
Полная версия
Кикимора
Когда хозяин уснул, рухнув буйной головой на стол, она тихонько проскользнула в хлев, там в отличие от курятника камешек с дыркой не висел и вход для нее был свободным. В хлеву кикимора подоила корову, внучку той, что когда-то спасла хозяина и всех от смерти, и принесла молоко в дом. Положила в него хлебный мякиш, почти растворила, завернула получившуюся кашку в чистую тряпочку и, засунув младенцу в рот свой пальчик – накапала ему жижи с тряпочки. Совсем как корешкового сока себе когда-то.
Кикимора понимала: коровье молоко не человечье, оно телятам хорошо, а младенцам не очень. Но она владела силой, и эта сила вместе с каплями молока струилась Селивану в рот. Он обязан был выжить, хотя бы всем вокруг назло.
На утро хозяин, увидев мирно сопящего розовощекого сына в новых чистых пеленках, конечно, удивился, но решил ни у кого не выпытывать, как так вышло. А когда Селиван проснулся и заверещал – сам пошел доить корову. Одолжил у соседей выдубленное вымя и рог, которым те своих детей докармливали, и сделался Селивану мамкой. С остальным тоже потихоньку освоился: сначала к нему вдова одна заходила в помочи, но потом он всему от нее научился, все у нее перенял и на порог пускать перестал. Она разобиделась страшно, имела виды, и кикимора была не против, и Селивану б пригодилась мачеха, но хозяин был непреклонен, однолюбом оказался. А, может, решил, что таков его крест и такова расплата, и нести их надо со смирением.
Кикимора, конечно, помогала, хозяин это понимал и не вмешивался. Как было при жене заведено – наливал ей каждую ночь молока и даже красную кудель оставлял. До прялки у нее редко лапки доходили, конечно, только когда Селиван засыпал, наколдовала ведь себе развлеченье! Ему и пряла, и нити эти пригождались. Одной пришлось придушить лихорадку, что вздумала покуситься. Другую – смотала в клубок и затолкала поглубже в глотку ночнице, чтобы не орала и не будила Селивана. А матушке-оспе кикимора платок из спряденных нитей соткала на хозяйкиных кроснах – на откуп. Этой твари не сам хозяин приглянулся – насилу уберегла.
Когда Селиван подрос, хозяин привел в дом девочку-сиротку – взял в няньки, а относился, как к родной дочери. Сиротка, как все бабы, кикимору видела и болтать с ней могла. Они быстро подружились и стали вместе беречь своих мужиков. Кикимора-то за пределы дома выйти не могла – там ее сиротка и подменяла. А узнав про уговор и заветные корешки, девочка выведала, где их раздобыть, и с тех пор обновляла их каждый год.
Селиван кикимору не видел, но чуял, и худого от нее не ждал. Привык, что всегда, когда он дома, что-то рядом прыгает, да суетится. За руку одернет – чтобы не обжегся, рубашонку поправит – коли продырявится, волосы расчешет, когда спутаются.
Он думал, что так бывает у всех детей, и сильно удивился, когда узнал, что у прочих мать живая и за руку берет, так что ее руку чувствуешь. Наверное, тогда решил, что это душа материнская за ним приглядывает, а нянька с кикиморой разочаровывать не стали.
Вырос Селиван в парня крепкого, молчаливого и угрюмого как отец. Но и влитая в него сила нечиста даром не прошла. Чуть не по нем что, чуть где-то обиду увидит или несправедливость какую – глаза кровью наливаются, кулаки сжимаются – и держись тогда каждый, кто нечаянно под руку попадется. Врежет своим кулачищем, да так что не только юшкой кровавой умоется, но и в постель сляжет, а то и вовсе с нее не встанет.
Окрестная молодежь, потому его сторонилась, и байки всякие рассказывала, мол, Селиван-то Боков кикиморой выкормлен, оттого и души в нем две: одна человечья, другая бесовская. Не угадаешь, какая когда проснется. И откуда только слухи те взялись? Не иначе, как от разобиженной вдовы. Видать успела приметить, как кикимора зыбку качает и колыбельные младенчику поет.
