
Полная версия
Там, где гнутся дубы - 1
Я замолкаю, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Я сказал это, я предложил создать то, что в моей прошлой жизни называлось бы «мозговым центром» или «теневой структурой». Здесь, в 1944-м, это будет просто клуб старых друзей, которые собираются выпить и поговорить, но я знаю, чем это может стать.
Первым молчание нарушает отец. «Ты хочешь, чтобы мы, старики, собирались и слушали, как ты, молокосос, учишь нас уму-разуму?»
В его голосе нет насмешки, скорее, любопытство. Я смотрю ему прямо в глаза.
«Я хочу, чтобы мы собирались и думали вместе. У вас опыт. У меня молодость и... некоторые идеи. Может быть, из этого выйдет что-то полезное».
Генерал усмехается, впервые за вечер и поворачивается к Мёрнеру.
«Что скажешь, Улоф? Будем собираться в клуб, где нам будет указывать двадцатичетырехлетний прапорщик?»
Мёрнер медленно улыбается, и его тяжелое лицо становится почти добрым. «Прапорщик, который сегодня сказал больше, чем весь генеральный штаб за последний год, я за».
Дядя Линде ставит бокал на столик и произносит сухо, но без обычной педантичности: «В министерстве я не могу говорить то, что думаю. Слишком много ушей, слишком много протоколов. Здесь могу. Я тоже за».
Адмирал Ларссон уже наливает себе второй коньяк, несмотря на предостерегающий взгляд отца. «За! Только давайте не в моем кабинете, там вечно дует из щелей. У Карла здесь тепло, и вино хорошее».
Ивар Рут поправляет очки и произносит с видом банкира, подписывающего выгодный контракт: «Я поддерживаю. Но с условием: мы будем говорить не только о пушках и кораблях, но и о деньгах, без денег, господа, даже самая лучшая стратегия остается мечтой».
Полковник Линдерот молча кивает, выпуская клуб дыма из своей трубки. Это его «за».
Отец поднимается с кресла, подходит к столу, где стоит графин с коньяком, и наливает себе полный бокал то, чего он не делал никогда, сколько я его помню. Возвращается, садится и произносит: «Клуб создан. Осталось выбрать председателя».
Я открываю рот, чтобы предложить кандидатуру отца или дяди, но Мёрнер опережает меня: «Председателем будет тот, кто придумал - Карл».
Адмирал одобрительно гудит. Дядя кивает. Рут пожимает плечами: «Почему нет? Молодость не порок».
Я смотрю на отца, он медленно поднимает свой бокал. «За председателя и пусть он нас не опозорит».
Я поднимаю свой бокал, и в этот момент чувствую, как что-то внутри меня, то, что осталось от старого Густава, наблюдавшего, как умирает его страна, — отпускает. Не насовсем, но достаточно, чтобы я мог улыбнуться.
«Я принимаю, — говорю я. — Но с одним условием».
Все смотрят на меня. «Мы не будем ждать следующего месяца. Сейчас война, и время работает не на нас. Я предлагаю собраться через две недели. У меня будет... кое-какая информация, и кое-какие предложения».
Отец поднимает бровь, но не спрашивает, откуда у меня может быть информация, которой нет у них. Может быть, он догадывается. Может быть, просто доверяет.
Мы пьем. За клуб, за Швецию, за то, чтобы дубы выпрямились. Адмирал заказывает еще коньяк. Дядя просит мать принести кофе покрепче. Рут и Мёрнер обсуждают курс кроны и то, как после войны Европа будет платить по счетам. Полковник Линдерот подходит ко мне, когда я стою у окна, и тихо произносит, чтобы никто не слышал:
«Барон. У меня к вам будет разговор. Не здесь, не сейчас. Но скоро».
Я смотрю на него. Его лицо в полумраке кажется вырезанным из старого дерева. «Я буду ждать, полковник».
Он кивает и отходит, оставляя меня с мыслью о том, что разведка уже заметила что-то необычное в молодом бароне. Но это пока не опасно.
Я возвращаюсь в кресло у камина, чувствуя, как тепло от огня смешивается с теплом коньяка и с тем, другим теплом, отцовским, материнским, которое я считал потерянным навсегда. В моей прошлой жизни я не был председателем ничего, кроме совета директоров умирающей корпорации. Теперь я председатель клуба, где министры и генералы называют меня на «ты» и слушают мои слова. Это смешно, это нелепо, это единственный шанс, который у меня есть. Я смотрю на отца, который спорит с адмиралом о том, нужно ли строить новые эсминцы или лучше вложить деньги в подводные лодки. Смотрю на дядю, который что-то чертит на салфетке, объясняя Рут дипломатические последствия раздела Германии. Смотрю на мать, которая вносит новую чашку кофе и ставит ее передо мной, едва касаясь плеча.
