Живой архив
Живой архив

Полная версия

Живой архив

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

Но уже у двери обернулась:

— Поздравляю, Глеб Валентинович. Сегодня вы доказали, что вас рано списали.

И впервые за все это время я улыбнулся. Слабо. Криво. Но по-настоящему.

Реабилитация не была красивой борьбой, как это бывает в кино. Там человек сжимает зубы, поднимается под вдохновляющую музыку — и через пару сцен уже идет по коридору почти самостоятельно.

В жизни все оказалось гораздо грязнее и тяжелее. После хорошего дня наступали два плохих. После маленького успеха — откат назад. Сегодня я мог сам держать ложку, а завтра рука дрожала так, будто я снова вернулся в первые дни. Сегодня проходил два шага с ходунками, а завтра не мог встать без резкой боли в бедре. Настроение скакало от упрямой решимости до черной, липкой тоски.

Однажды ночью я не выдержал.

Проснулся от боли в ногах, от ощущения собственной никчемности, от мыслей, что все это бесполезно. Что даже если я встану, куда мне идти? К дому, которого больше нет? К детям, которые отказались от меня еще до моей смерти? К какой жизни я вообще возвращаюсь?

Я лежал в темноте и тихо, беззвучно плакал, уткнувшись взглядом в стену, а утром пришла Анна Игоревна и сразу поняла, что что-то не так.

— Сегодня заниматься не будете? — спросила она.

Вопрос был обычным, но в нем слышалась проверка.

Я долго молчал, потом выдавил:

— Зачем?

Она не переспросила.

— Хороший вопрос, — сказала она. — Очень правильный. Только отвечать на него должна не я.

— А кто? — прохрипел я.

— Вы.

Я горько усмехнулся:

— Для кого?

Она подошла ближе.

— Для начала — назло. Это тоже годится. Потом, может быть, для себя. А потом увидите.

Я отвел взгляд.

— У меня… ничего нет.

— Неправда, — сказала она неожиданно жестко. — У вас есть вы сами. Большинство людей начинают ценить это только тогда, когда почти все потеряли.

Я молчал.

Она взялась за спинку стула и добавила уже мягче:

— Вас предали — это страшно. У вас украли два года — это страшно. Но если вы сейчас сдадитесь, вы сами отдадите им все остальное.

Эти слова ударили прямо в цель. Я долго смотрел на свои руки. Худые, слабые, чужие. Потом прохрипел:

— Давайте… заниматься.

И мы занимались.

Постепенно палата, коридор, поручни у стен, кресло-каталка, ходунки, резиновые мячики для кистей, счет до десяти при каждом упражнении — все это стало моей новой работой.

Я учился заново самым простым вещам. Поворачиваться без посторонней помощи. Садиться. Спускать ноги с кровати.

Подниматься.

Делать шаг.

Пить из кружки, не обливаясь. Застегивать пуговицу дрожащими пальцами. Произносить длинные фразы, не сбиваясь на хрип.

Иногда я ненавидел каждую минуту этого труда. Иногда — гордился собой так, как не гордился даже в молодости. Потому что в молодости сила дается как само собой разумеющееся. Ты не думаешь о ней. Не ценишь, что можешь подняться по лестнице, повернуть ключ в двери, налить воду в стакан, просто встать и подойти к окну.

Теперь же каждое такое действие было маленькой победой над пустотой.

Однажды, спустя почти два месяца после начала реабилитации, Анна Игоревна подвела меня к окну в конце коридора.

Без каталки.

Только с ходунками.

Шаг за шагом.

Медленно. Тяжело. С остановками.

Я был мокрый от пота, колени дрожали, сердце колотилось как молот. Но когда мы дошли, она сказала:

— Смотрите.

Я поднял голову.

За окном стояла поздняя осень. Голые ветви чернели на фоне бледного неба. Во дворе больницы дворник сметал листья в мокрые кучки. Какая-то женщина в темном пальто быстро шла к выходу, придерживая платок на голове. На лавке сидел старик с палочкой и курил, запрокинув лицо кверху.

Обычная жизнь. Та, которая все это время шла без меня.

И вдруг я понял, что смотрю на нее уже не как на чужую. Я еще не вернулся в нее, но уже тянулся обратно.

— Я выйду, — тихо сказал я.

Голос все еще был слабым, но слова прозвучали отчетливо. Анна Игоревна взглянула на меня.

