Екатерина Великая. Сосуд для наследника
Екатерина Великая. Сосуд для наследника

Полная версия

Екатерина Великая. Сосуд для наследника

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Сергей Тейхриб

Екатерина Великая. Сосуд для наследника

Глава 1: Фике в мышеловке

Апрель 1752

Апрель в Петербурге выдался обманчивым.

С утра небо затянуло тяжелыми, свинцовыми облаками, и ветер с Невы гнал по набережной колючую взвесь еще не просохшего снега с песком. Казалось, вот-вот разразится буря. Но к полудню тучи разошлись так же внезапно, как и сбежались, и теперь солнце беззастенчиво лгало, заливая золотом фасады Зимнего дворца. Оно било в высокие окна, дробилось в хрустале люстр, играло на позолоченных карнизах и лепных завитушках, превращая огромную резиденцию в сверкающую драгоценность.

Но в маленькой гостиной на женской половине было сумрачно.

Тяжелые бордовые штофные гардины были задернуты только наполовину, отсекая весенний свет, словно его присутствие здесь было неуместно. Великая княгиня Екатерина Алексеевна стояла у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу — настолько холодному, что от дыхания на нем расцветал мутный кружок. Она смотрела во двор, где денщики вели под уздцы двух лошадей, но видела не их.

Она слышала Петра.

Он был здесь же, в комнате, всего в двадцати шагах от нее. Ее супруг, великий князь Петр Федорович, наследник российского престола, сидел на корточках посреди персидского ковра и командовал своим игрушечным полком. Оловянные солдатики — крошечные, но отлитые с удивительной тщательностью пруссаки в синих мундирах — стояли правильными шеренгами на расстеленной карте Берлина. Петр Федорович, длинный и неловкий, с кукольным лицом, на котором воспаленными точками горели голубые глаза, водил указательным пальцем по условным линиям и тихо, почти ласково, бормотал:

— Первый батальон — заходить справа. Третий — прикрывать фланги. А теперь… — он замер, щелкнул языком, имитируя выстрел, — бах!

Солдатик с поднятой саблей опрокинулся на бок, подмяв под себя крошечное знамя.

Екатерина медленно повернулась. Ей было двадцать три года, но в этом сумраке, с заплетенными в тяжелую косу пепельными волосами, в простом домашнем платье цвета слоновой кости — с минимумом кружев, без бриллиантов, — она казалась старше. Усталость въелась в уголки ее губ, спряталась в тенях под карими глазами. Она смотрела на мужа и чувствовала привычную, отупляющую пустоту в груди.

«Уже практически семь лет, как я в этой мышеловке», — подумала она без всякой горечи, потому что горечь уже давно превратилась в камень.

Она попыталась заговорить.

— Ваше высочество, — голос у Екатерины был низким, с легкой хрипотцой, которую она научилась прятать под маской почтительности. — Сегодня императрица прислала справиться о моем здоровье. В третий раз за эту неделю.

Петр Федорович не поднял головы. Он переставлял другого солдатика с места на место, добиваясь идеального, по его мнению, интервала.

— Здоровье? — переспросил он рассеянно. — А ты больна? Ты выглядишь вполне… здоровой. Кровь с молоком, как любят говорить эти старые дуры.

Он усмехнулся собственной шутке, тронув тонкие губы.

Екатерина сделала шаг вперед. Ее домашние туфли бесшумно ступали по ковру.

— Императрица Елизавета, — продолжила она, четко выговаривая каждое слово, — уже семь лет ждет от нас с вами наследника. Вы знаете это не хуже меня.

При слове «наследник» Петр замер. Его тонкие пальцы, унизанные кольцами с дешевыми стекляшками (бриллианты он проигрывал в карты), зависли над фигуркой Фридриха Великого.

— А, вот ты о чем, — протянул он и, наконец, поднял лицо.

Он был красив той неживой, фарфоровой красотой, которая раздражала Екатерину с первого дня их встречи. Тонкие черты, бледная, почти прозрачная кожа, высокий лоб. Но глаза… глаза были пустыми. В них не было ни ума, ни страсти, ни даже простого интереса к тому, что происходило вокруг. Только детская радость от игры и злое, ревнивое удовлетворение, когда он мог кого-то унизить.

— Наследник, — повторил Петр, вставая с колен. Он чуть выше жены и весь какой-то нескладный: ноги тонкие, плечи узкие, руки болтаются, как плети. — Тысячу раз слышал. Моя тетушка… Елизавета… Она просто одержима этим. Как курица на насесте.

