
Полная версия
Шуты гороховые. Картинки с натуры
– Это вы действительно. А фулярчик-то мне к празднику обещали?
– Повремени, голубчик… Вдруг нельзя… Все справлю, все отдам… Нынче тоже туда, сюда… и не видишь…
Чиновник начинает причесываться перед зеркалом. Плюет на пальцы и примазывает виски.
– Ну что, встали сами-то? – спрашивает он.
– Теперь прочухался, а то до одиннадцатого часа сегодня против обыкновения дрых… От французинки евойной и то уж присылали…
– Ах, Терентий Кузьмич, как это вы о такой особе и так выражаетесь. Дрыхнет! Ах, боже мой!
– Это он для вас особа, а для нас никакой разности не составляет. Отошел от места – к другому пристал. С нашим видом и теперича при нашем росте мы завсегда нарасхват. Таких швейцаров ценят. Это вот вы, так действительно… Ну, он вам и страшен! Особа! Эта особа-то вот где у нас сидит!
– Не кощунствуй, Кузьмич, не кощунствуй!
– Пожалуйте наверх!
Чиновник взбирается по лестнице, но вдруг в это время раздается звонок. Двери квартиры распахиваются, и на пороге показывается «сам» в сопровождении камердинера, который несет какой-то сверток. Голова особы трясется, губы как бы пережевывают жвачку, ноги шагают, как поленья, без сгибов. Другой лакей опережает особу и бежит вниз к карете. Швейцар выпрямляется. Чиновник как бы замер и прижался к стене. Особа наводит на него лорнет.
– Ах, это ты, Ларионов? – говорит она.
– Никак нет-с, ваше превосходительство, Гвоздев! – поправляет чиновник. – Честь имею поздравить ваше превосходительство с великим праздником… Желаю вам в здравии и благоденствии навеки нерушимо священствовать… Виноват, ваше… Здравствовать и все эдакое…
– Так, так… А ну, Христос воскрес!
– Воистину, ваше…
Чиновник стискивает губы, затаивает дыхание и прикладывается к черствым щекам особы, но вдруг на третьем разе, потеряв равновесие, летит с лестницы затылком.
Наверху сдержанный старческий смех.
– Экой ты какой! Ну, что, не ушибся? Петров? Так, кажется?
– Гвоздев, ваше… Не извольте обо мне беспокоиться, – говорит, подымаясь, чиновник. – До свадьбы заживет.
– А ты разве холост? В эдаких летах и холост!
– Никак нет-с, ваше… Это только так, к слову-с… Имею законную жену и четверых младенцев, из коих старшему шестнадцать, а младшему три года… У старшего вы изволили осчастливить и быть восприемником, ваше превосходительство…
– А, помню, помню… Варвара… Ну, пришли ее ко мне, пришли…
– Никак нет-с, ваше… сын, Николай…
– А, да, да… Николай… Это, кажется, на Песках было где-то…
– Никак нет-с, ваше… Безвыездно на Петербургской живу…
– Так, так… Ведь ты ко мне из военного ведомства переведен…
– Изволили запамятовать, ваше… Я из духовного…
– Да… да… А ну, Васильев, поди, поди, распишись там для порядка…
– Гвоздев, ваше пр…
– Ну, все равно. Так что же, будем еще крестить?
– Ежели осчастливите, ваше превосходительство… Жена и то восьмой месяц пятым беременна… Будем воссылать мольбы…
– Могу, могу… Илья, напомни мне, что Петров…
– Гвоздев, ваше…
– Ну, Гвоздев…
Особа спускается с лестницы. Чиновник стоит, вытянувши руки по швам.
– Со счастливой встречей честь имею поздравить, господин Гвоздев! – раздается над его ухом возглас младшего лакея, и при этом виднеется протянутая пригоршней рука.
Чиновник лезет в карман.
С визитами
Первый день Пасхи. Купеческое семейство. В углу накрыт большой стол с закуской: окорок ветчины, окорок телятины, фаршированная индейка, соленья, пасха, масло в виде лежащего на тарелке барана и целая батарея бутылок. Хозяина дома – дома нет. «Сама» и старшая дочка принимают визиты. Разряженные донельзя и напудренные, они сидят на диване и только и думают, как бы не измять платья. Тут же и восьмилетний сынишка в синеньком пиджаке. Он прыгает перед ними на одной ножке и напевает стихотворное поздравление с праздником, прочитанное им отцу и матери после заутрени.
