
Полная версия
Там, где гнутся дубы - 1
Боль была невыносимой. Она длилась вечность, а потом тишина, холод, запах соснового дыма, смешанный с ароматом дорогого одеколона и еще чем-то сладковатым, едва уловимым запахом, который Густав не мог определить, но который заставил его сердце биться быстрее.
Густав открыл глаза.
Он лежал на кровати под тяжелым балдахином, в комнате, обставленной старинной дубовой мебелью. На стенах висели портреты в золоченых рамах, охотничьи трофеи, старинное оружие. За высокими окнами темнота, и только редкие огни Стокгольма мерцают вдалеке, но это не тот Стокгольм, который он знал. Неоновые вывески исчезли. Вместо них мягкий свет редких фонарей и темные силуэты старых зданий, которые в его время давно снесли или перестроили. Воздух был другим, холоднее, чище, без запаха выхлопных газов и городской суеты.
Он прислушался к себе. Тело было другим. Лёгким, упругим, сильным. Двадцать четыре года. Мышцы, не тронутые старостью, сердце, бьющееся ровно и мощно, кожа гладкая, без старческих пигментных пятен. Он медленно поднял молодую руку с длинными пальцами аристократа, на безымянном пальце массивное золотое кольцо с фамильным гербом: три дубовых листа и корона.
Он медленно поднялся, чувствуя непривычную легкость в теле, подошёл к зеркалу в тяжелой дубовой раме и увидел лицо, которое знал по фотографии. Светлые волосы, падающие на лоб, высокий лоб, серые глаза с лёгкой надменностью, волевой подбородок. Красивый, самоуверенный молодой человек. Барон Карл Энерот. Сын генерала. Племянник дипломата. Крестник адмирала. Тот, кто должен был войти в ближайший круг королевской семьи. Тот, кто погибнет через три недели, если ничего не изменить.
Густав Энерот, человек, который видел упадок своей страны, умер. Или, может быть, просто уснул навсегда. Потому что сейчас, в холодное утро января 1945 года, в Стокгольме проснулся другой человек. Тот, кто помнил всё, что должно случиться. Тот, кто знал, какие ошибки приведут Швецию к утрате себя. Тот, кто поклялся умирающему Карлу XII и исчезающей стране своих предков, что больше ни одна верфь не будет продана, ни один самолёт не будет списан, ни один швед не будет стыдиться того, что он швед.
Он подошёл к окну, распахнул его навстречу январскому морозу и глубоко вдохнул холодный воздух, чувствуя, как легкие наполняются силой молодости. Стокгольм спал, но скоро он проснётся, и этот раз всё будет иначе.
Он вернулся к кровати, взял с тумбочки серебряный портсигар с вензелем «C.E.» и открыл его. Внутри лежали визитные карточки. Он перебрал их:
«Генерал-лейтенант Хенрик Энерот, Военный совет», «Граф Линде, Министерство иностранных дел», «Вице-адмирал Клас Ларссон, Командующий Балтийским флотом», «Улоф Мёрнер, Министр обороны», «Гуннар Мюрдаль, Министр торговли». Семья, связи, власть, всё это теперь было его.
Он закрыл портсигар и улыбнулся. Впервые за долгие годы это была не усталая, горькая улыбка старого человека, а уверенная, хищная усмешка молодого барона, который знает, что мир принадлежит тем, кто берёт.
— Ну что ж, дядя Улоф, дядя Гуннар, крестный Клас, — тихо сказал он, глядя на своё отражение в темном стекле окна. — Поговорим о будущем Швеции. Только на этот раз я буду не наблюдателем, я буду участником, и поверьте мне, я знаю, что говорю. Ведь я уже видел, к чему приведут ваши компромиссы, и я не позволю этому случиться, никогда.
Двадцать четыре свечи
Шестнадцатое декабря 1944 года. Я просыпаюсь от тихого, но настойчивого стука в дверь. Мое тело это тело двадцатичетырехлетнего мужчины, и оно слушается меня с пугающей легкостью. Нет привычной боли в пояснице, нет тяжести в ногах, нет того утреннего хруста в суставах, который последние десять лет моей прошлой жизни был моим постоянным спутником. Я сажусь на кровати, и мышцы живота сокращаются без малейшего усилия. Двадцать четыре года, я снова молод, ура!
— Войдите, — говорю я, и мой голос звучит ниже и тверже, чем я ожидал.