«Ну что, председатель, — говорит Мёрнер, поднимая свой стакан с водой, словно это шампанское. — Каков будет первый приказ?»
Я улыбаюсь, чувствуя, как эта улыбка идет из самой глубины, из того места, где девяносто лет хранилась горечь и одиночество. «Первый приказ, дядя Улоф: всем выпить. Потому что сегодня день рождения Швеции. Той Швеции, которая не сдается».
Я делаю паузу, чувствуя, что сейчас наступил тот самый момент, который может либо вознести меня, либо выставить полным глупцом перед этими людьми. Но во мне говорит не молодость, а девяносто лет наблюдений, ошибок и сожалений.
«Господа, — говорю я, обводя взглядом комнату, — позвольте мне сказать нечто, что может показаться безумным. Но я прошу выслушать до конца».
Отец отставляет свой бокал и смотрит на меня с тем выражением, которое я уже начинаю узнавать, смесь любопытства и тревоги. Адмирал поднимает бровь. Дядя замирает с бокалом в руке. Полковник Линдерот наклоняется вперед, и его трубка замирает в дюйме от губ.
«Война в Европе идет к концу, это видят все. Немцы проиграли, вопрос лишь в том, сколько месяцев они продержатся, а это значит, что их войска скоро уйдут из Норвегии и Дании. Освобожденные территории окажутся в вакууме силы, и я предлагаю задать вопрос, а почему бы нам не договориться с немцами прямо сейчас? Не сражаться с ними, не ждать, пока их вышвырнут союзники, а купить Норвегию и Данию. За золото. За сорок тонн золота например, которые лежат в подвалах Риксбанка».
В комнате повисает такая тишина, что слышно, как потрескивают дрова в камине. Мёрнер, который до этого пил воду, медленно ставит стакан на столик, и стекло звенит о дерево, рука его дрогнула. Адмирал Ларссон, который всегда славился невозмутимостью, роняет сигару на ковер и не замечает этого. Первым тишину нарушает дядя. Голос его звучит сухо, но я чувствую под этой сухостью искреннее изумление.
«Карл, ты понимаешь, что говоришь? Норвегия была в унии с нами с 1814 по 1905 год. Мы потеряли её по Карлстадским соглашениям. Вернуть её это отменить результат столетней давности, а Дания… Швеция никогда не владела Данией, у нас с ними счет длиной в четыреста лет войн: Северная семилетняя, Кальмарская, Сконская, мы воевали за господство на Балтике и так и не решили этот спор до конца и ты предлагаешь… их просто купить?»
Я смотрю на дядю и киваю. «Да, дядя. Просто купить. Немцы проигрывают войну, их промышленность разрушена бомбежками, их армия отступает на всех фронтах, их ждет раздел и оккупация. Что им нужно сейчас? Золото. Швейцарские франки. Возможность заплатить репарации и хоть как-то сохранить остатки экономики. У нас есть золото. Сорок тонн это сумма, которая заставит их забыть о гордости и подписать любой документ. Они уходят из Норвегии и Дании в любом случае. Почему бы им не уйти так, чтобы эти территории перешли к нам, а не остались в хаосе, который тут же заполнят англичане или русские? Тем более что и золото можно никуда не возить пусть лежит где лежало просто записать их на требуемых людей».
Управляющий Риксбанком Ивар Рут, который до этого молчал и лишь прихлебывал свой пунш, отставляет бокал и поправляет очки. Его лицо, обычно напоминающее хорька, сейчас сосредоточено и серьезно.
«Сорок тонн, барон. Вы понимаете, о какой сумме идет речь? Это тридцать пять - сорок процентов нашего золотого запаса. Мы копили это золото десятилетиями, чтобы обеспечить стабильность кроны в военное время. Отдать его немцам… Это безумие, если не сказать предательство национальных интересов».
Его голос дрожит, и я понимаю, что задел самое больное деньги. Для Рута золотой запас, это святое, неприкосновенное.
