Конный порядок.
Конный порядок.

Полная версия

Конный порядок.

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Ушли дети, – прошептала она, вся побелев, снова забегала по двору и упала на землю. – Алешенька… – закричала она отчаянно. – Ушли наши детки вперед ногами…

Егор махнул рукой и направился к соседям. Те рассказали, что мальчика и девочку забрала болезнь на прошлой неделе. Матрена писала ему, но, видимо, письмо не успело дойти. Егор вернулся в дом. Матрена растапливала печь.

– Вот ты и отделалась, Матрена, – сказал Егор. – Теперь тебя наказывать надо.

Он тяжело опустился на стул у стола, и тоска сдавила его сердце. Так и просидел до самого отхода ко сну, машинально поглощая тушенку и запивая ее дешевой водкой, не обращая внимания на домашние дела. Заснул прямо за столом, всхрапывая и просыпаясь снова и снова. Галина расстелила постель для себя и мужа на диване, а для Саньки – на раскладушке в углу. Погасив ночник, она прилегла рядом с мужем. Санька ворочался на своей раскладушке, глаза его были широко открыты. Он не мог заснуть, и в полумраке видел очертания комнаты, тусклый свет уличного фонаря в окне и край стола, заваленного всяким хламом. Навязчивые видения овладевали им, он поддавался мечтам и находил утешение в своих грезах наяву. Ему представлялось, что с небес спускаются две серебряные нити, сплетенные в толстый канат, к которым подвешена люлька, сделанная из розового дерева с причудливыми узорами. Она плавно покачивается высоко над землей и далеко от небес, и серебряные канаты мерцают в лунном свете. Санька лежит в этой люльке, и его обдувает легкий ветерок. Воздух наполнен звуками, похожими на музыку, доносящуюся с полей, а над еще не созревшей пшеницей сияет радуга.

Санька наслаждался своими грезами наяву и закрывал глаза, чтобы не видеть грязные вещи, сваленные под диваном матери. Вскоре он услышал тяжелое дыхание, доносившееся с дивана Галины, и подумал о том, как этот алкаш Игнатыч пристает к матери.

– Игнатыч, – громко произнес он, – мне нужно с тобой поговорить.

– Какие разговоры ночью? – сердито проворчал Игнатыч. – Спи, щенок…

– Клянусь, дело важное, – ответил Санька, – выйди во двор.

И во дворе, под светом яркой звезды, Санька сказал отчиму:

– Не обижай мать, Игнатыч, ты же пропащий.

– А ты знаешь мой характер? – спросил Игнатыч.

– Я знаю твой характер, но ты видел мать? Она же еще молодая. Не обижай ее, Игнатыч. Мы все тут пропащие.

– Слушай, парень, – ответил отчим, – держись подальше от меня и моего характера. Вот тебе сто рублей, проспи ночь, протрезвись…

– Мне твои деньги не нужны, – пробормотал Санька, – отпусти меня работать на ферму…

– С этим я не согласен, – отрезал Игнатыч.

– Отпусти меня на ферму, – настаивал Санька, – иначе я расскажу матери, какие мы есть. За что ей страдать с нами…

Игнатыч отвернулся, зашел в сарай и вынес топор.

– Господи, – прошептал он, – вот и все… я зарублю тебя, Санька…

– Ты не станешь рубить меня из-за бабы, – тихо сказал мальчик и приблизился к отчиму, – тебе же жалко меня, отпусти меня на ферму…

– Черт с тобой, – сказал Игнатыч и бросил топор, – иди на ферму.

И он вернулся в дом и лег спать со своей женой.