— Да, — сказала она. — Если не бросите работу — выйдете.

Я держался за ходунки и смотрел в окно. Впервые с момента пробуждения будущее перестало быть пустой черной стеной. Оно все еще было страшным, неясным, одиноким. В нем не было дома, не было семьи, не было прежней жизни.

Но в нем был я.

И этого, может быть, действительно могло хватить, чтобы начать сначала.

В тот вечер я долго не мог уснуть.

Я лежал, чувствуя ломоту в ногах, тяжесть в руках, усталость во всем теле, и все же это была правильная усталость. Не боль беспомощности, а боль работы. Перед сном я мысленно произнес имена своих детей.

Кирилл.

Егор.

Катерина.

Раньше при этих именах внутри сразу поднималась только рана. Теперь к ней примешалось что-то еще — холодное, ясное. Я больше не хотел умереть с вопросом «почему?» Я хотел дожить до дня, когда смогу посмотреть каждому из них в глаза.

Но для этого сначала надо было сделать еще одно простое дело.

Встать завтра утром.

И снова начать сначала: сесть, подняться, сделать шаг, сказать «еще». Потому что жизнь, как выяснилось, иногда возвращается не большим чудом, а тысячью маленьких, мучительных повторений. И если такова была цена моего возвращения — я собирался ее заплатить.


Глава 3


День, когда мне впервые разрешили пройти несколько шагов без поддержки санитаров, начался обыкновенно. Так же, как десятки других дней до него.

С утра меня разбудила медсестра, измерила давление, помогла умыться, принесла завтрак. Потом пришла Анна Игоревна с привычной папкой под мышкой, с тем же спокойным лицом, на котором я уже научился различать оттенки настроения лучше, чем на лицах многих близких в прошлой жизни.

Если она входила быстро — значит, сегодня нагрузка будет больше.

Если молча смотрела на меня несколько секунд — значит, что-то задумала.

В тот день она как раз молча посмотрела, и я сразу насторожился.

— Что? — спросил я хрипловатым, но уже вполне понятным голосом.

Говорить я мог гораздо лучше, чем раньше. Голос еще подводил, быстро садился, иногда слова приходилось выталкивать из себя с усилием, но это был уже голос живого человека, а не больничный шелест.

— Сегодня попробуем новое, — сказала она.

Я скривился.

— Когда вы так говорите, мне потом всегда больно.

— Значит, живой, — отрезала она. — Встаем.

Я уже умел вставать с кровати, держась за поручень и за ходунки. Не красиво, не уверенно, но умел. Это больше не было подвигом уровня «выстоять десять секунд». Теперь от меня требовали другого: держать спину, не бояться переноса веса, смотреть вперед, а не себе под ноги, учиться доверять собственным ногам.

Вот с доверием было хуже всего. Тело после двух лет неподвижности не забывает предательства. Оно помнит, что в любой момент может подвести. Что колени могут дрогнуть. Что голова может закружиться. Что мышцы могут в одну секунду сделаться ватными.

Я поднялся, тяжело опираясь на ходунки.

— Хорошо, — сказала Анна Игоревна. — Сегодня по коридору. Как обычно. Но в конце будет сюрприз.

— Я ненавижу ваши сюрпризы.

— А я — ваши жалобы. Идем.

Я медленно двинулся вперед.

Шаг.

Остановиться. Выдохнуть.

Еще шаг.

Подтянуть вторую ногу. Не завалиться.

Не стиснуть ходунки так, чтобы побелели пальцы.

По больничному коридору я уже ходил. Если это вообще можно было назвать ходьбой. Скорее — упрямое продвижение по жизни со скоростью старых настенных часов. Но все равно это было движение.

Мимо дверей палат.

Мимо процедурного кабинета.

Мимо поста медсестер, где на меня уже смотрели не как на чудо из реанимации, а как на человека, который действительно выбрался.

В тот день я дошел до конца коридора, где обычно мы разворачивались и шли обратно. Там, у стены, стояла трость.

Обыкновенная трость. Темная, с резиновой насадкой.

Я сразу все понял и остановился.

— Нет, — сказал я.

— Да, — спокойно ответила Анна Игоревна.

— Рано.

— Уже нет.

— Я упаду.

— Возможно.

Я посмотрел на нее с раздражением.

— Хорошо же вы умеете поддерживать.

— Я не для поддержки здесь, — поморщилась Анна Игоревна, — а для результата.