Но я готов. Я ждал этого возражения. «Господин Рут, я уважаю вашу позицию. Вы хранитель финансовой стабильности Швеции. Но позвольте спросить, что будет с нашей стабильностью, когда Норвегия и Дания, освобожденные от немцев, окажутся под протекторатом Англии? Или, что еще хуже, когда советские войска дойдут до Датских проливов? У нас не будет золота, потому что у нас не будет страны, которую это золото защищает. Сорок тонн это цена за то, чтобы Балтийское море оставалось нашим, за то, чтобы вход в проливы контролировали мы, а не чужие. Это не трата, это инвестиция в безопасность на сто лет вперед».
Адмирал Ларссон, наконец подобравший сигару и затушивший ее о край пепельницы, крякает и стучит кулаком по подлокотнику. «Мальчик прав. Сорок тонн это много. Но знаете, сколько мы потеряем, если русские или англичане заблокируют выход из Балтики? Всё. Всё, что мы имеем. Торговлю, флот, возможность дышать. Я тридцать лет служу на флоте и знаю, кто владеет проливами, тот владеет Балтикой. Датские проливы это горло, через которое проходит вся наша жизнь. Если мы их не возьмем, их возьмут другие, и тогда никакое золото нам не поможет».
Мёрнер, который слушал молча, вдруг произносит, и голос его звучит тяжело, как приговор: «Англичане и русские не простят нам такого шага. Они скажут, что мы торговали с врагом. Что мы купили территории у нацистов, пока они проливали кровь, нас могут объявить пособниками, а это значит: эмбарго, изоляция. Послевоенная Европа нас просто растопчет».
Я смотрю на министра обороны и вижу, что он не отвергает идею, он просчитывает риски. Это хороший знак, значит, идея имеет вес.
Я делаю еще один глоток коньяка, собираясь с мыслями. «Дядя Улоф, я не предлагаю делать это тайно. Я предлагаю сделать это открыто, как сделку, которая спасает Норвегию и Данию от хаоса. Мы не торгуем с врагом, мы платим за то, чтобы враг ушел быстрее и без разрушений. Мы выступаем как сила, которая восстанавливает порядок в регионе, когда другие еще воюют. Англичане и русские могут злиться, но они не станут воевать с нами из-за этого, у них другие заботы, а через год, когда пыль осядет, они поймут, что стабильная Скандинавия под нашим контролем лучше, чем регион, раздираемый спорами и претензиями».
Дядя Линде, который до этого сидел неподвижно, вдруг поднимается и подходит к окну. Он стоит спиной к нам, глядя на темный Стокгольм, и его голос, когда он наконец говорит, звучит тише, чем обычно. «В 1905 году мы подписали Карлстадские соглашения. Мы согласились на разрыв унии, потому что боялись войны. Мы думали, что Норвегия сама поймет, как ей выгодно быть с нами. Но она не поняла. Она ушла в нейтралитет, который не смогла защитить, и в 1940-м немцы оккупировали её за месяц, а мы смотрели через горы и не могли ничего сделать, потому что у нас не было ни права, ни сил вмешаться».
Он поворачивается к нам, и я впервые вижу в его глазах что-то, кроме сухой дипломатической отстраненности. «Карл предлагает не просто купить землю. Он предлагает вернуть то, что мы потеряли по трусости, и это… это стоит сорока тонн золота».
Адмирал Ларссон уже наливает себе второй коньяк, не обращая внимания на предостерегающий взгляд отца. «Я за. Я тридцать лет ждал, когда кто-то скажет это вслух. Черт с ним, с золотом! Напечатаем новые деньги. У нас лес, руда, вода, восстановимся, а проливы это шанс, который дается раз в столетие. Не упустим его».
Мёрнер качает головой, но я вижу, что его сопротивление слабеет. «Ты забываешь о политической цене, Клас. Нас могут выгнать из всех послевоенных организаций. Лига Наций… что от нее осталось… новые структуры, которые создают американцы…»
Рут, который до этого сидел с закрытыми глазами, вдруг открывает их и произносит ровным, спокойным голосом: «Сорок тонн это много. Но если сделка пройдет как официальная репарация, если мы назовем это не покупкой, а компенсацией за ущерб, нанесенный шведской экономике немецкой блокадой… юридически это можно оформить так, что и англичане, и русские не смогут придраться. Я не говорю, что это просто. Я говорю, что это возможно. С хорошими юристами».
Я смотрю на Рута и понимаю, что этот человек, который казался мне просто банкиром, на самом деле игрок. Он просчитывает варианты не как хранитель, а как стратег.