Горничная, пожилая женщина в строгом черном платье и белом накрахмаленном переднике, входит с подносом. Она служит в этом доме с тех пор, как я, то есть настоящий Карл, был ребенком. Я вижу это по тому, как легко она движется в этих комнатах, как знает, куда поставить поднос, чтобы утреннее солнце не светило в глаза.
— С днём рождения, барон, — говорит она, ставя поднос на прикроватный столик. — Господин генерал велели передать, чтобы вы ровно к десяти спустились в гостиную. Гости начнут съезжаться к полудню.
— Хорошо, — отвечаю я, и это короткое слово звучит естественно. Я долго готовился к этой роли, но оказалось, что язык, это не только слова, но и интонации, дыхание, паузы. Мое тело помнит их лучше, чем мой разум.
Она выходит, и я остаюсь один. Смотрю на поднос, овсяная каша с ложечкой варенья из брусники, два тонких ломтика хлеба с маслом, маленькая чашечка черного кофе, стакан молока, война, карточки. Даже в доме генерала нет излишеств. Я помню, как в моей прошлой жизни на дни рождения я заказывал еду из ресторанов, которые доставляли её в пластиковых контейнерах. Я ел в одиночестве, перед телевизором, и вкус еды не имел значения. Теперь я ем овсяную кашу и чувствую каждый глоток молока. Может быть, это и есть молодость, способность чувствовать вкус жизни.
Я медленно одеваюсь. На стуле висит темно-синий сюртук с серебряными пуговицами. Я провожу пальцами по ткани, шерсть, тонкая, дорогая, но уже не новая. Вещи в этом доме берегут. В моей прошлой жизни я покупал костюмы в магазинах на Биргер Ярлсгатан, платил за них десятки тысяч крон, а потом они висели в шкафу, потому что мне некуда было в них выходить. Этот сюртук носил настоящий Карл, и я чувствую себя самозванцем, надевая его. Но когда я смотрю в зеркало, я вижу не самозванца. Я вижу барона Карла Энерота. Светлые волосы, серые глаза, высокий лоб. Красивый, самоуверенный молодой человек. Кровь, титул, связи. Всё это теперь мое.
Ровно в десять я спускаюсь вниз. Гостиная на первом этаже натоплена, изразцовая печь гудит сухим жаром. У камина стоит мой отец — генерал-лейтенант Хенрик Энерот. Он высок, сед, подтянут. Даже в домашнем сюртуке он сохраняет выправку, заставляющую младших офицеров вытягиваться во фрунт. Я смотрю на него и чувствую странное волнение. В моей прошлой жизни я никогда не знал своего отца. Он умер, когда мне было пять лет, и я помню только его запах, табак и кожа, и то, как его руки держали меня на плечах. Теперь у меня есть отец, живой, сильный, настоящий.
— Выглядишь хорошо, Карл, — говорит он, оглядывая меня с головы до ног. — Намного лучше, чем вчера.
— Tack, far, — отвечаю я, протягивая руку для рукопожатия. Объятий в этом доме не водится. Я знаю это из рассказов, из книг, но когда его ладонь сжимает мою, я чувствую тепло. Мужское тепло, которое не нуждается в словах.
— Мать скоро выйдет, — говорит он, закуривая тонкую сигару. — Она хотела, чтобы мы обменялись подарками до прихода гостей.
Мать входит бесшумно, как всегда. Темно-синее платье с высоким воротником, фамильная брошь, три короны в бриллиантах. Она подходит ко мне, окидывает долгим взглядом и вдруг поправляет мой галстук, хотя он завязан безупречно.
— Ты стал другим, Карл, — говорит она тихо. — Спокойнее и собраннее.
— Мне просто исполнилось двадцать четыре, — улыбаюсь я, но она качает головой.
— Дело не в возрасте. Дело в глазах, раньше в них был мальчишка. Теперь... теперь я вижу там мужчину, который многое видел.
Она смотрит на меня так, словно пытается прочитать то, что я прячу. Я выдерживаю её взгляд. Я научился этому в своей прошлой жизни, когда мне приходилось вести переговоры с банкирами и политиками. Не отводить глаза, не суетиться, не выдавать себя, но с ней это труднее. Она моя мать, или, по крайней мере, женщина, которую я должен называть матерью.
Отец вручает мне подарок первым. Тяжелый футляр, обтянутый кожей. Я открываю, а внутри лежит револьвер. Старый, но в идеальном состоянии, с вензелем на рукояти и гравировкой на стволе.