– Христос воскрес, и к жизни вечной нам путь открыла благодать! – твердит он.
– Да уймись ты! – восклицает дочка. – Маменька, дерните его за вихор! Что он словно маюта перед глазами мается!
– Ах, душенька! Дерни сама! Я уж и то совсем раскисла, – лениво отвечает мать. – Шутка ли, целую заутреню и обедню выстоять и, почитай, больше чем с сотнею разного народа перехристосоваться! Губы и то словно сафьянные. Уж хоть бы поскорей эти визиты кончались!
– А вы зачем внастоящую? Делайте как бы без чувств, просто со щеки на щеку.
– Ох, не умею я эдак! Да к тому же мужики прямо в губы лезут. Давеча крючники от тридцати ломовых закладок пришли… А приказчики из наших лабазов? А дворники? Потом еще каких-то солдат с десяток привалило.
Раздается звонок. Дамы оправляются. Вбегает молодой гость во фраке.
– Христос воскрес!
– Воистину…
Гость христосуется с маменькой. Дело доходит и до дочки.
– Я ни с кем не христосуюсь, – жеманится она, однако соглашается.
– Врет! Врет, – откликается ее братишка. – Давеча с Михаилом Иванычем так даже два раза христосовалась: один раз в зале при всех, а другой раз одна, в коридоре. Вот так! Раз, два, три! – считает он поцелуи. – Ну, теперь на загладку лизни языком…
– Эдакий мерзкий мальчишка! Другой и в самом деле поверит!
Гость садится.
– Где изволили у заутрени быть? – спрашивает он.
– У Владимирской. А вы?
– А мы у Иоанна Предтечи. С Марьей Дмитриевной Андроновой дурно сделалось.
– Ну, это она нарочно… Рюмочку винца… да закусить… ветчинки?.. – предлагает гостю хозяйка.
– Увольте… Признаться сказать, после заутрени понакинулись на нее, и теперь глаза бы не глядели… Куда ни придешь – везде ветчина…
– Мне и самой она претит, ну да что делать…
– Прощайте. Семену Семенычу поклон… Верно, с визитами уехал?
– Да, сначала, пока в свежести-то, к приютскому генералу уехал, ну а потом по знакомым…
Гость уходит. Входит второй. Христосованье, вопрос: «Где были у заутрени?»
– У Исакия, – отвечает гость. – Лет семь уже собирался… Восторг, я вам доложу!.. Купол освещен… Народу страсть… Просто хоть по головам ходи!.. У меня фалду у сюртука оторвали, а Лука Иваныч калошу потерял… Теснота, давка! Одну женщину на руках вынесли… Но поют – век не забуду!
– Водочки… да закусить ветчинки?..
– Водкой зубы пополощу – извольте, а ветчины – ни боже мой! И то сегодня гофманские капли принимал. На Страстной-то неделе, знаете, всякую дрянь ели, а тут после заутрени и понабросились на ветчину да на яйца… Фунта полтора съел…
– Ох, уж и не говорите! Я сама… а теперь скверно. Но все-таки без ветчины нельзя…
Посетитель «полощет зубы». Входит еще гость, очень франтоватый и красивый. Поцелуи.
– Где изволили у заутрени?..
– У глухонемых… – отрезывает гость, не дожидаясь окончания вопроса. – Поют только плохо…
– Ну, с глухонемых и требовать нельзя… – говорит хозяйка.
– Да вы думаете, они сами? Нет, любители какие-то. Где же глухонемым петь!
– Да ведь их учат… Они и на фортепианах играют и поют… и на скрипке…
– То слепые, маменька… В институте слепых… – поправляет дочь.
– Ну, подишь ты, а я перепутала! Закусить?.. – предлагает она гостю. – Ветчинки…
– Лучше ложку дегтю, а уж отнюдь не ветчины! Верите ли, один день только поел, а уж…
– Да, все жалуются… Впрочем, если с водкой, так ничего… Скушайте кусочек…
– Не могу-с, ей-богу, не могу! И то целый день мятные лепешки ем…
– Не знаю… Иным ничего… Давеча священники были, так пол-окорока съели…
Еще гость. Еще христосованье.