Полковник Линдерот, который до сих пор молчал, выпуская клубы дыма из своей трубки, наконец произносит: «У меня есть информация. Не для протокола. Русские уже готовят операции в Прибалтике. После взятия Кенигсберга их флот выйдет на просторы Балтики. Если они закрепятся в Либаве и Мемеле, следующий шаг Датские проливы, у нас есть год, может быть, два, пока они перегруппируются. Если мы не займем эти территории сейчас, мы будем иметь русских на южных подступах к Стокгольму через десять лет».
Он замолкает и выбивает пепел из трубки. Больше он ничего не добавляет, но его слова висят в воздухе, как приговор.
Отец, который все это время сидел неподвижно, откинувшись в кресле, вдруг подается вперед. Я смотрю на него и вижу, как его пальцы сжимают подлокотник, побелевшие от напряжения. «Карл. Ты уверен, что немцы согласятся? Они могут решить, что лучше уничтожить всё, чем отдать. Они могут взять золото и не уйти. Они могут…»
Я прерываю его, хотя понимаю, что перебивать отца при гостях нарушение всех мыслимых приличий. «Отец. Я знаю немцев. Я знаю их логику. Они проиграли войну, их генералы уже сейчас ищут способы сохранить хоть что-то. Золото даст им возможность вести переговоры с союзниками, а Норвегия и Дания для них обуза, которую они не могут удержать. Они уйдут в любом случае. Вопрос лишь в том, оставят ли они после себя разруху или уйдут с деньгами и гордостью, что не отдали территории врагу, а передали их нейтральной стране».
В комнате тишина. Я смотрю на каждого из них по очереди. Адмирал пьян, но глаза его горят. Дядя бледен, но спокоен. Рут сосредоточен, просчитывает цифры. Мёрнер колеблется, но я вижу, что он уже почти согласен. Линдерот просто ждет, наблюдая, и отец… отец смотрит на меня так, словно видит впервые. Потом он медленно поднимает свой бокал.
«Ты безумец, Карл. Ты предлагает то, о чем никто из нас не смел даже думать. Но в этом безумии… есть своя логика. Я не знаю, согласятся ли немцы. Я не знаю, простят ли нас союзники. Я не знаю, хватит ли у нас золота, чтобы заплатить эту цену, и хватит ли сил, чтобы удержать то, что мы купим. Но я знаю одно, что если мы не попробуем, мы никогда не узнаем, и через двадцать лет, когда русские будут стоять в проливах, мы будем проклинать себя за трусость».
Он поворачивается к остальным. «Господа. Я предлагаю не принимать решений сегодня. Но я предлагаю поддержать Карла в том, чтобы он проработал этот вопрос. Связался с нужными людьми. Оценил возможности, а мы, каждый в своем ведомстве, окажем ему содействие. Неофициальное, без протоколов, без бумаг».
Адмирал Ларссон поднимает свой бокал. «Поддерживаю. Карл, через неделю я жду тебя в штабе флота. Покажу тебе все, что мы знаем о проливах, о базах, о том, что нам нужно для контроля над ними».
Дядя кивает, возвращаясь к своему портвейну. «Я подготовлю дипломатическую записку. О том, как можно оформить такую сделку, чтобы она выглядела легально. Это не для подписания, просто для понимания границ возможного».
Рут вздыхает, но его голос звучит твердо: «Я подготовлю справку о золотом запасе. О том, сколько мы можем выделить, не подорвав экономику. И о том, как можно провести такую операцию, чтобы не обрушить рынок».
Мёрнер поднимает свой стакан с водой, словно это шампанское. «Я за. Но, Карл, помни: если это выйдет наружу, я буду отрицать, что знал. И ты меня не вини. Политическая цена может быть выше, чем мы думаем. Но если ты сможешь… если ты действительно сможешь это провернуть…»
Он не заканчивает фразу, но я понимаю. Если я смогу, это изменит всё. Это сделает Швецию не наблюдателем, а игроком, настоящим - Хозяином Балтики с выходом и в Северную Атлантику.
Линдерот последним поднимает свою трубку, словно тост. «Я дам вам информацию. О том, что реально, а что нет, о том, что думают немцы. О том, что будут делать русские. Без этого любой план гадание на кофейной гуще».
Он смотрит на меня, и в его глазах я вижу то, чего не видел ни у кого из присутствующих. Он знает, или, по крайней мере, подозревает. Но он не спрашивает, откуда у меня эти идеи. Может быть, для него это не важно. Важен результат.