— «Смит-Вессон» образца 1887 года, — говорит отец. — Им пользовался мой отец, а до него его отец. Первый выстрел из этого револьвера был сделан по русской канонерке в 1904-м. Второй по немецкому самолёту в 1940-м. Третий... я надеюсь, что третий никогда не понадобится.
Я беру револьвер. Металл холодный, но в этом холоде чувствуется странное тепло поколений, сжимавших эту рукоять. Я взвешиваю оружие в руке. В моей прошлой жизни я никогда не держал ничего подобного. У меня было охотничье ружье, купленное в магазине, которое я использовал два раза в год, а это история Швеции, сжатая в кусок стали и дерева.
— Я сохраню его, — говорю я, и добавляю то, что настоящий Карл, наверное, не сказал бы:
— И если придёт день, я использую его не для обороны, а для нападения.
Отец поднимает бровь, но ничего не говорит. Только кивает, медленно, задумчиво.
Мать дарит мне часы. Карманный хронометр «Петека Филиппа» в золотом корпусе, с гравировкой на крышке: «1905» и инициалы «К.Э.» Карл Энерот, прадед, тот самый полковник. Я открываю крышку, слушаю тиканье. Часы идут. Восемьдесят лет они идут, переходя от отца к сыну, и никто не знает, что через девяносто лет их купят на аукционе в Лондоне за бесценок, потому что внуки продадут всё, что осталось от рода. Я знаю, я видел это, но сейчас часы в моих руках, и я не позволю этому случиться.
— Это тебе от меня, — говорит мать и протягивает маленький бархатный мешочек.
Внутри лежит золотой крест на тонкой цепочке. Простой, без украшений, такой, какие носили шведские офицеры со времен Густава Адольфа.
— Носи его под рубашкой, — говорит она. — И пусть он напоминает тебе, что мы, шведы, не боимся смерти, мы боимся только недостойной жизни.
Я надеваю крест, прячу его под воротник. Золото холодит кожу, и это напоминает мне, что я жив. Что я снова молод, что у меня есть второй шанс.
Ровно в полдень начинают съезжаться гости. Я стою в гостиной рядом с отцом и смотрю, как один за другим входят люди, чьи имена я знал из учебников истории. Вице-адмирал Клас Ларссон мой крестный. Высокий, обветренный, с цепким взглядом. Он стискивает мою руку так, что хрустят кости.
— С днём рождения, мальчик, — гудит он. — Рад, что ты наконец перестал быть сопляком.
Он вручает мне сверток. Я разворачиваю там карта Балтийского моря. Но не обычная. На ней нанесены секретные фарватеры, минные поля, точки базирования советского флота. Информация, которая в 1944-м доступна только избранным.
— Это для тебя, — говорит адмирал, понижая голос. — Если русские полезут, ты должен знать, где они могут ударить, и где мы можем их встретить.
Я смотрю на карту и понимаю, что держу в руках не просто бумагу. Я держу план войны, который шведский флот разрабатывал втайне от правительства. Настоящий Карл, наверное, испугался бы такой ответственности. Но я не настоящий Карл. Я — Густав Энерот, который знает, что русские не полезут в 1945-м, но я также знаю, что через сорок лет угроза вернется, и Швеция будет к ней не готова и я буду готов.
— Tack, крестный, — говорю я, и в моем голосе, кажется, звучит что-то, заставляющее адмирала посмотреть на меня внимательнее.
Следующий — дядя, граф Линде. Министерство иностранных дел. Сухой, педантичный, одет с подчеркнутой простотой. Он окидывает меня быстрым взглядом и произносит:
— Ты вырос, Карл. Надеюсь, голова у тебя выросла вместе с телом.
Его подарок, это книга, первый том мемуаров шведского посла в Берлине, с пометками на полях, сделанными рукой самого графа.
— Прочитай, — говорит он. — Здесь написано, как не нужно вести внешнюю политику. Немцы нас обманывали три года. А мы делали вид, что верим. Запомни: нейтралитет — это не трусость. Но и не слепота.
Я беру книгу, листаю страницы, вижу карандашные пометки. «Ложь», «предательство», «наивность». Дядя не верил немцам. Он знал, но не мог ничего изменить, у него не было власти, а у меня будет.
К часу дня гостиная полна. Министр обороны Улоф Мёрнер старый друг дома, который называет меня «племянником» и похлопывает по плечу.