Он прошествовал к столику с графином и плеснул себе полстакана венгерского. Выпил залпом, не закусывая, и сморщился.

— Ты хочешь ребенка? — спросил он вдруг, глядя на нее поверх стакана. В его голосе сквозила та же интонация, с какой он спрашивал денщика: «Ты хочешь каши?» — безразлично и с ноткой брезгливости.

Екатерина выдержала его взгляд. Ее лицо оставалось спокойным, но внутри, где-то в солнечном сплетении, заворочался холодный ком.

— Я хочу выполнить свой долг перед Российской Империей, — ответила она ровно. — Мы оба знаем, что без наследника наш брак теряет смысл.

— О, смысл! — Петр хохотнул, бросил взгляд на своих оловянных солдатиков. — Какой в нем смысл? Этот брак… — Он махнул рукой в ее сторону, как отгоняют муху. — Ты мне не жена. Ты — немецкая принцесса, которую привезли сюда, потому что у тетушки кончились идеи. Фике. Фике из ниоткуда.

Фике.

Он нарочно произнес это прозвище — унизительное, уменьшительное, лагерное. То самое, которое она ненавидела больше всего на свете. Так ее звали в Штеттине, когда она была просто Софией Августой Фредерикой Ангальт-Цербстской — нищей девочкой из обедневшего княжеского рода, которую мать водила по чужим замкам в надежде пристроить замуж. Фике. Дурочка Фике.

— Я приняла православие, — сказала Екатерина медленно, сдерживая дыхание. — Я стала Екатериной Алексеевной. Я выучила ваш язык. Я… — Она запнулась, потому что в горле пересохло. — Я семь лет терплю это.

Она повела рукой вокруг — на солдатиков, на разбросанные карты, на неубранную постель, где они так и не спали вместе уже пятый месяц.

Петр Федорович склонил голову набок, как птица. Его губы растянулись в улыбке — не злой, нет, скорее недоуменной.

— Ты терпишь? — переспросил он. — А что, тебя кто-то бьет? Или морит голодом? У тебя есть свои покои, свои слуги, свои платья. Ты можешь ходить на балы, есть сколько хочешь, читать свои французские романы. Чего еще желать?

«Желать, чтобы меня уважали», — подумала она. «Чтобы муж не ставил мне рожки за спиной. Чтобы я не была посмешищем всего двора. Чтобы меня не называли бесплодной».

— Ваше высочество, — произнесла она вслух другим тоном, холодным и вежливым. — Вы, когда в последний раз были в моей спальне?

Вопрос повис в воздухе, острый и неприличный. Даже лакеи у дверей, кажется, замерли.

Петр Федорович поморщился, как от зубной боли.

— Боже мой, Екатерина, какие же вы, женщины, скучные, — сказал он с искренним сожалением. — Тебе лишь бы кого-то родить. А я, знаешь ли, не бык. У меня есть другие интересы. Гораздо более… — он покосился на солдатиков, — …интересные.

Он снова повернулся к ней спиной и опустился на колени перед своим оловянным войском.

— Иди, погуляй, — бросил он через плечо. — Подыши воздухом. А я тут… у меня битва под Кунерсдорфом.

Екатерина стояла не двигаясь. В груди росла тяжесть — такая знакомая, что она почти перестала ее замечать. Боль, которую заглушаешь, но которая никогда не уходит. Отчаяние, которое стало привычкой.

Она развернулась на каблуках и вышла в коридор, плотно закрыв за собой дверь.

Воспоминание пришло само собой, без спроса, как приходит старая, надоевшая боль в суставе перед дождем.

***

Семь лет назад. Июнь 1744 года. Москва.

Она стояла на коленях в Успенском соборе, и от ладана у нее кружилась голова. Тяжелая парчовая мантия на плечах давила так, что хотелось скинуть ее и закричать. «Верую и исповедую…» — произносила она слова православного символа веры, и язык, еще не привыкший к твердым славянским звукам, спотыкался, но она не сбивалась.

Фике было шестнадцать. Она была тощей, долговязой, с острыми коленями и вздернутым носом. Мать, Иоганна, стояла позади и, наверное, кусала губы от страха — каждый неверный шаг дочери мог стоить им обеим головы. Но Фике не боялась. Или боялась, но так глубоко, что научилась этого не показывать.