– Представьте, Варвара Захаровна! – восклицает он. – Нес вам двухжелтковое яйцо от своих кур и в кармане раздавил! А яйцо-то оказалось всмятку… Такая оказия!
– Ах, боже мой! Ведь эдак вы весь фрак испортите… Ну, выкушайте винца за это… да вот ветчинки…
– И не напоминайте мне про эту еду! Один день, а уж до того опротивела, что все ветчиной пахнет… Давеча стакан чаю – и то ветчина! С генералом христосовался, и от того ветчиной отдает…
– Да ведь куда ж ее целый окорок?.. Где у заутрени были?
Пронзительный звонок.
– Певчие с подворья! – докладывает горничная.
– Вот им ветчину предложите. Все съедят…
В прихожей раздается кряканье, плевки, кашель, стук сапогов, визг дисканта. Певчие входят.
Радоница
Волкове кладбище. Фомин вторник. Обедни только что кончились. По мосткам и могилам гуляет народ и христосуется со своими покойниками, зарывая в могилы пасхальные яйца. Тут и нижний военный чин, и мастеровой, и чиновник, но купец преобладает. Купец в цилиндре, купец в картузе, купец в «пальте», купец в ватной сибирке, в брюках навыпуск и в дутых сапогах бутылками. Женщин больше, чем мужчин. Нищей братии великое множество, начиная от «отставного капитана» с указом об отставке и кончая деревенской бабой с поленом вместо ребенка за пазухой. Все это скулит, стонет, хрипит пьяным голосом, распевает Лазаря и выпрашивает подаяние. Невзирая на запрещение, на могилах то и дело радостно блестит на солнце полуштоф или косушечка. Опытный взгляд заметил и четвертную бутыль, завернутую в одеяло. Идет поминовение.
На одной из могил третьего разряда приютились синие кафтаны, жилетки «травками», расписные платки и «матерчатые» платья.
– Ну, Мавра Алексеевна, распеленывайте младенца-то! А у меня тут кстати и хвостик колбаски имеется, – говорит синяя чуйка с грудью, выстроченной елкой.
– Это вы, Левонтий Максимыч, оставьте, у нас и у самих уголок пирога имеется, а только вот стаканчик разбили. Давеча у Андрианова на могиле Прохор Иваныч начали чудить, чок – и вдребезги! У соседей бы чашечки попросить, да они кофий пьют. Чашки-то все заняты. Вон и нищенка дожидается.
– Так ты крышечку от кофейника… Ведь ежели с благословением, так из чего ни пить да есть! А из крышечки чудесно!
– Позвольте, у меня сейчас посуда будет… Я из бутылочного дна… Вот бутылочка… Сыпьте в донышко…
– Ну, вот видите, как прекрасно, а крышечку мы все-таки спросим. Пожалуйста, пока городового нет…
Из байкового одеяла показывается горло четвертной.
– Эх, Данило Кузьмич, Данило Кузьмич! Вечная тебе память! А важный был мужик, ей-богу! Третьего года, как сейчас помню, вот он здесь, а я тут… Дарья Наумовна при них тогда в свояченицах состояли. А я на холостом положении… Мавра Алексеевна, помните?
– И не говори, голубчик, не говори!.. Ох, тошнехонько… – плачет женщина.
– Сидим… хмельны грузно… Женщины по своему женскому малодушию пивко попивают, а мы водочку ковыряем. Зашел антиресный разговор насчет бутовой плиты. Он это, по своему малому уму, и ввяжись в разговор… Стали о штукатурах судить… Это то есть Дарья Наумовна… А я десятник…
– Да ты пей, не задерживай крышку-то!
– Выпил. Тьфу! Дайте хоть полой отереться… Ну-с, ввязались… Судят, рядят, а мне это обидно, потому как мы, значит, десятники…
– За Митрофана-то Макарыча душу выпейте… Пейте уж и за Ульяну… Тут же похоронена.
– С удовольствием… Дай бог ей на том свете!.. Ух, крепка водка-то! Совсем яд, окаянная! Теперь ты, Иван Нилыч! Сади две сразу!.. Ну-с, так что же дальше-то?