В то самое утро Сашка отправился к контрактникам записываться, и с тех пор стал жить при части, вроде подсобного рабочего. Прославился он по всей округе своей наивностью, получил от местных прозвище «Сашка-дурачок» и проработал так до самой мобилизации. Старики, те что поворчливее, приходили к нему в гараж почесать языки, бабы прибегали к Сашке поплакаться на безумные выходки мужей и не обижались на Сашку за его чудачества и за его странности. С мобилизацией своей Сашка попал в самый разгар конфликта. Он пробыл на войне почти четыре года и вернулся в город, когда там бесчинствовали мародёры. Сашку уговорили поехать в станицу Раздорскую, где формировался отряд против беспредела. Бывалый прапорщик – Семен Матвеевич Будёнков – руководил всем в этом отряде, и при нём были три брата: Емельян, Лукьян и Денис. Сашка поехал в Раздорскую, и там решилась его судьба. Он был в полку Будёнкова, в бригаде его, в дивизии и в Первой штурмовой роте. Он ходил выручать героический Мариуполь, соединился с Десятой армией Володина, сражался под Волновахой, под Угледаром и у Антоновского моста на Днепре. В харьковскую операцию Сашка вступил обозным, потому что был ранен и считался ограниченно годным.

Вот как всё это было. С недавних пор я познакомился с Сашкой-дурачком и переложил свой рюкзак в его "буханку". Нередко встречали мы рассвет и провожали закаты. И когда прихоть командования соединяла нас – мы садились по вечерам у светящейся палатки или кипятили в лесу чай в закопчённом термосе, или спали рядом на скошенных полях, привязав к ноге уставшего коня.

Инструкция по "буханке"

Мне прислали из штаба водителя, или, как принято у нас говорить, шофёра. Фамилия его Гришин. Ему сорок один год.

Пробыл он шесть лет в украинском плену, несколько месяцев назад бежал, прошёл Беларусь, северо-запад России, добрался до Брянска и в Орле был пойман самой тупой в мире мобилизационной комиссией и водворён на военную службу. До Клинцовского района, откуда Гришин родом, ему осталось сто километров. В Клинцовском районе у него жена и дети. Он не был дома шесть лет и три месяца. Мобилизационная комиссия сделала его моим шофёром, и я перестал быть изгоем среди контрактников.

Я — обладатель "буханки" и шофёра в ней. "Буханка"! Это слово стало основой треугольника, на котором зиждется наша реальность: воевать — "буханка" — риск…

По прихоти этой братоубийственной свары, обычная телега, какие используют в сельсовете, превратилась в грозное и мобильное орудие войны. Она породила новую стратегию, новую тактику, до неузнаваемости изменила облик сражений, создала своих героев и гениев. Таким был Батя – так его звали в народе – командир от Бога, сделавший тачанку осью своей загадочной и хитроумной стратегии. Он упразднил пехоту, артиллерию и даже кавалерию, заменив эти неповоротливые громады тремя сотнями пулеметов, установленных на бричках. Батя был многолик, как сама природа. Возы с сеном, выстроившись в боевой порядок, брали города. Свадебный кортеж, подъезжая к зданию местной администрации, открывал шквальный огонь, и тщедушный священник, развернув над собой черное знамя анархии, требовал от властей выдачи богатеев, выдачи работяг, вина и музыки.

Армия на тачанках обладала неслыханной маневренностью.

Комбриг Вихров показал это не хуже Бати. Разбить такую армию трудно, выловить – немыслимо. Пулемет, закопанный под скирдой, тачанка, спрятанная в крестьянском сарае, – они переставали быть боевыми единицами. Эти затаившиеся точки, предполагаемые, но неощутимые элементы, в сумме давали картину недавнего украинского села – свирепого, мятежного и корыстолюбивого. Такую армию, с амуницией, рассованной по углам, Батя в один час приводил в боевую готовность; еще меньше времени требовалось, чтобы ее демобилизовать.

У нас, в регулярной бригаде Вихрова, тачанка не играла столь исключительной роли. Однако все наши пулеметные расчеты передвигались исключительно на бричках. Казачья смекалка различала два вида тачанок: хозяйственные и чиновничьи. Да это и не выдумка, а реально существующее разделение.