Она смотрела прямо перед собой, на черную бороду и золотую ризу священника, и думала: «Я стану русской. Я стану одной из них. Я выучу их язык, я приму их Бога. Я сделаю это, потому что назад пути нет».

Когда церемония закончилась, императрица Елизавета — тогда еще молодая, прекрасная, в платье с открытыми плечами, усыпанном бриллиантами — подошла к ней и поцеловала в обе щеки.

— Екатерина Алексеевна, — произнесла она громко, чтобы слышали все, и в голосе ее звучало что-то материнское, теплое, чего Фике никогда не слышала от своей родной матери. — Добро пожаловать в семью.

За спиной императрицы стоял Петр. Ему было пятнадцать, и он смотрел на свою невесту с таким выражением, словно перед ним поставили тарелку с невкусным супом.

— Хорошо выглядит, — сказал он, когда Елизавета отошла. — Только бледная очень.

Это были первые слова, которые он сказал ей как жених.

— Я волнуюсь, ваше высочество, — ответила она, улыбнувшись самой очаровательной улыбкой, на которую была способна.

Петр пожал плечами.

— Чего волноваться? Всё равно все уже решили за нас.

Он отвернулся и начал рассматривать иконостас, но Фике — уже не Фике, теперь Екатерина — увидела в его профиле что-то детское и беззащитное. И ей стало жаль его.

«Ничего, — подумала она тогда. — Я смогу его полюбить. Я смогу сделать так, чтобы он меня полюбил».

Какая же она была дурочка.

***

Апрель 1752. Зимний дворец. Те же самые коридоры.

Екатерина шла по анфиладе комнат, и ее собственные шаги казались ей чужими. Левая рука касалась стены — холодного, влажного мрамора, — и это прикосновение возвращало ее в реальность.

Вокруг сновали слуги. Лакеи в ливреях, девки-сенники с охапками белья, пожилой камер-лакей с подносом, на котором дымилась чашка шоколада. Все они кланялись, приседали, шептали: «Ваше высочество… ваше высочество…»

Но Екатерина видела их лица. Она научилась читать чужие мысли по глазам.

«Бесплодная», — читала она во взгляде молодой горничной, которая слишком долго задержалась на ее плоском животе.

«Нищая», — шептали глаза старого камердинера, который знал, что ей даже нечем заплатить ему за верную службу.

«Скоро отправят в монастырь», — сквозило в улыбке фрейлины, которая присела слишком низко, словно прощаясь.

Дворец был огромен. Он был лабиринтом, в котором Екатерина блуждала уже семь лет, но так и не нашла выхода. Бесконечные переходы, лестницы, залы, гостиные, опочивальни. Везде золото, везде зеркала, везде собственное отражение — уставшая женщина с потухшими глазами.

Она вошла в свою приемную. Здесь пахло воском и пыльцой от засохших букетов, которые никто не менял уже неделю. На столе лежала раскрытая книга — Вольтер, «Философские письма». Екатерина читала ее уже третий раз, потому что в этом мире книг она могла забыть о мире людей.

Она села в кресло у камина, поджала под себя ноги и уставилась на огонь. Пламя лизало поленья, угли потрескивали, бросая на лицо танцующие тени.

«Я — декорация, — подумала она вдруг с холодной, кристальной ясностью. — Я — портрет на стене, который вешают, когда приходят гости, и снимают, когда никого нет. Я — кукла, которую посадили за стол рядом с другой куклой — Петром — и ждут, когда мы сами начнем размножаться».

В дверь постучали.

— Ваше высочество, — раздался голос камердинера. — Статс-дама Чоглокова просит вас уделить ей минуту.

Екатерина вздрогнула. Мария Симоновна Чоглокова, жена обер-гофмейстера, была правой рукой императрицы в вопросах двора. Если она пришла сама — без приглашения, без предупреждения — значит, случилось нечто важное.

— Пусть войдет, — сказала Екатерина, выпрямив спину и подобрав ноги. Она успела скинуть с лица маску усталости и натянуть другую — вежливого, чуть скучающего спокойствия.

Дверь открылась. Чоглокова — женщина лет тридцати пяти, с тяжелым подбородком и маленькими, умными, как у хорька, глазками — вошла не одна. За ней семенил секретарь с папкой в руках.

— Здравствуйте, ваше высочество, — Чоглокова присела в реверансе, но в ее тоне не было и тени почтения. Она была посланницей. Глашатаем.

— Добрый день, Мария Симоновна, — ответила Екатерина. — Что привело вас в такую рань?