Управляющий Риксбанком Ивар Рут - человек с лицом хорька и глазами, видящими на пять лет вперед. Полковник Стен Линдерот - начальник разведывательного управления, личность настолько засекреченная, что даже здесь о нем говорят шепотом. Все они «дядья» Карла. Люди, которые двадцать лет решают судьбу Швеции за дубовыми столами министерств. Я смотрю на них и понимаю, что через несколько лет многие из них уйдут, и их место займут другие, менее умные, менее волевые, более удобные для глобального мира. Я не хочу, чтобы они уходили. Я хочу, чтобы они остались и сделали Швецию сильной, и я знаю, как это сделать.
Обед начинается ровно в час. Малая столовая, дубовые панели, портреты предков. Белая скатерть, тяжелое серебро, хрусталь, который достают только по большим праздникам. Я сажусь за стол и чувствую, как дрожат руки. Не от волнения, а от осознания. В моей прошлой жизни я обедал в одиночестве. Иногда я накрывал на стол для себя одного, ставил приборы, зажигал свечи, и это было жалкое зрелище, а теперь вокруг меня семья. Живые люди, которые говорят, смеются, спорят. Отец справа. Мать слева. Напротив сидит дядя Улоф, который что-то рассказывает о новых поставках железной руды в Германию.
Генерал поднимает бокал:
— За именинника.
Все пьют, не чокаясь. Шведская традиция, чокаться считается излишней эмоциональностью. Я поднимаю свой бокал, смотрю на мутноватое вино в свете свечей и чувствую, как внутри поднимается странное, почти болезненное чувство. Это счастье? Я не помню, когда в последний раз был счастлив. В моей прошлой жизни счастье ушло вместе с молодостью, а потом и молодость ушла, и осталась только привычка, а теперь я сижу за столом, где решается судьба страны, и мне двадцать четыре года, и у меня есть отец, мать, крестный, дядя, и я знаю, что никто из них не доживет до 2035-го, но сейчас они живы, и я могу их защитить.
— Карл, ты что-то притих, — замечает дядя. — Обычно ты на своих именинах тосты говорил, девушкам комплименты расточал, а сегодня сидишь, как сыч.
Я поднимаю голову и смотрю ему прямо в глаза.
— Дядя, иногда человек понимает, что жизнь слишком коротка, чтобы тратить её на пустые слова. Особенно когда вокруг столько людей, которые могут научить его чему-то действительно важному.
За столом тишина. Отец смотрит на меня с выражением, которое я не могу прочитать. Адмирал крякает и одобрительно кивает. Министр обороны Мёрнер, который до этого разговаривал с управляющим банком о курсе кроны, вдруг поворачивается ко мне и впервые за вечер обращается ко мне не как к сыну старого друга, а как к равному:
— А что ты думаешь, барон? Вот мы тут спорим, стоит ли нам увеличить производство противотанковых орудий, если русские после войны всё равно будут доминировать на Балтике?
Я медленно кладу вилку. В моей прошлой жизни я был промышленником. Я знал, сколько стоит ствол, сколько времени занимает настройка конвейера, сколько стали нужно для тысячи орудий. Но сейчас я говорю не об этом. Сейчас я говорю о том, что знаю, чего они не знают.
— Дядя Улоф, — говорю я, и мой голос звучит тверже, чем я ожидал, — вопрос не в том, сколько пушек мы сделаем. Вопрос в том, какую Швецию мы хотим оставить после себя. Если мы будем полагаться на чужую защиту, мы перестанем быть хозяевами в своём доме. Если мы будем продавать свои технологии и свои заводы тем, у кого больше денег, мы перестанем быть нацией. Нейтралитет это не позиция наблюдателя, это позиция человека, который настолько уверен в своей силе, что его не трогают. Мы должны быть сильными, не для того, чтобы нападать, а для того, чтобы с нами считались.
Тишина. Я смотрю на их лица. Адмирал с одобрением. Дядя с недоумением. Министр обороны с задумчивостью, а отец... отец смотрит на меня так, словно видит впервые, и я понимаю, что сказал слишком много. Настоящий Карл не мог так говорить, он был мальчишкой, который любил охоту и девушек, а я старик, который видел, как умирает его страна, но назад пути нет.
После обеда мы переходим в гостиную. Кофе, маленькие печенья, разговоры у камина. Я стою у окна, смотрю на сумерки, сгущающиеся над Стокгольмом. Снег падает крупными хлопьями, и фонари отражаются в нем холодным голубым светом. В моей прошлой жизни я ненавидел зиму. Она напоминала мне о старости, о пустоте, о том, что жизнь проходит. Теперь я чувствую холод и радуюсь ему, я жив, я молод, я могу дышать.