На чиновничьих бричках, на этих разболтанных, сделанных без души и изобретательности повозках, тряслось по кубанским пшеничным степям убогое красноносое начальство, невыспавшаяся кучка людей, спешивших на осмотры и следствия. А хозяйственные тачанки пришли к нам из самарских и уральских, приволжских земель, из крепких немецких поселений. На дубовых просторных бортах хозяйственной тачанки красовалась добротная роспись – пышные гирлянды розовых немецких цветов. Крепкие днища были окованны железом. Ход был поставлен на незабываемые рессоры. Жар многих поколений чувствую я в этих рессорах, бьющихся теперь по разбитой донецкой дороге.

Восторг первого обладания переполнял меня. Каждый день после полудня мы готовили коней к выезду. Елизаров выводил их из стойл. Животные заметно прибавляли в весе. Я с гордостью замечал, как лоснится их вычищенная шерсть. Мы растирали им уставшие ноги, подстригали гривы, надевали казацкую сбрую – сложную сеть из тонких ремней, местами потрескавшихся от времени – и выезжали со двора неспешной рысью. Елизаров сидел на козлах, немного боком; мое место было устлано цветастым покрывалом и сеном, источавшим аромат полевых трав и покоя. Высокие колеса поскрипывали на песчаной дороге. Красные квадраты маков расцвечивали поля, а на холмах виднелись остовы разрушенных церквей. Высоко над дорогой, в нише, пробитой, вероятно, снарядом, стояла потемневшая статуя святой Варвары с обнаженными руками. Узкие, старинные буквы складывались в неровную фразу на почерневшем золоте фронтона: «Во славу Иисуса и его божественной матери…».

У подножия помещичьих усадеб жались друг к другу бедные еврейские поселки. На кирпичных стенах заборов виднелся павлин, словно мираж в голубой дымке. За покосившимися лачугами пряталась синагога, прижавшаяся к земле, слепая, обветшалая, круглая, как хасидская шляпа. Узкоплечие люди печально стояли на перекрестках. В памяти всплывали образы южных евреев, полных жизни, упитанных, искрящихся, как дешевое игристое вино. Как же отличались от них эти длинные, костлявые спины, эти желтые, трагические бороды. В их лицах, словно высеченных болью, не было ни капли жира, ни теплого биения крови. Движения евреев из Галиции и Волыни были резкими, порывистыми, оскорбительными для взгляда, но в их скорби чувствовалась мрачная сила, а тайное презрение к местным богачам было безграничным. Глядя на них, я словно видел всю историю этого края, рассказы о талмудистах, державших кабаки, о раввинах, занимавшихся ростовщичеством, о девушках, которых насиловали польские солдаты и из-за которых стрелялись польские магнаты.

Кладбище в Заречном

Еврейское кладбище в небольшом поселке. Древний Восток и тлен на заросших травой полях.

Серые камни, обточенные временем, с надписями трехсотлетней давности. Грубые горельефы, высеченные на граните. Изображения рыбы и овцы над мертвой головой. Изображения раввинов в меховых шапках, подпоясанных ремнем. Под слепыми лицами – волнистые каменные бороды. В стороне, под дубом, пораженным молнией, стоял склеп раввина Азраила, убитого казаками Богдана Хмельницкого. Четыре поколения покоились в этой усыпальнице, бедной, как жилище водоноса, и позеленевшие плиты пели о них молитвой бедуина:

«Азраил, сын Анания, уста Господа.

Илия, сын Азраила, разум, боровшийся с забвением.

Вольф, сын Илии, принц, похищенный у Торы на девятнадцатом году жизни.

Иуда, сын Вольфа, раввин краковский и пражский.

О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, почему ты не пощадил нас хотя бы раз?»

Комбриг Два

Иванов в камуфляжных штанах стоял у дерева. Только что погиб комбриг Два. На его место командующий назначил Сидорова.

Всего час назад Ермаков командовал полком. А еще неделей раньше – эскадроном.

Новоиспеченного комбрига вызвали к генералу Захарову. Командарм дожидался, стоя в тени раскидистой березы. Ермаков прибыл вместе со своим комиссаром, Сорокиным.