Я поднимаю свой бокал. «Господа. Спасибо. Я не знаю, получится ли у нас. Но я знаю одно: через девяносто лет наши внуки либо будут жить в стране, которая сама решает свою судьбу, либо будут просить защиты у чужих, потому что мы не посмели. Я не хочу, чтобы они просили. Я хочу, чтобы они были хозяевами в своем доме».
Я пью, и коньяк обжигает горло, но это хороший огонь. Огонь, который разгорается внутри, там, где девяносто лет была только зола.
Мы пьем, за клуб, за Швецию, за безумную идею, которая может либо спасти страну, либо уничтожить всё, что мы имеем. Но в глазах каждого из этих людей, адмирала, дипломата, банкира, министра, разведчика, генерала, я вижу не страх. Я вижу надежду. Ту самую надежду, которую я считал потерянной навсегда. Они не знают, что я пришел из времени, где Швеция сдалась, продала заводы, вступила в чужие альянсы и забыла, что такое гордость. Но они скоро узнают, что такое не сдаваться. Я сделаю так, чтобы узнали, и, может быть, через девяносто лет кто-то, сидя у камина в старом особняке на Стрёмгатан, поднимет бокал и скажет, спасибо тем, кто посмел.
День после
Я просыпаюсь оттого, что кто-то настойчиво стучит в дверь. Вчерашний коньяк оставляет в голове ровно столько тяжести, сколько нужно, чтобы напомнить: ты больше не старик, которому похмелье обеспечено двумя бокалами. Двадцать четыре года. Тело справляется. Я сажусь на кровати, чувствуя, как солнечный свет, пробивающийся сквозь тяжелые шторы, режет глаза, но это приятное ощущение, живое, настоящее.
— Войдите, — говорю я, и горничная вносит поднос с утренним кофе. Сегодня он крепче, чем обычно, с маленьким кусочком сахара-рафинада, так как мать знает, что после вчерашнего это необходимо. Я делаю глоток, чувствуя, как горечь растекается по языку, и откидываюсь на подушки. В комнате тихо, только часы на каминной полке отсчитывают секунды. Мои часы. Точнее, часы прадеда, которые теперь стали моими. Я смотрю на них, половина девятого.
Ванная в доме Энеротов, это отдельная история. В отличие от большинства стокгольмских квартир, где удобства часто располагались в коридоре, родовой особняк на Стрёмгатан был перестроен в 1920-х с размахом, достойным семьи, которая не считает деньги. Фарфоровая ванна на львиных лапах, медные краны с выгравированными инициалами «H.E.» моего отца, полотенца из египетского хлопка, которые меняют два раза в неделю, и целая батарея флаконов и баночек, оставшихся от настоящего Карла. Я смотрю на них с любопытством: одеколон «4711», который в моей прошлой жизни считался бабушкиным, здесь признак хорошего тона; помазок для бритья из барсучьей щетины, опасная бритва «Heljestrand» — шведская сталь, лучшая в мире. Я бреюсь медленно, привыкая к своему новому лицу, к тому, как свет падает на скулы, к жесткой щетине, которая у старика была седой и редкой, а здесь густая, темная, живая.
Вода в ванне горячая, угольные колонки греют исправно, хотя угля в Стокгольме этой зимой меньше, чем хотелось бы. Я лежу в пене, смотрю на высокий потолок с лепниной и думаю о деньгах. Вчерашний разговор о сорока тоннах золота был грандиозен, но сейчас меня интересуют мои собственные финансы. Те, что позволят мне двигаться, действовать, не спрашивая разрешения у отца. Я вылезаю из ванны, вытираюсь огромным махровым полотенцем и иду к секретеру, где храню документы.
Секретер — красное дерево, инкрустация перламутром, подарок матери на восемнадцатилетие настоящего Карла. Я открываю его, и передо мной предстает аккуратно разложенное богатство молодого барона. Текущий счет в Stockholms Enskilda Bank тысяча двести крон. Наличные в шкатулке е восемьсот. Ежемесячный доход от fidekommiss всего триста пятьдесят крон. Офицерское жалование восемьдесят. Итого, четыреста тридцать в месяц, плюс накопления, это в три раза больше, чем у квалифицированного рабочего. Но траты тоже не детские. Чистка костюмов, обеды в клубах, извозчики, подарки, книги, сигары. Я сажусь за секретер и начинаю подсчеты на листе бумаги, выводя цифры своим старым, привычным почерком, который так не похож на каллиграфию настоящего Карла.