— Карл, — ко мне подходит отец, протягивая чашку кофе. — Ты не ответил на вопрос Мёрнера. Так что же мы всё-таки будем делать с противотанковыми орудиями?
Я беру чашку, делаю глоток и горький, терпкий кофе обжигает губы.
— Мы будем делать их, отец, много, и не только их. Мы будем делать всё, что нужно, чтобы в 1945 году никто, ни русские, ни американцы, ни англичане, не посмел смотреть на Швецию свысока, мы Энероты всегда были воинами, а не торговцами. Пришло время напомнить об этом остальным.
Отец молчит долгую минуту. Потом его губы трогает едва заметная улыбка, первая улыбка, которую я вижу на его лице за весь день.
— Добро пожаловать в род, Карл, — говорит он тихо. — Настоящий, наш, наконец-то.
Он хлопает меня по плечу и возвращается к гостям. Я остаюсь у окна, сжимая в одной руке чашку кофе, в другой револьвер, который так и не выпустил с момента вручения. Я смотрю на свою ладонь, на револьвер, на часы на столике, на отца, который смеется с адмиралом, на мать, которая разливает кофе по чашкам, и чувствую, как внутри меня растет уверенность.
Мне подарили револьвер предков, часы прадеда, крест офицеров, карту Балтики и книгу о дипломатических ошибках. Но главный подарок я получил не в этом доме. Главный подарок, это второе дыхание. Второй шанс. Тело двадцатичетырехлетнего мужчины, имя, открывающее любые двери, и знание того, что произойдет в ближайшие девяносто лет.
Я поднимаю револьвер к свету, вглядываюсь в гравировку на стволе. «Будь готов». Я готов. Готов больше никогда не быть стариком, который смотрит, как его страна исчезает по кусочкам. Готов быть молодым, сильным, безжалостным. Готов надеть маску барона Карла Энерота так плотно, чтобы никто никогда не увидел под ней Густава, старого, усталого и проигравшего. Потому что теперь у меня есть не только прошлое, у меня есть будущее, и я не собираюсь его упускать.
— С днём рождения, Карл, — шепчу я себе под нос, пряча револьвер во внутренний карман сюртука, рядом с часами и крестом. — Пусть этот год станет последним, когда Швеция играет по чужим правилам, с этого дня правила будем устанавливать мы.
Я делаю последний глоток кофе и возвращаюсь к гостям. Адмирал Ларссон, развалившийся в кресле у камина с бокалом коньяка в руке, машет мне, подзывая к карте, которую он разложил на журнальном столике. Крестный пьян, но это та благородная морская пьяность, которая не мешает мысли, а лишь развязывает язык.
«Садись, мальчик, — командирским тоном произносит он, указывая на кресло напротив. — Смотри сюда».
Его палец, толстый и обветренный, утыкается в точку на балтийском побережье, где обозначен Ленинград.
«Если русские двинутся после войны — а они двинутся, можешь мне поверить, — то первый удар придется сюда, на Готланд. Остров — ключ к Балтике. Удержим его — удержим море. Потеряем — и Стокгольм станет прифронтовым городом».
Я смотрю на карту и вижу не только минные поля и фарватеры, которые нанесены карандашом. Я вижу то, чего не видят они: через сорок лет советский флот будет стоять на тех же якорных стоянках, и Швеция не сможет ничего противопоставить. Но сейчас я молчу, так как время еще есть.
Дядя, граф Линде, подходит к нам с бокалом портвейна. Он не пьет крепкого, считает это дурным тоном для дипломата. Его лицо, всегда сухое и педантичное, сейчас чуть смягчено теплом камина и хорошим вином.
«Карл, ты прочитал мои пометки в книге?» — спрашивает он, и я киваю.
«Тогда скажи: что ты понял?»
Я смотрю ему прямо в глаза и отвечаю: «Что нейтралитет не означает доверчивость. Мы торговали с немцами железом, а они плели заговор против нас. Дядя, вы знали об этом еще в сорок первом. Вы предупреждали. Но вас не слушали».
Граф медленно кивает, и в его глазах мелькает что-то похожее на уважение. «Меня слушали, но не слышали. Разница велика, а теперь, когда война идет к концу, те же самые люди будут делать вид, что всегда знали, чем всё кончится. История пишется победителями, Карл. Но правда остается тем, кто её помнит».