Эта ее манера выводила меня из себя и в то же время держала на плаву. Она никогда не уговаривала. Не гладила словами. Не прятала трудность за лаской. И именно поэтому, наверное, я ей верил.

— Ходунки пока остаются рядом, — сказала она. — Но несколько шагов попробуете с тростью. Я буду страховать.

Я уставился на эту палку как на личное оскорбление.

Трость означала многое. С одной стороны — прогресс. С другой — признание, что я уже не тот человек, который когда-то мчался по шоссе на своей машине. Человек с тростью — это уже кто-то другой. Более хрупкий. Более медленный. Более заметно сломанный.

— Берите, — сказала Анна Игоревна.

Я взял.

Рукоятка оказалась теплой — видимо, кто-то держал ее до меня. Эта мысль почему-то неприятно кольнула: значит, я не первый здесь, кто учится быть собой заново. И не последний.

— Вес не на трость, — сказала она. — Только помощь равновесию. Смотрите вперед. Не вниз. Я рядом.

— Если я разобьюсь, буду вас проклинать. А мне бы не хотелось.

— Лучше идите.

Я сделал первый шаг.

Без ходунков мир сразу стал шире и опаснее. Будто между мной и падением исчезла железная преграда. Пол качнулся, ноги напряглись, плечи свело. Я почти физически ощущал, как страх ползет вверх по спине.

— Не зажимайтесь, — сказала Анна Игоревна. — Вы сами себе мешаете.

Легко сказать.

Я сделал второй шаг. Третий.

Трость тихо стукала о линолеум. Сердце колотилось так, будто я не шел, а прыгал над пропастью.

— Хорошо, — услышал я ее голос. — Еще два.

— Хватит…

— Еще два.

Я стиснул зубы и пошел.

Пять шагов.

Пять жалких, осторожных, некрасивых шагов, после которых я весь дрожал, будто прошел полгорода.

Но я сделал их сам.

Сам.

Когда мне снова дали опереться на ходунки, я не сразу поднял глаза. Не хотел, чтобы она увидела, что у меня опять блестят глаза из-за такой, казалось бы, ерунды.

Анна Игоревна, конечно, увидела. Но, как всегда, сделала вид, что ничего особенного.

— Неплохо, — сказала она. — Через неделю будете ругаться, что трость неудобная.

— Я уже ругаюсь.

— Значит, идем по плану.

После этого дня все словно ускорилось. Не в смысле легко — нет. Легче не стало. Просто работа перешла в другую фазу.

Теперь каждый день был не про выживание в палате, а про возвращение в мир.

Меня учили самому одеваться.

Сначала это оказалось почти таким же мучением, как первые шаги. Пуговицы не слушались. Пальцы уставали. Носок натянуть на ступню было целой борьбой, после которой я сидел, тяжело дыша и злясь на весь свет.

— Не помогать, — говорил я медсестре, если она пыталась вмешаться.

Порой мне хотелось швырнуть рубашку на пол, послать все к черту, лечь и не двигаться. Но в такие минуты я вспоминал слова Анны Игоревны: если сейчас сдамся, сам отдам им все остальное.

Нет.

Не отдам.

Потом меня учили самостоятельно умываться над раковиной. Бриться. Держать кружку одной рукой. Подниматься со стула без посторонней помощи. Проходить несколько метров по палате, потом по коридору, потом обратно.

Маленькие действия складывались в новый каркас жизни.

И я начал замечать, что больница больше не кажется мне только тюрьмой. Она стала чем-то вроде перевалочного пункта между двумя жизнями. Там, позади, остался человек, который считал силу естественной. Впереди был другой — осторожный, надломленный, но куда более внимательный к каждой мелочи.

Однажды утром я сам дошел до окна в палате раньше, чем пришла Анна Игоревна. Это было всего несколько шагов с тростью. Я дошел, положил ладонь на подоконник и несколько секунд просто стоял, глядя на улицу. Дышал. Держал равновесие. Не падал.

Когда она вошла и увидела меня у окна, то остановилась на пороге.

— Сам? — спросила она.

Я обернулся.

— Сам.

Она кивнула.

Всего лишь кивнула.

Но я уже знал цену ее молчаливому одобрению. Вместе с силами возвращался и страх.

Пока я лежал в реанимации, потом в палате, жизнь была сужена до боли, упражнений, еды, сна и следующего дня. Все было страшно, но понятно. У каждого часа была задача.