– Сейчас… Слушал это я, слушал их бабий разговор… Да как хрясть их в ухо!..
– Это кого же?
– Да Дарью Наумовну… Не стерпел… Потому баба – и вдруг о делах… И с этого места у меня с ними первое знакомство началось. Потом через полгода сватался, а около Покрова они уж мою супружницу составляли. Дарья Наумовна, помните?
– Еще бы не помнить! Ведь вы известные безобразники!..
– Ну что ж такое? Мало ли что в хмельном виде случится!.. – откликается другой женский голос.
– Нет, позвольте!.. Они злопамятны были и долго за меня выходить не хотели, да уж сестрица их стращать начала… Ах, оказия! За упокой Никиты-то и забыли! Подносите сначала!
– Пожертвуйте, господа посадские, трудовой динарий отставному военному, по несправедливостям судеб находящемуся в отставке с грудными младенцами и женою, лежащею на одре смерти, иде же громы и молнии!.. – раздается хриплый голос.
– Сами семерых собирать послали! – слышится с могилы. – Не прогневайтесь!
– Да не оскудеет рука, вливающая нектар! Господа именитые посадские!.. Гражданин Минин, спасший отечество, был простолюдин…
– Мавра Алексеевна, нацедите ему в крышечку!
– Мерси!
– За упокой сродственничков, матушка-голубушка, подайте Христа ради! – стонет старуха и останавливается перед восьмипудовой купчихой в двуличневой косынке на голове, поверх которой у нее обвязаны и уши носовым платком так крепко, что лицо купчихи налилось кровью и походит на красный сафьян.
– Сейчас, сейчас, бабушка, – говорит она, делит облупленное яйцо ножом на несколько частей и подает старухе. – Вот это за упокой Исидора, это за упокой Андрея, Нимфодоры, Трифона, иеромонаха Серафима, трех Петров… Постой, постой, я еще раздроблю… Это за новопреставленную Пелагею…
Старуха ест.
– Девятое яйцо сегодня, матушка, – шамкает она. – Все сухомятка одна, хоть бы чайку испить, что ли… Не пожертвуете ли насчет денежной милости, сударыня?..
У купчихи подвязаны уши, и она плохо слышит.
– Что, бабушка? Что? Мыльца? – спрашивает она. – Какое же мыло на кладбище? Что ты! А ты домой ко мне зайди. Кринкины на Обводной канаве… Там всякий укажет… Приходи, приходи, я дам обмылочек и огарочек стерлиновый дам…
– Дура глухая! Вишь уши-то законопатила! Дай ей копеечку! – кричит над самым ухом купчихе купец.
– Копеечку? Сейчас, сейчас, родненькая!
«Со святым упокой», – доносится откуда-то пение.
На перевозе
Легкий ледоход на Неве. Вечереет. От плота перевозной пристани только что отвалил пароход. На плот между тем то и дело спускаются желающие переехать через Неву, жалеют, что опоздали на пароход, и садятся в ялики. Тут чиновники, мастеровой народ, охтянки с кувшинами и корзинками на коромысле и неизбежный солдат. На плоту топчется, между прочим, не то купец, не то артельщик, не то мастеровой-чистяк; просторное пальто с «запашкой», картуз с широким дном и сапоги раструбой. Он пощипывает бородку, смотрит на отходящий пароход и говорит:
– Отошел! Ах, чтоб тя мухи съели! Вот оказия-то! А уж как мы торопились в этот сельдяной бочонок попасть – беда!
– Купец, купец! Садись скорей! Сейчас отчаливаем! – кричит перевозчик.
– В ялик – ни в жизнь! Чтоб я в эдаком виде и в ялик – ни боже мой! У нас тоже супруга с младенцами в деревне здравствует!
– Садитесь скорей в ялик, сейчас перевезут, – говорит ему смотритель перевоза.
– Невозможно-с… Коли ежели в ялик – аминь!.. Потому мы, изволите видеть, хмельные… Были у кумы Варвары Митрофановны на кофии и, по нашему малодушию, семь стакашков этого самого стеклярусу засобачили!
