии было много людей, которые объясняли боль через мистику, религию, судьбу, родовые проклятия, карму, знаки, и она всегда старалась услышать за этими словами не систему верований, а структуру травмы. Но здесь всё было сложнее. Анфиса Лукинична говорила не как суеверный человек, а как свидетель, которому рациональное объяснение давно не помогло жить легче.

— Валериан Семёнович упомянул дело, которого не должно было существовать, — сказала Софья. — Вы знаете, о чём он?

— Валериан Семёнович много чего упоминает, когда боится.

— Он боится не призраков.

— Никто здесь не боится призраков, Софья Андреевна. Призраки были бы даже милосердны. У них хотя бы есть право быть мёртвыми.

— А кого боятся здесь?

Анфиса посмотрела в сторону лестницы, ведущей вниз.

— Тех, кто выжил.

Она снова пошла, и Софья поняла, что разговор окончен. Они поднялись на второй этаж почти молча. У дверей комнаты номер двенадцать Анфиса Лукинична остановилась, достала из кармана связку ключей и несколько секунд перебирала их пальцами, хотя дверь Софьи не требовала ключа снаружи.

— Если ночью услышите, что Вас зовут, не отвечайте сразу, — сказала она.

— Даже если это персонал?

— Персонал постучит и назовёт себя.

— А если назовут меня?

— Особенно тогда.

Софья встретила её взгляд. В коридорном свете глаза Анфисы казались почти чёрными.

— Почему?

— Потому что имя — это не всегда обращение. Иногда это проверка.

Она ушла, не попрощавшись, и Софья осталась одна перед своей дверью. Некоторое время она стояла неподвижно, слушая удаляющиеся шаги старшей сестры, потом вошла в комнату и закрыла дверь. На этот раз — до конца.

В комнате всё было так, как она оставила: папка на столе, сумка у шкафа, одна штора задёрнута, другая наполовину открыта, мягкий свет лампы у кровати. Однако после визита к Сухово-Кобылину привычные предметы казались не вещами, а временными свидетелями, которым вскоре тоже придётся дать показания. Софья подошла к столу, открыла блокнот и начала записывать не выводы, а факты, потому что факты пока были единственным способом удерживать себя в той части реальности, где вещи можно назвать и расположить по порядку.

На страницу:
5 из 6