А потом однажды ко мне пришел лечащий врач — тот самый Сергей Павлович — сел на стул возле кровати и сказал:

— Думаю, через две-три недели можно будет готовить вас к выписке.

Я уставился на него.

Еще недавно я отдал бы все, чтобы услышать эти слова. Выписка звучала как победа, как свобода, как доказательство того, что я выжил.

Но в ту секунду я почувствовал не радость.

Пустоту.

— Куда? — спросил я.

Он посмотрел на меня очень внимательно.

Вот в этом одном вопросе и было все: ни дома, ни семьи, ни уверенности, что за дверями больницы меня вообще ждет хоть что-нибудь, кроме казенного коридора другого учреждения.

— Мы обсуждаем варианты, — сказал он осторожно. — Возможно, реабилитационный центр или временное социальное размещение. Вам еще нужна помощь, это понятно. Но острое лечение заканчивается.

Острое лечение заканчивается. А жизнь начинается. И к ней я, как оказалось, был готов хуже, чем к любому упражнению.

В тот день после его ухода я долго сидел на кровати, уставившись в пол.

Анна Игоревна пришла позже, увидела мое лицо и сразу спросила:

— Что случилось?

— Выписка, — сказал я.

Она не удивилась.

— Рано или поздно это должно было прозвучать.

— Я не знаю, куда мне идти.

— Знаю.

Я поднял голову.

Она стояла у стола, перебирая мои бумаги, и говорила спокойно, без лишней жалости:

— Это нормально — бояться выписки. Здесь у вас расписан каждый день. Здесь есть поручни, кнопка вызова, медперсонал, понятные стены. А там — неизвестность. Особенно в вашем положении.

Я усмехнулся без радости.

— В моем положении — хорошее выражение.

— А вы хотели бы плохое?

Я вздохнул.

— Я думал, самое страшное — очнуться. Потом думал — встать. А теперь кажется, самое страшное — выйти отсюда.

— Так и есть, — неожиданно согласилась она. — Для многих это действительно самый трудный момент.

Я посмотрел на нее с удивлением.

— Почему?

— Потому что в больнице человек еще пациент. С ним что-то делают. А после выписки он снова становится автором своей жизни. Даже если жизнь ему досталась плохая.

Я долго молчал.

— А если я не хочу такую жизнь?

— Другой пока нет, — ответила она. — Значит, надо брать эту и делать из нее что получится.

После разговора о выписке я начал работать еще упорнее. Не потому, что во мне вдруг проснулась радость. Наоборот. Мне стало страшно так, что хотелось выиграть у этого страха хоть что-нибудь. Если меня выпишут, я должен хотя бы уметь сам вставать.

Сам дойти до туалета.

Сам одеться.

Сам держать ложку.

Сам открыть дверь.

«Сам» стало главным словом этих дней. Я повторял его про себя на каждом занятии.

Сам поднялся.

Сам дошел.

Сам повернулся.

Сам умылся.

Сам застегнул рубашку, пусть и с третьей попытки.

Сам поднял с пола упавшую трость — и чуть не рухнул следом, но все же поднял.

Однажды Анна Игоревна принесла мне обычную уличную одежду, найденную среди моих вещей. Серые брюки, свитер, старую куртку. Я смотрел на них долго.

Больничная одежда, при всей своей унизительности, делала меня частью больницы. Пациентом. Безликим, временным, защищенным от мира хотя бы тем, что от него ничего не требовали.

Своя одежда была уже вызовом.

— Примерьте, — сказала Анна Игоревна.

Я взял свитер. Пальцы невольно задержались на ткани. Не знаю, почему именно это вдруг ударило так сильно. Может быть, потому что вещь была из прошлой жизни. Из той, где у меня был шкаф, дом, дорога, семья, планы на вечер и никакой мысли о том, как правильно перенести вес с одной ослабевшей ноги на другую.

Я медленно натянул свитер через голову. Запутался. Разозлился. Выпростал одну руку, потом вторую. Сел, тяжело дыша.

— Ну вот, — сказала она. — Уже не больной, а человек.

Я усмехнулся.

— Спасибо. Очень вовремя.

— А я никогда не говорила, что умею подбирать красивые фразы.