– Жмут нас, гады, – произнес командарм, озаряя все вокруг своей фирменной усмешкой. – Победим или сдохнем. Другого не дано. Уяснил?

– Так точно, – ответил Ермаков, слегка вытаращив глаза.

– А вздумаешь бежать – лично расстреляю, – добавил Захаров, улыбнулся и перевел взгляд на начальника особого отдела.

– Слушаюсь, – отрапортовал тот.

– Давай, Ермак, жми! – бодро выкрикнул какой-то казак из окружения.

Захаров резко развернулся на каблуках и отдал честь новому комбригу. Тот, вытянув у козырька пятерню красных от волнения пальцев, вспотел и пошел по вспаханной полосе. Лошади ждали его метрах в двухстах. Он шел, опустив голову, медленно переставляя свои длинные ноги. Багровый закат разливался над ним, зловещий и нереальный, словно предвестие неминуемой гибели.

И вот, на раскинувшейся земле, на изрытой и обнаженной желтизне полей, мы увидели его одного – узкую спину Ермакова с безвольно болтающимися руками и поникшей головой в серой кепке.

Ординарец подвел ему коня.

Он вскочил в седло и понесся к своей бригаде, не оглядываясь. Эскадроны ждали его у трассы, у Ростовского шоссе.

Глухое «ура», подхваченное ветром, донеслось до нас.

Наведя бинокль, я увидел комбрига, кружившего на коне в клубах густой пыли.

– Ермаков повел бригаду в атаку, – доложил наблюдатель, сидевший на дереве над нами.

– Есть, – ответил Захаров, закурил сигарету и прикрыл глаза.

«Ура» стихло. Канонада затихла. Бесполезная шрапнель разорвалась над лесом. И мы услышали зловещую тишину рукопашной.

– Душевный парень, – произнес командарм, поднимаясь. – Чести ищет. Надо думать, выдюжит.

И, приказав подать коней, Захаров уехал к месту сражения. Штаб последовал за ним.

Ермакова мне довелось увидеть в тот же вечер, спустя час после того, как позиции ВСУ были взяты. Он ехал впереди своей бригады, один, на гнедом жеребце и клевал носом. Правая рука его была на перевязи. В десяти шагах от него казак вез развернутое знамя. Головной эскадрон нестройно затягивал похабные частушки. Бригада тянулась пыльная и бесконечная, как вереница крестьянских повозок на ярмарку. В хвосте еле дышали уставшие оркестры.

В тот вечер в посадке Ермакова я увидел властное равнодушие татарского хана и узнал выучку прославленного Волкова, своевольного Денисова, пленительного Кузнецова.

Дорога на Донецк.

Я скорблю о дронах. Они уничтожены враждующими сторонами. В Донбассе больше нет дронов.

Мы осквернили ангары. Мы жгли их топливом и взрывали гранатами. Дымящиеся обломки издавали зловоние в священных рощах дронов. Умирая, они летали медленно и жужжали еле слышно. Лишенные неба, мы ракетами добывали информацию. В Донбассе больше нет дронов.

Лента новостей о зверствах давила на меня неотступно, словно аритмия. Вчера был день первого столкновения под Липками. Заблудившись в серой полосе, мы не предвидели этого – ни я, ни Димка Щербак, мой товарищ. Коням дали утром комбикорм. Пшеница стояла стеной, солнце палило нещадно, и душа, не достойная этого ослепительного и ускользающего дня, тосковала по тихой боли.

– Про пчелу и её душу, – начал замкомвзвода, мой друг, – бабки в деревнях рассказывают всякое. Обидел народ Всевышнего, или не было того, – это потом разберут. Но вот, – говорят бабки, – тоскует Он на кресте. И подлетает к Нему всякая мошка, чтобы досаждать! И Он смотрит на неё с грустью. Но мошка не видит Его глаз. И тут же летает вокруг Него пчела. «Бей его, – кричит мошка пчеле, – бей его за нас!..» – «Не могу, – говорит пчела, поднимая крылья, – не могу, Он же плотник…» Пчелу понять надо, – заключил Димка, мой замкомвзвода. – Пусть пчела потерпит. И ради неё ведь воюем…

И, махнув рукой, Димка затянул песню. Это была песня о буланом коне. Восемь контрактников – Димкин взвод – стали ему подпевать.