Чоглокова оглядела комнату. Ее взгляд прошелся по неубранной постели, по пятнам на ковре, по пыли на шкафу, и она едва заметно поморщилась. «Неряха», — говорил этот взгляд.

— Ее императорское величество, — начала она, сделав ударение на каждом слове, — повелела передать вам, что её терпение…

Чоглокова запнулась, подбирая слово.

— …истощилось.

Екатерина не шелохнулась. Только пальцы, лежащие на подлокотнике кресла, побелели.

— А конкретнее? — спросила она, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

Чоглокова подошла ближе. Она села на стул напротив — без спроса, что само по себе было неслыханной дерзостью — и уставилась на великую княгиню своими блестящими, немигающими глазами.

— Конкретнее, ваше высочество, — сказала она вполголоса, так, чтобы секретарь за дверью не слышал, — императрице нужен наследник. Нужен срочно. Ей не нужны отговорки, не нужны болезни, не нужны ваши… мигрени. Ей нужен ребенок.

— Я делаю, что могу, — ответила Екатерина. Холод разливался по груди, превращаясь в лед. — Но вы сами знаете… великий князь…

— Великий князь, — перебила Чоглокова, и в ее голосе проскользнула неприкрытая грубость, — это отдельный разговор. Им займутся. Вы, ваше высочество, должны думать о себе.

Она наклонилась еще ближе — так близко, что Екатерина почувствовала запах лука и старых духов.

— Если в ближайший год, — прошептала Чоглокова, — наследник не появится… Елизавета Петровна сказала мне дословно: «Сосуд должен быть заполнен или выброшен». Вы понимаете, о чем я?

Екатерина поняла.

Она поняла всё: монастырь, ссылку, позор. Возвращение в Германию — нет, не возвращение, потому что возвращаться было некуда. Мать умрет от стыда. Отец отречется. Братья отвернутся. Она останется ни с чем — без титула, без денег, без будущего.

«Сосуд», — повторила она про себя это слово. Оно было чудовищным. Оно сводило ее — человека, женщину, великую княгиню — к роли глиняной миски.

— Я понимаю, — сказала Екатерина вслух. Ее голос был ровным, даже слишком ровным. — Передайте ее величеству, что я сделаю всё от меня зависящее.

Чоглокова кивнула, удовлетворенная.

— Это хорошо, ваше высочество, — сказала она, вставая. — Потому что, если вы не сделаете, за вас это сделают другие.

Она повернулась и вышла, оставив за собой шлейф запаха и тяжелой, гнетущей тишины.

Екатерина сидела не двигаясь. Лед в груди растекся по всему телу, сковал руки, ноги, даже лицо. Она не могла пошевелиться. Не могла дышать.

«Сосуд, — снова зазвучало в голове. — Сосуд для наследника».

Она закрыла глаза.

***

Кабинет императрицы Елизаветы Петровны находился в противоположном крыле дворца, и попасть туда можно было только через анфиладу парадных залов, каждый из которых был больше предыдущего.

Чоглокова шла по этим залам, цокая каблуками по наборному паркету, и чувствовала себя мышью в золотой клетке. Стены, обитые французским шелком, зеркала в тяжелых рамах, плафоны с росписью на мифологические сюжеты — всё это было красиво, но давило. Давило своей роскошью, своей историей, своей властью.

У дверей кабинета стояли два гвардейца в высоких шапках. Они расступились, пропуская статс-даму, и один из них — молодой, с багровым шрамом на щеке — распахнул тяжелую дубовую дверь.

Кабинет императрицы был единственным местом во дворце, где можно было почувствовать себя не на параде, а дома. Здесь было тесно. Столы ломились от бумаг, на подоконниках стояли горшки с геранью, в углу лежала старенькая, вылинявшая лежанка для собак. Императрица не выносила холода, поэтому в камине пылал огонь, и в комнате было жарко, как в бане.

Елизавета Петровна сидела в кресле у окна, спиной к свету, так что лицо ее было в тени. Чоглокова видела только силуэт — пышные юбки роброна, кружевной чепец, тяжелые руки с кольцами, лежащие на подлокотниках.

— Вошла? — спросила императрица глухим, простуженным голосом. — Подойди.

Чоглокова приблизилась, присела в поклоне и замерла, опустив глаза.

— Говори, — велела Елизавета.

— Я передала ваше повеление великой княгине, — сказала Чоглокова, не поднимая взгляда. — Она… приняла его к сведению.