А Селивану того только и надо было, чтобы лишний раз не трогали, сторонились. Помочь кому – сам вызовется, а задирать не следует. Правда, и девки его побаивались, как с таким жить, бешенным? Потому в жены он няньку свою позвал. Только она да кикимора знали, как с ним справиться, только они вдвоем ведали, где его добрая душа человеческая запрятана, что теплом на тепло отзывается.
Отец сыновьему не возражал – зачем чужую девку приводить, коли своя под боком? А что постарше – так и к лучшему, дурковать не даст.
Ну, и кикимора само собой не препятствовала, это ж она их руки, пока спали, красной нитью переплела – чтобы и не вздумали друг с другом распрощаться.
Бунт
– А ну, вали отсюда подобру-поздорову! Сто лет вас не видели и видеть не хотим! – бушевал Антон, грозя из-за плетня вилами. – Вона сколько людев в свой Питербурх забрали – ни один не вернулся! Еще и выход хотите, как при дедах было! Не многовато ли? Не лопните, ироды?!
Приказчик из монастырских молчал, только сильнее, до скрипа сжимал повод. Конь его то и дело мотал гривой и беспокойно перебирал ногами, хотя мог широкой грудью легко проломить хлипенькие ворота, за которыми стоял Антон. Правда, он и сам был не прочь снести разделявшую их преграду, не прятался – рвался вилами да кулачищами правоту крестьянскую доказывать.
Кикимора наблюдала за ними, сидя на пороге, и нарадоваться не могла на нового своего выкормыша. И статный вышел, и дерзкий, с железными суровыми глазищами. Как зыркнет – душа в пятки уходит. К прежнему уговору, она себе еще одно условие у хозяев выторговала – одного ребеночка на воспитание брала, кого – сама выберет. Чай ребеночек интереснее, чем цыпленочек. Не такой мягенький, конечно, зато другим берет.
Бабы несильно-то и против были – и подмога дельная, и дите точно выживет, всем смертям назло, беспокоится не надо. А что вырастет чересчур рьяным да буйным – так, и без кикиморы подобное случается.
Рядом с кикиморой на крыльце жена Антонова стояла, Иринья. Под стать ему баба, с огоньком, могла и горшком бросить, коли разозлить сильно. Бывало, промеж ними такие искры летали, что избу поджечь могли. Но милые бранились-только тешились. А вот другие невестки Иринью побаивались, а свекровь, пока жива была, уважала шибко. Но теперь и ей силы духа и воли не хватило, постояла-постояла, да и кинулась в соседний двор – старосту звать, чтобы мужа образумил и утихомирил. И надо ж было ему сегодня в доме остаться, когда все братья на покос уехали!
Староста, к счастью, тоже никуда не поехал, и на Ириньину просьбу отозвался, в конце концов, это ж к нему приказчик пожаловал, положенное требовать. Они ведь все вместе, всей деревней отказались и лишние уроки выполнять, и платить больше, чем прежде требовали.
– Господин хороший! Ты прости Антона нашего за речи грозные, таков уж уродился. Но прав он – по-другому дела делаются, а не как вы захотели. У нас с монастырскими испокон веков один урок был положен – подвода хрена. Вот ее готовы вам привезти. После Успения соберем, погрузим и доставим, куда пожелаете. А большего не проси! – вставил слово староста, тихонько давя рукой на Антоновы вилы, мол, хорош, опусти и так договоримся.
Но как унять сына Бояркова, коли он раздухарился? Бестолковое занятие. Могут с Ириньей вдвоем на руках повиснуть – не угомонят.
Почему Боковы стали Боярковыми, кикимора не знала. Видать позабылся скривленный на одну сторону Федор, а память о том, что они тут еще с боярских времен, осталась. А может, за гордость их и неуживчивость, в шутку так прозвали? Могли б и Кикиморовыми сделать, но побоялись, конечно. Не только ярости их огромной, но и власти, что в руках держали. Беспокойные Боярковы сначала сами верховодили, а после к новым старостам прилипли. Староста распоряжается, а енти при нем, словно дружина какая. Не забалуешь и управы ни у кого не найдешь.