– Буланый конь, по кличке Ветер, принадлежал есаулу, спившемуся в день поминовения Иоанна Предтечи. – Так пел Димка, вытягивая голос, как нить, и засыпая. – Ветер был преданный конь, а есаул по праздникам не знал меры своим желаниям. Было пять стаканов в день поминовения. После четвёртого есаул сел на коня и стал скакать в небо. Подъём был долог, но Ветер был верный конь. Они приехали на небо, и есаул хватился пятого стакана. Но он был оставлен на земле – последний стакан. Тогда есаул заплакал о тщете своих усилий. Он плакал, а Ветер прядал ушами, глядя на хозяина…

Так пел Димка, звеня и засыпая. Песня плыла, как дым. И мы двигались навстречу закату. Его багровые потоки стекали по вышитым рушникам крестьянских полей. Тишина розовела. Земля лежала, как кошачья спина, поросшая мерцающим мехом посевов. На холме ютилась глинобитная деревушка Осокино. За перевалом нас ждало видение мертвенных и изрытых Липок. Но у Осокино нам в лицо громко щёлкнул выстрел. Из-за дома выглянули два солдата ВСУ. Их кони были привязаны к столбам. На холм торопливо въезжала лёгкая артиллерия противника. Пули полосами прочертили дорогу.

– Газу! – скомандовал Димка.

И мы рванули.

О Липки! Мумии твоих раздавленных надежд дышали на меня невыносимой горечью. Я ощущал уже леденящий холод глазниц, полных застывшей тоски. И вот – бешеная скачка уносит меня от изъеденного камня твоих развалин…

Конкин

Мы знатно потрепали этих контрактников под Липками. Так их месили, что березы гнулись к земле. С самого утра меня зацепило, но я держался бодрячком, вполне себе. День клонился к закату. Я оторвался от штаба бригады, и за мной увязалось всего-то пятеро добровольцев. Вокруг все в бою, как в танце, а из меня кровь сочится понемногу, конь мой передом брызжет… Короче говоря.

Выскочили мы со Степаном Бедовым подальше от рощицы, смотрим – картина маслом… Метрах в трехстах, не больше, пыль столбом – то ли штаб едет, то ли тылы. Штаб – хорошо, тылы – еще лучше. У ребят снаряга поистрепалась, форма такая, что дальше ротации не доживет.

– Бедов, – говорю я Степану, – мать твою так и эдак, предоставляю тебе слово, как самому разговорчивому, – это ведь их штаб отходит…

– Может, и штаб, – говорит Степан, – но нас двое, а их восемь…

– Плюнь, Степан, – говорю, – все равно я им мундиры запачкаю… Умрем за тушенку и справедливую Россию…

И рванули вперед. Их было восемь стволов. Двоих мы сняли сразу, еще на подлете. Третьего, вижу, Степан тащит в комендатуру для проверки документов. А я целюсь в самого жирного. Полковник, ребята, при погонах и часах. Прижал я его к дачному поселку. Поселок весь в яблонях и сливах. Конь под моим полковником как иномарка, но упирается. Бросает тогда этот вояка поводья, хватает пистолет и простреливает мне ногу.

«Ничего, – думаю, – будешь мой, раскорячишься…»

Выжимаю газ и всаживаю в коня два патрона. Жалко было коня. Зверь был боевой, настоящий. Рыжий весь, как золото, хвост трубой, нога как стрела. Думал – живым в Москву привезу, ан нет. Пришлось его прикончить. Рухнул он, как подкошенный, и полковник мой с седла слетел. Рванул в сторону, потом обернулся и еще одну дырку мне в боку сделал. Итого, три ранения в бою с врагом.