Но в тот день, увидев себя в маленьком зеркале над раковиной — худого, осунувшегося, постаревшего, с тростью и в собственной одежде, — я вдруг впервые по-настоящему понял: да, это я. Другой, сломанный, но я.

Не тень на больничной койке.

Не тело из реанимации.

Я.

Первый по-настоящему самостоятельный проход по коридору произошел почти случайно. Анна Игоревна задерживалась. Медсестра сказала, что она будет через десять минут. Я уже был одет, сидел на кровати, трость стояла рядом.

Обычно я ждал.

А в тот день — нет.

Не знаю, что на меня нашло. Может быть, устал от ожидания. Может быть, захотел проверить, чего стою без ее взгляда, без постоянного «держите спину», «не торопитесь», «еще шаг».

Я взял трость и поднялся. Медленно. Осторожно.

Проверил равновесие. Сделал шаг.

Потом еще.

Вышел из палаты.

Коридор показался длиннее обычного. Без сопровождения он сразу стал чужим и серьезным, как улица. Но я шел.

Трость — шаг.

Левая нога.

Правая.

Пауза.

Еще.

Мимо поста медсестер одна из женщин подняла голову, увидела меня и уже хотела было вскочить, но я остановил ее взглядом.

Не надо. Я сам.

Так я дошел почти до окна в конце коридора, когда появилась Анна Игоревна.

Она быстро шла навстречу, явно готовая меня отругать. Но, увидев, что я не валюсь, не паникую, а просто иду — тяжело, медленно, но сам — замедлилась.

Мы встретились почти посередине.

— И что это такое? — спросила она строго.

Я тяжело выдохнул.

— Нарушение режима.

— Еще какое.

— Зато… своими ногами.

Она смотрела на меня несколько секунд. Потом сказала:

— Ладно. Засчитываю. Но в следующий раз хотя бы предупреждайте.

Я улыбнулся.

— Значит, следующий раз будет?

Она фыркнула.

— Самоуверенность — хороший признак.

До окна я дошел уже при ней. Но это не имело значения. Главное случилось раньше. Я прошел коридор сам. Именно в тот день я впервые всерьез поверил, что когда-нибудь действительно выйду за больничные двери.

Подготовка к выписке оказалась не только физической. Приходила женщина из социальной службы. Задавала вопросы. Есть ли родственники. Есть ли кому помочь. Есть ли документы. Есть ли имущество. Есть ли возможность временного размещения после больницы.

Каждый такой разговор был похож на тихое административное вскрытие моей жизни.

Нет, родственники не участвуют.

Нет, жилья в прежнем виде нет.

Нет, уверенности в дальнейшей поддержке нет.

Да, пациент нуждается в сопровождении и последующей реабилитации.

Да, вопрос сложный.

Слово «сложный» я возненавидел.

Оно произносилось всегда одинаково: вежливо, отстраненно, безлично. Как будто речь шла не о человеке, а о неудачно заполненном бланке.

После одного такого разговора я спросил Сергея Павловича:

— Скажите честно. Если бы я не очнулся, всем было бы проще?

Он не сразу ответил.

— Да, — сказал он наконец. — Проще. Но не лучше.

Я усмехнулся.

— Для кого как.

— Для вас — точно не лучше.

С этим трудно было спорить.

За несколько дней до предполагаемой выписки Анна Игоревна устроила мне последнее большое испытание.

— Сегодня учимся спускаться по лестнице, — сказала она.

Я посмотрел на нее как на сумасшедшую.

— Зачем?

— Затем, что в мире не везде есть удобные пандусы и лифты.

— Я еще по ровному полу хожу как пьяный.

— А теперь будете ходить еще и по ступенькам.

Лестница оказалась страшнее коридора.

Вверх я еще кое-как мог представить движение. Но вниз… вниз тело не верило. Каждая ступень казалась отдельным риском.

— Трость и перила, — говорила Анна Игоревна. — Не торопиться. Чувствовать ногу. Не смотреть на все сразу, только на следующую ступень.

Я спустился три ступеньки — и вспотел сильнее, чем после целого круга по коридору.

— Еще, — сказала она.

— Ненавижу вас, — пробормотал я.

— Отлично. Это дает энергию.

К концу пролета ноги дрожали так, что я уже почти их не чувствовал. Но, когда мы остановились на площадке, меня вдруг охватило странное, почти забытое чувство.

Не благодарность даже. Уважение к себе.