Я чувствую вес этих слов. Дядя говорит не только о немцах. Он говорит о тех, кто после войны попытается забыть, как близка была Швеция к катастрофе.
Отец молча ставит передо мной бокал. Я узнаю этот коньяк «Martell Cordon Bleu», довоенный, из погребов, которые берегли для особых случаев. Сам генерал пьет шведский «Brännvin» с легкой горчинкой тмина, он считает, что офицер должен пить то, что доступно солдату. Я делаю глоток, и тепло разливается по груди, смешиваясь с теплом от камина. Отец садится напротив, в кресло, которое принадлежало его отцу, и закуривает сигару, кубинскую, последнюю из коробки, которую он получил от испанского атташе до того, как дипломатические каналы сузились до размеров игольного ушка. Дым плывет к потолку, и в его синеватых клубах я вижу лица других гостей.
Министр обороны Улоф Мёрнер, человек, которого вся страна называет «дядей Улоф», хотя он не состоит в родстве ни с кем из присутствующих, пододвигает свое кресло ближе. Он грузен, но не рыхло, а той тяжелой, основательной грузностью, которая бывает у людей, привыкших держать в руках вес государства. В руке у него стакан с водой, он за рулем и, несмотря на праздник, не позволяет себе лишнего.
«Карл, — говорит он, и его голос звучит мягче, чем я ожидал, — ты сегодня говорил о противотанковых орудиях. Разовьешь мысль?»
Я ставлю бокал на столик и чувствую, как все присутствующие, а их человек десять, поворачиваются ко мне, это не любопытство, это проверка.
Я начинаю медленно, стараясь не выдать волнения.
«Мы не можем тягаться с русскими в количестве танков. Это бессмысленно, у них их будут тысячи, у нас лишь сотни. Но мы можем сделать так, чтобы каждый наш танк стоил трех их. Мы можем делать орудия, которые пробьют любую броню с дистанции, недоступной для ответного огня. Мы можем строить корабли, которые выдержат любой шторм. У нас есть сталь, есть инженеры, есть традиция. Чего нам не хватает, так это стратегии».
Мёрнер поднимает бровь. «Стратегии? У нас есть генеральный штаб».
«У генерального штаба есть планы на следующую войну? — отвечаю я, чувствуя, как внутри поднимается что-то, что я сдерживал девяносто лет. — Но я говорю о стратегии на много лет вперед. О том, какой мы хотим видеть Швецию, когда наши внуки станут взрослыми».
В комнате тишина. Слышно только потрескивание дров в камине да тихое позвякивание льда в чьем-то стакане. Управляющий Риксбанком Ивар Рут, до этого молчавший и лишь прихлебывавший свой шведский пунш из тонкого стакана, вдруг произносит: «Много лет, барон, это тридцать или пятьдесят? Вы уверены, что экономика может планироваться на такой срок?»
Я смотрю на него. Человек-хорек с глазами, видящими на пять лет вперед, что для банкира считается даром пророческим.
«Господин Рут, экономика планируется на срок кредита, а политика на срок жизни нации. Если мы не будем думать о том, какой станет Швеция через полвека, через полвека о ней никто не будет думать вообще».
Адмирал Ларссон крякает, отставляя пустой бокал. «Хорошо сказано, мальчик, а теперь скажи: что ты предлагаешь делать? Кроме как строить пушки и корабли?»
Я медленно обвожу взглядом комнату. Отец спокоен, но я вижу, как его пальцы сжимают подлокотник кресла. Дядя застыл с бокалом в руке. Мёрнер откинулся на спинку, но глаза его внимательны. Полковник Линдерот, начальник разведки, до этого сидевший в тени и лишь попыхивавший трубкой, наклоняется вперед, и я впервые вижу его лицо, некрасивое, рябое, с глубокими морщинами, но глаза светятся тем холодным огнем, который бывает у людей, слишком много знающих.
«Я предлагаю, — говорю я, и голос мой звучит тверже, чем я ожидал, — создать круг, неофициальный. Мы, здесь сидящие, встречаться раз в месяц, говорить о том, что происходит в стране и в мире, обмениваться мнениями, спорить. Но не как на официальных заседаниях, где каждый боится сказать лишнее, а как люди, которые хотят для Швеции одного, чтобы она выжила и осталась собой».