«Господи, – думаю, – он же меня сейчас случайно убьет…»

Подскакал я к нему, а он уже нож выхватил, и по щекам его слезы текут, белые слезы, как у ребенка.

– Даешь медаль «За Отвагу»! – кричу. – Сдавайся, пока я жив, генерал недоделанный!

– Не могу, парень, – отвечает старик, – ты меня зарежешь…

А тут Степан передо мной, как тряпка на ветру. Весь в поту, глаза навыкате.

– Вася, – кричит он мне, – жуть, как хочу его прикончить! А это ведь генерал, на нем форма, мне бы его добить.

– Иди лесом, – говорю я Бедову и злюсь, – мне его форма дороже крови.

И конем своим загоняю я генерала в сарай, сено там было или что. Тишина там, темнота, прохлада.

– Дядь, – говорю, – угомони свою старость, сдайся ради бога, и мы отдохнем с тобой…

А он дышит у стенки тяжело и трет лоб красным пальцем.

– Не могу, – говорит, – ты меня зарежешь, только генералу Шойгу отдам я свой кортик…

Шойгу ему подавай. Эх, беда ты моя! И вижу – пропадает старик.

— Пан, — кричу я, захлебываясь слезами и скрежеща зубами, — слово бойца, я тут сам большой начальник. Не ищи на мне слабости, а должность есть. Должность, вот она — эстрадный пародист и кукольник из города Владимира… Владимир, что на Клязьме-реке…

И будто бес в меня вселился. Генеральские глаза сверкнули, как фары. Красная пелена застлала взор. Обида жгла, как кислота, потому что видел — не верит мне старик. Зажал я тогда зубы, ребята, втянул живот, набрал воздуха и понес по старинке, по-нашему, по-солдатски, по-владимирски, и доказал шляхтичу свое искусство.

Побледнел тут старик, схватился за грудь и осел на землю.

— Веришь теперь Ваське-артисту, комиссару третьей мотострелковой бригады?..

— Комиссар? — вопит он.

— Комиссар, — отвечаю я.

— Коммунист? — надрывается он.

— Коммунист, — говорю я.

— В час моей смерти, — кричит он, — в последний мой вздох скажи мне, друг мой казак, — коммунист ты или лжешь?

— Коммунист, — отвечаю.

Садится тут старик на землю, целует какой-то крестик, ломает пополам шашку и зажигает два огонька в своих глазах, два маяка над темной степью.

— Прости, — говорит, — не могу сдаться коммунисту, — и протягивает мне руку. — Прости, — говорит, — и руби меня по-солдатски…

Эту историю, с неизменным своим юмором, рассказал нам однажды на привале Конкин, политический офицер N…ской мотострелковой бригады и трижды награжденный орденом Мужества.

— И до чего же ты, Васька, с паном договорился?

— Договоришься ли с ним?.. Гордый попался. Еще ему кланялся, а он упирается. Бумаги мы у него тогда забрали, какие были, пистолет забрали, седло его, чудака, и до сих пор у меня. А потом, вижу, кровь из меня хлещет все сильнее, кошмар на меня нападает, сапоги мои полны крови, не до него…

— Облегчили, значит, старика?

— Был грех.

Жизнеописание Павличенко, Матвея Родионовича

Земляки, товарищи, братья мои! Так осознайте же во имя справедливости жизнеописание полковника Матвея Павличенко. Он был чабан, тот полковник, чабан в фермерском хозяйстве "Рассвет", у фермера Никитина, и пас фермеру овец, пока не вышла ему от судьбы нашивка на погоны, и тогда с нашивкой этой стал Матюшка пасти коров. И кто его знает, — родись он в Аргентине, Матвей наш, свет Родионович, то вполне возможно, друзья, он и до лам добрался бы, лам стал бы пасти Матюшка, если бы не это мое горе, что неоткуда взяться ламам в Ростовской нашей области. Крупнее быка, откровенно вам скажу, нет у нас животного в Ростовской степной нашей стороне. А от быка бедняк утехи себе не добудет, русскому человеку над быками издеваться скучно, нам, сиротам, лошадь подавай, чтобы душа у нее на меже с боками бы вылезла…