– Когда вы нас петербурхским отдали, будто скотину, попользоваться, они только подать государственную брали и оброк положенный, а вы чего удумали? Грибы-ягоды вам собирать? Землю вашу задарма пахать? Да нет уж давно никакой вашей земли монастырской! Все наше – крестьянское!
Приказчик нахмурился и так сильно сжал повод, что перчатки его на костяшках натянулись и чуть не лопнули, а конь под ним недовольно дернул головой, мол, ты чего там жмешь за зря?
Староста побледнел и замахнулся, чтобы влепить Антону подзатыльник, но глянул на порог и осекся. То ли грозный взгляд Ириньи увидал, то ли про кикимору вспомнил.
Вот, о чем приказчику знать не следовало, так о том, что монастырская земля давным-давно переделена и распахана. А что ей пустой стоять? Ждать пока чернецы опомнятся? Это даже кикиморе было ясно, как белый свет.
– Что стоишь? Али хочешь вилы мои отведать, ирод?! – Антон выпростал вилы из-под руки старосты и, помахивая ими, угрожающе приблизился к воротам. Но приказчик судьбу испытывать не стал – дернул коня за повод, развернулся почти на месте, и был таков. Напылил, накопытил только так, что кикимора на пороге закашлялась.
– Ой чует моя душа, не закончилось ничего, – покачал головой староста. – И зачем дурное дело затеяли? Подтянули б пояса – отдали б им все, что причитается, и отстали б монастырские от нас
– Не отстали б, – свирепо процедил сквозь зубы Антон. – А то ты господ не знаешь, если две шкуры легко сдираются, можно и третью содрать. Сколько еще перед ними пресмыкаться и лебезить будем? Пущай знают, что мы гнемся, да не ломаемся, – он зло сплюнул на землю и пошел обратно в избу.
Кикимора ободряюще подмигнула, но он этого не видел. А жена, тревожась, закусила конец платка, но он того не заметил.
***
К Боярковым пришли на третью ночь. Ворвались в дом и выволокли на двор за бороды в одном исподнем. Антона и братьев его. В руках у ворвавшихся были длинные тонкие прутья, которыми они нещадно стегали вытащенных мужиков и попадавшихся под руку баб – жены их выбежали, кто со скалками, кто с ухватами, но силы были не равны. Досталось всей деревне, но больше всего двору старосты и Боярковым. Чужаки не знали пощады и грозили поджечь дома, если кто посмеет им перечить.
Одна Иринья ускользнула, кикимора помогла ей пролезть в узкое оконце и та простоволосая, задрав подол, понеслась по огородам, перемахивая через низкие плетни и оградки. Кикимора слышала, как они с Антоном ночами шептались. Знали, что придут наказывать. И знали, что делать.
Легконогая Иринья неслась к ближайшей церкви – звонить в набат. Созывать в помощь всю округу, как было заведено при пожарах. Кикимора любовалась ею, со всех ног летевшей в ночном тумане, похожую больше на русалку, чем на живую женщину. И Антоном тоже любовалась, тот молча терпел порку, скрежеща зубами и страшно вращая железными злыми глазами, что без ножа умели резать, но ничего не могли против троицкой власти. И откуда только эти чужаки взялись, не солдаты ведь. Неужто монахи?
По всей округе разнесся с васильевской колокольни набатный трезвон. Сначала лишь один колокол неистовствовал, раскаченный Ириньей, но вскоре подхватили его все окрестные церквы. Не разобравшись, боясь пожара, зазвонили и на самом монастырском подворье.
И проснулись все крестьяне, и высыпали на дороги с ведрами, топорами и баграми, и потянулись во встревоженное Ляхово, сверкавшее неурочными огнями. Над дурными своими подопечными парил аист, всматриваясь в их суровые лица и прикидывая – не пора ли уносить птенцов из гнезда? Не доберется ли и до его жилища гнев народный, преград не знающий?