— К сведению? — Императрица хмыкнула. — Я не для того тебя посылала, чтобы она принимала что-то к сведению. Я посылала тебя, чтобы ты вбила это в ее пустую немецкую башку.

В голосе Елизаветы не было злобы. Была усталая, тяжелая брезгливость.

— Она поняла, ваше величество, — сказала Чоглокова. — Более чем.

— Надеюсь, — Елизавета пошевелилась в кресле, и Чоглокова наконец смогла разглядеть ее лицо.

Императрице было сорок два года, но выглядела она на все пятьдесят. Когда-то прекрасная, свежая, с румянцем во всю щеку и глазами, полными огня, теперь она превратилась в увядающую, одутловатую женщину с мешками под глазами и вечно недовольным ртом. Последние годы не красили Елизавету. Бессонные ночи, карты, вино, бесконечные приемы — всё это оставило на ее лице глубокие, нестираемые следы.

Но власть — власть не ушла. Она горела в этих маленьких, навыкате, глазках. Она чувствовалась в каждом жесте, в каждом слове.

— Ты знаешь, Мария, — заговорила Елизавета, барабаня пальцами по подлокотнику, — почему я до сих пор не отправила этого ублюдка Петра в монастырь и не женила его на ком-нибудь поприличней?

Чоглокова молчала. Такие вопросы не предполагали ответов.

— Потому что мне не нужен скандал, — ответила императрица сама на свой вопрос. — Мне не нужны разговоры при дворах, что Романовы вырождаются. Мне нужен… — она запнулась, потерла переносицу, — …мне нужен вид, что всё идет своим чередом. Что у нас есть наследник. Что династия продолжается.

Она резко подалась вперед, и свет упал на ее лицо, осветив глубокие морщины вокруг губ.

— Но проблема, Мария, в том, — продолжала Елизавета, понизив голос до свистящего шепота, — что Петр — не мужчина. Не в том смысле, что у него нет, — она сделала неприличный жест внизу живота, — а в том, что он не хочет им быть. Он предпочитает своих оловянных солдатиков живой жене. А ведь ему двадцать четыре!

— Ваше величество, — рискнула вставить Чоглокова, — может быть, всё дело в том, что она ему… не нравится?

— Не нравится? — Елизавета фыркнула. — А кому она вообще должна нравиться? Это не вопрос нравится — не нравится. Это вопрос долга. Она взяла деньги, она взяла титул, она взяла корону. Пусть теперь отрабатывает.

Императрица замолчала. Какое-то время она смотрела на огонь, потом перевела взгляд на Чоглокову.

— Доктора, — сказала она тихо. — Те, которым я плачу, чтобы они молчали, подтвердили: у Петра «нестроение». Он может, но… не хочет. Или не умеет. А может, и то, и другое.

Чоглокова знала об этом. Весь двор знал, хотя вслух никто не говорил. Семь лет брака — и ни одной беременности. Екатерина спала одна, в то время как ее супруг развлекался с фрейлинами, но как-то странно, не по-настоящему, больше для вида, чтобы доказать себе, что он может.

— Поэтому, — Елизавета подняла указательный палец, унизанный тяжелым сапфиром, — мы будем действовать иначе.

Она помолчала, собираясь с мыслями.

— Ты найдешь ей мужчину, — сказала она так же спокойно, как если бы речь шла о покупке лошади. — Здорового, красивого, желательно из хорошей семьи. Который сможет сделать свое дело. И который не будет болтать лишнего.

Чоглокова вытаращила глаза. Даже ей, привыкшей ко всему, это показалось чересчур.

— Ваше величество… — начала она, но императрица оборвала ее взмахом руки.

— Не делай вид, что ты не поняла, Мария. Я не дура. Я знаю, что при дворе говорят. Про меня, про мою молодость. — Елизавета криво усмехнулась. — Да, у меня были любовники. Да, я не была святой. Но я родила своего ребенка? Нет. И это моя беда.

Ее лицо исказила гримаса боли — такая быстрая, что Чоглокова не была уверена, что не почудилось.

— Я не допущу, — продолжила императрица с нарастающей жесткостью, — чтобы моя династия прервалась. Петр не сможет. Значит, пусть поможет кто-то другой. Главное, чтобы Екатерина забеременела. Мальчик. Нам нужен мальчик.

Чоглокова молчала, переваривая услышанное.

— А если она не захочет? — спросила она наконец.