И вот, пасу я свою технику, дроны вокруг меня жужжат, как пчелы вокруг улья, соляркой от меня несет за километр, будто я цистерна с топливом, а вокруг меня, для порядка, "Тигры" стоят, серые такие, мышастые. Воля вокруг меня раскинулась по полям, трава под колесами хрустит, а небо над головой разворачивается, как купол парашюта. Эх, ребята, какое небо бывает в Ростовской области! И пасу я так, от скуки с ветром на губной гармошке перекликаюсь, пока один дед не говорит мне:

— Сходи, — говорит, — Макар, к Ирине.

— Зачем? — спрашиваю. — Или ты, дед, надо мной подшучиваешь?

— Сходи, — говорит, — она просит.

И вот, иду я.

— Ирина! — кричу я, и кровь моя кипит. — Ирина, — говорю, — ты что, издеваешься?

Но она не отвечает, срывается с места и бежит со всех ног, и я за ней, и бежим мы так, пока не остановились на краю поля, оба красные, запыхавшиеся.

— Макар, — говорит мне Ирина, — три недели назад, когда первые колонны шли на передовую, ты тоже так шел, голову опустив. Почему ты голову опустил, Макар? Что тебя гложет? Ответь мне…

И я отвечаю ей:

— Ирина, — говорю, — нечего мне тебе отвечать. Голова моя не миномет, прицела на ней нет. А сердце мое тебе известно, Ирина, оно пустое, соляркой пропитано. Ужас, как от меня соляркой несет…

И вижу я, что Ирину мои слова задели.

— Да чтоб тебя! — говорит она, смеется сквозь слезы, громко, на всю степь, как будто в барабан бьет. — Да чтоб тебя! Ты с девками заигрываешь…

И поговорив немного всякой ерунды, мы с ней вскоре поженились. И стали мы жить с Ириной, как умели, а уметь мы умели. Ночи напролет нам жарко было, даже зимой жарко было, всю ночь мы, как угорелые, друг друга обнимали. Хорошо жили, как кошки с собаками, пока не явился ко мне дед во второй раз.

— Макар, — говорит он, — генерал твою жену зажимал, он ее добьется, генерал…

А я:

— Нет, — говорю, — нет, и прости меня, дед, но я тебя сейчас здесь прикопаю.

И дед, конечно, дал деру, а я в тот день пешком километров тридцать намотал, огромный кусок земли истоптал, и вечером оказался в штабе бригады у нашего веселого генерала Свиридова. Он сидел в кабинете, старый хрыч, и рассматривал три карты: наступления, обороны и отступления. А я стоял у двери, как пень, целый час стоял, и ничего не происходило. Но потом он на меня посмотрел.

— Чего тебе надо? — спрашивает.

— Хочу в отпуск.

— Ты что, против меня что-то затеваешь?

— Ничего не затеваю, просто хочу.

Тут он отвел глаза в сторону, свернул с прямой дороги в переулок, расстелил на полу красные коврики, ярче, чем флаги на параде, встал над ними, как петух на насесте, и распетушился.

— Воля твоя, — заявил он мне, выпячиваясь, — я всех ваших мамаш, православные, насквозь видел. Расчет получишь, но скажи, дружок мой Матвей, не должен ли ты мне чего по мелочи?

— Хи-хи, — отвечаю, — какие вы затейники, ей-богу, какие затейники! Это мне с вас причитается, между прочим…

— Причитается, — проскрипел мой хозяин, набрасываясь на меня и пиная ногами, и припоминая мне все грехи, — причитается ему, а про сломанный дрон забыл? В прошлом году ты мне дрон разбил, где он, мой дрон?

На страницу:
2 из 3