После получаса подсчетов я понимаю: я не богат. Я обеспечен, но не богат. Настоящее богатство это состояние отца, земли в Сёдерманланде, акции Bofors и SKF, доверительные фонды, которые приносят доход, о котором я не имею представления. Мой личный капитал, это карманные деньги, достаточные для безбедной жизни, но недостаточные для серьезных проектов. Однако у меня есть то, что важнее денег, имя, связи, доступ, и я намерен использовать это сполна.
Я одеваюсь. Сегодня не надо парадного сюртука я выбираю серый твидовый пиджак, вельветовые брюки, коричневые ботинки на толстой подошве, которые настоящий Карл купил перед войной у Tärnsjö и которые до сих пор выглядят как новые. Белая рубашка, галстук в тонкую полоску, шерстяной жилет. Всё высокое качество, ничего кричащего. Тихая роскошь, которая не нуждается в лейблах. В моей прошлой жизни я носил костюмы от Tiger и Eton, думая, что это шик. Теперь я понимаю, что настоящий шик, это когда портной знает твою фамилию три поколения, а ткань заказывают из Англии, несмотря на войну, потому что шведская не дает нужной драпировки.
Завтрак в столовой. Мать уже уехала, у неё встреча в Красном Кресте, она возглавляет дамский комитет по сбору средств для военнопленных. Отец завтракает в одиночестве, читая Svenska Dagbladet. На столе овсяная каша с брусничным вареньем, вареное яйцо, два ломтика ржаного хлеба с маслом, кофе. Я сажусь напротив, и он откладывает газету.
— Голова не болит? — спрашивает он сухо, но я чувствую в этом вопросе заботу.
— Нет, отец. Спасибо за вчерашний коньяк, и за поддержку.
Он кивает, возвращаясь к газете. Я вижу заголовок: «Tyskarna drar sig tillbaka i Ardennerna» (немцы отступают в Арденнах). Война катится к концу, и все это знают. Но никто не знает, что будет потом, кроме меня.
— Ты сегодня куда? — спрашивает отец, не поднимая глаз.
— Встречаюсь с друзьями. В Operakällaren. Обед посвященный моему дню рождения.
— С кем именно?
Я перечисляю имена, которые настоящий Карл называл в разговорах. Отец кивает, удовлетворенный. Все они из «правильных» семей. Он знает их отцов, дедов, историю рода на три поколения назад.
— Передавай привет Фольке, и скажи ему, что его отец звонил вчера. Спрашивал, когда Фольке наконец явится на стрельбище.
— Передам, — говорю я, хотя понятия не имею, кто такой Фольке и какое стрельбище имеется в виду, но я узнаю.
После завтрака я поднимаюсь в свою комнату за пальто и шляпой. В прихожей меня останавливает горничная.
— Барон, вам письмо.
Я беру конверт. Тонкая бумага, изящный почерк, обратный адрес указан дворец. Я вскрываю его и читаю несколько строк: «Дорогой Карл, слышал о вчерашнем. Жду подробностей. Бертиль».
Я не знаю, кто такой Бертиль, но обратный адрес говорит сам за себя. Кто-то из королевской семьи. Я прячу письмо во внутренний карман. Значит, у настоящего Карла были связи и во дворце, это нужно использовать.
Я выхожу на улицу. Стокгольмское утро серое, но сухое. Снег, выпавший на прошлой неделе, уже утрамбован, и тротуары посыпаны песком. У ворот особняка меня ждет не извозчик и не такси, которых в Стокгольме 1944 года всего около пятисот, а старый Volvo PV51, еще 1938 года выпуска, который отец выделил мне в личное пользование. Машина темно-зеленая, с деревянными вставками в дверях, без лишних украшений. Не роскошь, но статус: в военное время иметь личный автомобиль и бензин к нему могут позволить себе немногие. Я сажусь за руль, и двигатель заводится с пол-оборота. Шведская надежность. Я выруливаю на набережную, и Стокгольм разворачивается передо мной во всей своей суровой красоте.
Ресторан Operakällaren при Королевской опере, место, где встречается элита. Не та, что сверкает бриллиантами на официальных приемах, а та, что не нуждается в демонстрации. Я паркуюсь на набережной, поднимаюсь по ступеням и вхожу в вестибюль. Меня встречают с легким поклоном, знают в лицо. Я называю имя, и меня проводят в отдельный кабинет на втором этаже, где уже собрались пятеро.