— Захочет, — отрезала Елизавета. — Я знаю эту девку. Она умна. Она понимает, что без ребенка она — никто. Монастырь или ссылка. Она не дура, чтобы выбирать монастырь.

Императрица откинулась на спинку кресла, закрыла глаза.

— Подбери кого-нибудь, — сказала она устало. — Только без дураков. Никаких скандалов. Никаких разговоров. Всё должно выглядеть так, как будто это… естественно.

— А великий князь? — спросила Чоглокова.

— А что великий князь? — Елизавета открыла глаза. В них была сталь. — Если он не хочет исполнять свой долг, пусть хотя бы не мешает. И не задает глупых вопросов.

— А если задаст?

— Если задаст, — императрица помолчала, — я отвечу. У меня есть кое-что, что может его заинтересовать.

Чоглокова не стала уточнять. Она знала, что у Елизаветы всегда есть «кое-что» для всех.

— Будет исполнено, ваше величество, — сказала она, кланяясь.

— Ступай, — махнула рукой императрица. — И помни: время не ждет. Через год наследник должен быть в колыбели, иначе…

Она не закончила. И не надо было.

Чоглокова вышла из кабинета, тихо притворив за собой дверь.

В коридоре она остановилась, прислонилась спиной к стене и перевела дух.

«Самца подобрать, — подумала она с отвращением и восхищением одновременно. — Как племенному жеребцу. Боже, что за времена».

Она поправила чепец и зашагала по коридору, перебирая в голове кандидатуры. Кто из молодых кавалеров достаточно красив, достаточно глуп и достаточно честолюбив, чтобы согласиться на такое?

Кого можно будет потом сплавить в ссылку, когда он сделает свое дело?

Кто умеет держать язык за зубами?

Уже на лестнице ее осенило.

«Салтыков, — подумала она. — Сергей Салтыков».

И улыбнулась.

***

Екатерина не выходила из своей спальни до вечера.

Она лежала на кровати, глядя в потолок, и считала лепные розетки. Их было сорок шесть. Она знала это, потому что считала их уже много раз — в бессонные ночи, в часы отчаяния, в минуты, когда хотелось выть от тоски.

Сорок шесть розеток. Семь лет. Один муж.

Ни одного ребенка.

Она перевернулась на бок, подтянула колени к груди и обхватила их руками. Поза эмбриона. Поза защиты. Поза ребенка, который боится мира.

«Монастырь», — думала она. — «Старые каменные стены, холодные кельи, пост, молитвы. И никакой надежды. Никогда».

Она слышала, что бывает в монастырях с опальными царицами. Их морили голодом, их били, их держали в подвалах, пока они не сходили с ума. Екатерина I— бабка Петра — умерла в монастыре, забытая всеми, проклиная день, когда согласилась на корону.

«Я не хочу умирать в монастыре», — сказала себе Екатерина.

Она села, откинула волосы с лица и оглядела свою комнату. Простую, бедную, почти нищенскую по сравнению с покоями императрицы. Потертый ковер, дешевый фарфор на столике, книжный шкаф, который она сама сколотила из досок, потому что не могла просить у мужа денег на новый.

Она была великой княгиней, женой наследника престола, но в ее кошельке порой звенело меньше серебра, чем у любой прачки.

Петр проигрывал казну в карты. Елизавета дарила бриллианты фаворитам. А Екатерина сидела в своей норе и ждала подачек, как собака.

«Хватит, — сказала она себе не голосом, а каким-то другим, глубинным, животным инстинктом. — Хватит быть жертвой».

Встала с кровати, подошла к зеркалу — мутному, с пятнами, потому что слуги забывали его протирать — и посмотрела на свое отражение.

Из зеркала на нее смотрела молодая женщина с красивыми, умными глазами и твердым, решительным ртом. Волосы растрепались, щеки горели, на шее проступила красная сыпь от нервов. Но Екатерина видела не это.

Она видела силу.

Она видела ту, которой она могла стать.

— Ты умна, — прошептала она своему отражению. — Ты умнее их всех. Ты сможешь. Ты должна.

Она отвернулась от зеркала, подошла к шкафу и достала из него платье — то самое, которое берегла для особых случаев: темно-зеленое, с золотым позументом, с глубоким декольте, которое она обычно стеснялась носить.

— Ты пойдешь на бал, — сказала она себе, разворачивая платье на кровати. — Ты будешь улыбаться. Ты будешь танцевать. И ты выберешь себе мужчину, который спасет тебя от монастыря.

На страницу:
1 из 3