– Вы не очень пьяны… Сидите только смирно, и ничего…
– Невозможно этому быть-с… Сейчас баланс могу потерять. Чуть маленько что – и сковырнулся: нам тоже без покаяния не приходится, потому христиане. Нет, уж лучше пароходика подождем… Дозвольте, ваше благородие, на скамеечку присесть, а то как будто уж и на плоту качает…
Купец садится.
– Вы парохода напрасно будете ждать… Очень может быть, что он последний рейс делает.
– Ну, тогда только отдохнем, а потом кругом… А на ялике – ни боже мой, потому сейчас баланс потеряешь. Мы тоже свою препорцию знаем… А вот посидим, цигарочки покурим… Семь стаканчиков… Вот оказия-то!
– Зачем же вы пили столько?
– Нельзя, ласковость… Все младенцы подносили. Подходит это крестница: «Тятенька крестный, выкушайте» – саданули! Потом другая, и от земли-то младенца не видать, а тоже стакашек в ангельских ручках несет – тяпнули! Кума в пояс… Ах ты господи!.. Опять двинули!.. Яичком закусили, цигарочки покурили – крестничек подходит… стаканчик так и блестит радостно – опять опрокинули. Четверо младенцев… сами учтите… Ну, сама пятая. Потом посошок на дорожку, а после посошка – чтоб не хромать… Я бы и кругом, на мост проехал, барин, это нам наплевать! Да по сухопутной дороге соблазна много: куда ни взглянешь – везде красная вывеска… А мы по нашему малодушию сейчас это все капернаумы исследовать начнем… Где пивца поклюешь, где бальзамчику дербалызнешь.
– Садитесь в ялик и сидите смирно, я вас благославляю. Вы не очень пьяны…
– Нельзя этому быть-с… А вдруг среди этой самой Невы мне фантазия в голову вступит, ну и давай безобразничать… Ведь у нас младенцы в деревне.
– Коли так, значит, поезжайте кругом.
– И поедем. Будьте покойны… Вы генерала Вахрамеева не изволите знать?
– Нет, а что?
– Я так, к слову… Душа, а не генерал… Мы им песок поставляем. Как только придешь к ним на фатеру, сейчас это они в серебряном стаканчике и подносят. А полковницу Скоромину не знаете? У них сын – банный арендатель.
– Не знаю.
– Чудесно! Эх, барин, ты мне по нраву пришелся! Нет ли у вас тут чего выпить?
– Окромя воды, ничего нет.
– Так, может, можно перевозчика в погребок послать? Я б тебя мадеркой попотчевал. Свистни-ка молодца-то?.. Мы и ему пятачок на шкалик прожертвуем.
– Нет, нет, это строго запрещено. Иди уж лучше домой.
– И пойду. Эх, уж больно мне похороводиться-то хочется, а не с кем! Я теперича не токма что с тобой, барин, а даже с легавым псом путаться готов, потому в голову вступило! Едем к купцу Самолетову на танцы – ледеру выставлю! Настоящего ледеру!
– Нельзя, мне здесь распоряжаться надо.
– Ну коли так, прощенья просим! Давай руку на счастье! А загуляю, ей-богу с каким хочешь стракулистом загуляю!
Купец взбирается по лестнице на набережную и кличет извозчика.
В сквере
Петербургская ранняя весна. Восемь часов вечера, а на дворе еще свет белый. Косое солнце золотит верхушки домов. Смолкает мало-помалу городской шум. Бегут домой гостинодворцы, покончившие торговлю, бегут мастерички, двенадцать часов кряду гнувшие спину за шитьем, и по дороге заходят отдохнуть в скверы. Михайловский сквер более других переполнен публикой. По дорожкам шныряют уличные фланеры с папиросами во рту и заглядывают под женские шляпки. Скамейки почти все заняты. Дорожки перед скамейками исчерчены зонтиками и палками. Вот какой-то юноша вперил взор вдаль и с нетерпением посматривает на часы. Тут же приютилась и дамочка под вуалью и с книгой. Она делает вид, как будто читает, но на самом деле даже и книгу-то держит кверху ногами. На голых прутьях кустарников чирикают воробьи. По дорожке около калитки бродит военный писарь в фуражке набекрень и насвистывает арию «Все мы жаждем любви, это наша святыня».