Сквозь колышущуюся, будто половодная река, толпу пробиралась Иринья. Она возникала то тут, то там, просачиваясь, протискиваясь и проталкиваясь сквозь сомкнутые крестьянские ряды. Кикимора наблюдала с крыши, как Иринья умело заводит и подначивает соседей, направляя их туда, куда ей с Антоном было надобно. Она и выла, и стенала, и рвала на себе волосы, и царапала ногтями лицо, и взывала к их совести:
– Люди добрые! Люди русские! Хватит терпеть гнет не посильный! Хватит думать, что коли в Ляхово пришли, то вас не тронут! Нечто вам плохо было под Петербурхом? Нечто хотите обратно землицу монастырскую, давно переделенную отдать?! Нечто хотите, чтобы обобрали троицкие и наши леса, и наши реки? Хватит! Намучились!
Кикимора различила ее голос, уже когда к деревне подходить стали. Но была уверенна, что та еще от церкви старалась. Потому что крестьяне окружили Ляхово злые и ярые. Уже почти без ненужных ведер, за то с горящими факелами и страшно поблескивающими в их свете топорами.
Бросили тогда чужаки свое наказание, попятились, а деться то уже некуда – со всех сторон крестьяне напирают и требуют ответов. Завидев, что помощь пришла, очухались и ляховские, кого не засекли, и первыми одного из чужаков на вилы подняли. И сорвалось что-то, и хлынуло, и затопило головы, и потекла вдоль дорог по канавам кровушка русская
Насилу Иринья пробралась к избе, ловко увернувшись от багров и топоров, крушащих все головы без разбора. Хлынувшая на Ляховскую улицу толпа превратилась в огромное многоголовое и многоголосное чудовище, скалящее побагровевшие клыки. Оно ревело и билось, снося все на своем пути, втаптывая в дорожную грязь чужаков, перемалывая и стирая в труху их кости. Не стоило троицким будить лихо, ой не стоило Хреном крестьянским следовало подавиться.
Вернулась к себе на двор Иринья и вместе с кикиморой затащила исполосованного Антона в избу. Другие братья с женами куда-то делись, то ли попрятались, то ли влились в состав беснующихся. Узнавать было недосуг.
Уложили мужика на лавку, запарили в печи травы, на Иванов день собранные, распустили рубаху подранную на повязки – кикимора их замачивала с перешептыванием, а Иринья раны смачивала, да перевязывала.
– Горе ты мое луковое! Говорила мне мать – не ходи за кикиморова выкормыша! Хлопот не оберешься! А я не слушала, на вострый язык твой повелась, и руки сильные Эх, дура я была, Антош!
Антон давно очнулся. Милы и крепости ему на четверых хватило б, стараниями-то нечистыми. Он лежал ничком и тихо посмеивался бабьим причитаниям, а сам рукой под подолом жене ляжку наглаживал. Знал, что не в серьез она его ругает, как бы в серьез – в углу сидела и фырчала, а не возилась б с ним, как с маленьким.
– Лежишь тут при смерти, а все об одном только думаешь! Охальник! – встрепенулась Иринья, огрела мужа по затылку рушником, но ногу не убрала.
Кикимора суетилась подле, меняла окровавленные тряпки, таскала плошки с отварами и думала, что все у них будет хорошо.
***
Наутро прибежала золовка с монастырского подворья. Голова обвязана, глаза подбит, но жива осталась, чудом уж каким или молитвами чьими – неведомо. Рассказала, что приказчика троицкого забили до смерти, а всех монахов вместе с чужаками утопили в Мологе. Уплыли тела их куда-то вниз по реке Авось выловят и похоронят по-христиански, или в богомолку сложат, как безвестных, до следующего Семика.
Вечером и братья Антоновы с женами вернулись. Притихшие и тоже с больными спинами. Ничего не рассказывать не стали, за прежние работы принялись, будто ничего и не было, и не ходили они никуда. Иринья же допытываться до них не стала – было чем полезным заняться. Плетень, например, раскуроченный поправить.
Разбирательств не было. В монастыре сочли – себе дороже связываться. Больше никто с них лишнего не требовал. Новый троицкий приказчик вернулся к прежним Петербурхским порядкам. Только на Кузьмодемьяна кур ему в благодарность приносили да иногда соленьями в пост подкармливали, а за что-то он честно деньгами платил, лишний раз стараясь не будить то, что притихло.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