Я делал то, чего не мог еще месяц назад даже вообразить. Человек очень долго живет воспоминанием о том, кем был. Но в какой-то момент ему приходится решить, уважает ли он того, кем становится.

На лестничной площадке я впервые ответил себе: да.

Пусть медленно. Пусть с тростью. Пусть через боль.

Но да.

Вечером накануне выписки — точнее, накануне перевода в реабилитационный центр, который должен был стать следующим этапом, — я долго сидел у окна в палате.

Небо было низкое, зимнее. За стеклом горели фонари. По двору прошел охранник, на мгновение осветив дорожку фонариком. Из соседней палаты доносился кашель. Где-то звякнула тележка.

Я смотрел на все это и понимал, что странным образом привязался к этим стенам.

Здесь я открыл глаза в чужом времени.

Здесь узнал о предательстве.

Здесь впервые снова сел.

Встал.

Сказал слово.

Сделал шаг.

Здесь меня собрали заново по частям.

Утром пришла Анна Игоревна без папки.

Это меня даже тронуло.

— Ну что, Глеб Валентинович, — сказала она, присев на край стула. — Боитесь?

— Очень.

— Правильно делаете.

Я усмехнулся.

— От вас никогда не дождешься: «Все будет хорошо».

— Потому что не знаю, будет ли хорошо, — честно ответила она. — Но знаю, что вы справитесь с тем, что будет.

Я смотрел на нее долго.

— Если бы не вы…

Она тут же перебила:

— Не надо. Это вы делали сами. Я только не давала вам лениться.

— И ненавидеть себя, — тихо добавил я.

Она на секунду отвела глаза, будто не хотела, чтобы разговор становился слишком личным.

— Иногда это одно и то же, — сказала она. — Когда человек занят делом, ему некогда себя добивать.

Мы помолчали. Потом я спросил:

— А если я снова сломаюсь? Там. После больницы.

— Тогда снова начнете с малого, — ответила она. — Вы это уже умеете.

Я кивнул. Да. Это я действительно теперь умел.

Начинать с малого.

Подняться.

Сесть.

Сделать шаг.

Не умереть от стыда, боли, страха.

И сделать еще один.

Когда меня вывезли из отделения с сумкой вещей и документами на коленях, я попросил:

— Подождите.

Санитар остановился.

Я взял трость, медленно поднялся с кресла и встал сам.

Прямо посреди коридора.

Анна Игоревна стояла рядом и молчала.

Сергей Павлович вышел из ординаторской, увидел меня и слегка улыбнулся. А я просто постоял несколько секунд на собственных ногах, оглядывая этот коридор, в котором когда-то сделал свои первые беспомощные шаги.

Потом сказал:

— Ну что ж. Пойдем.

И пошел.

Медленно.

С тростью.

Неуверенно.

Но уже не как человек, которого везут по жизни, а как тот, кто, сколько бы у него ни отняли, все-таки еще способен идти сам.


Глава 4


Дорога до реабилитационного центра заняла меньше часа. Но для меня это было почти как переезд в другую страну.

Я сидел на заднем сиденье санитарной машины, держал на коленях небольшую сумку с вещами и смотрел в окно, от которого не мог оторваться. Город был все тот же — и уже совсем другой. За два года он успел стать чужим. На перекрестках появились новые вывески, где-то строились дома, которых я не помнил, мимо проносились машины незнакомых мне моделей. Люди шли по своим делам, не подозревая, что для одного человека за этим стеклом мир только что включили заново.

Я ловил взглядом каждую мелочь: киоск у остановки, женщину с авоськой, мальчишку в яркой куртке, лужи на обочине, автобус с запотевшими окнами. Все это казалось одновременно обыкновенным и почти невыносимо драгоценным.

Живой мир.

Не палата. Не коридор. Не потолок.

И чем дольше мы ехали, тем сильнее во мне росло тревожное чувство: в больнице я уже знал, как жить. Там была кровать, режим, упражнения, люди, которые понимали, что со мной делать. А здесь все снова начиналось с неизвестности.

Реабилитационный центр оказался в старом двухэтажном здании на окраине города. Когда-то, по виду, это, наверное, был ведомственный санаторий или небольшой дом отдыха. Теперь фасад облупился, ступени у входа потерлись, а над дверью висела простая табличка с названием учреждения. Во дворе стояли лавки, несколько голых деревьев и старая беседка с облезшей зеленой краской.

На страницу:
2 из 9