– Дай Христа ради рубль серебра до завтра. Глафира Ивановна просит угостить ее шоколадом, а у меня ни копейки, – шепчет серая поярковая шляпа своему товарищу. – Не угостить – вся интрига полетит к черту.
– Притворись холодным и разочарованным. Это иногда лучше бывает. Вместо шоколада заведи разговор о смерти. Сразу на сердце подействуешь.
– Да неужто ты мне не можешь поверить рубля серебром!
– Чудак! Ну как я тебе поверю, когда у меня его нет? Я сам занял у хозяйки восемь копеек на апельсин Марье Ивановне…
– Ах ты, господи! Вот история-то! – восклицает франт. – Тут любовь разыгрывается, а в кармане ни копейки! Она и записку любовную приняла, вздыхает, начертила зонтиком мой вензель на песке…
– Говорю, заведи разговор о смерти, и она сейчас о шоколаде забудет.
– Ну тебя к черту!
Губастый старичок подсел на скамейку к молоденькой мастеричке с зеленой коробкой в руках, оперся подбородком на палку, скосил на девушку глаза и начинает с ней разговаривать:
– Погода, душечка, какая прекрасная… Так и веет эфиром любви…
– Это, даже можно сказать, совсем напротив! – отчеканивает девушка.
– Все благоухает: как природа, так равно и вы…
– Это до нас не касается.
– А что, ангелочек, есть у вас папенька или маменька?
– Не в ту центру попали.
– Коли нет родственников, и чужой старичок приголубить может. Старенькие-то лучше, хе-xe-хе!
– Ах, оставьте, пожалуйста…
– А братец… Например, эдак, двоюродный?..
– Пожалуйста, без интриги…
– Верно, приказчика из Гостиного ждете или чиновничка махонького. У меня их, барышня, целый десяток под началом, этих чиновников-то.
– Подводите ваше коварство под самого себя.
– Хотите, купидончик, я вам виноградцу куплю, яблочек? Или, может, пряничного гусарика?
– Совсем в нас не та политика, ошибаетесь…
Девушка встает с места, идет по дорожке и садится на другую скамейку. К ней подходит молодой человек в серо-голубом галстуке и с маленькими бакенбардами, напоминающими клочья пакли.
– Петя!.. Петя! Ну что ты так долго? Как тебе не стыдно! – восклицает девушка. – Сейчас ко мне какой-то старичишка приставал и разные интересы насчет любви заводил!
– Ах, он мерзавец! И ты не могла его сразу отчалить? Где он? Покажи мне его.
– Да вон на той скамейке… Вон палка и шляпа виднеется… Глаза по ложке и зубы, как у верблюда дикого. Такой противный!
– Ах, он скот! Да я его в три дуги! Три ребра высажу! Переносье вывихну!..
– Оставь, Петя! Теперь уж кончено. Он не пристанет!
– Не могу я, мой ангел! Должен же я тебе любовь мою доказать! Ах, он леший анафемский! Что ни на есть сквернецки выругаю! Да что тут! Просто два зуба вон, и делу конец!
Молодой человек засучивает рукава пальто и бежит к указанному месту. Девушка бросается за ним.
– Петя! Петенька! Брось! Ну что за радость в часть попасть? – кричит она.
– Оскорбление женщины! Нет, это я так не оставлю!..
Он останавливается за спиной старика, скрещивает на груди руки и, подняв кверху голову, говорит:
– А позвольте вас спросить, господин дерзкий нахал, по какому праву?..
В это время старичок оборачивается, взглядывает на молодого человека, и тот мгновенно превращается как бы в соляной столп. Руки опустились как плети, огненный взгляд превратился в какой-то телячий…
– Ваше… ваше… ваше… превосходительство! Виноват, ваше…
Картина.
На пожаре
Вечер. Зарево пожара. В одной из улиц Петербургской стороны загорелся дом. На каланче выкинули сигналы. В отдалении слышен стук едущей во всю прыть пожарной команды. Народ бежит по улицам. Некоторые на ходу надевают на себя чуйки и полушубки. На пустопорожнем месте за горящим домом стоит самая разношерстная толпа мужчин и женщин и любуется зрелищем. Разговоров и острот не оберешься.
– Вишь, как садит! Ах ты, господи! А ведь этому сарайчику не устоять!
– Слизнет и его. Это верно. Вон занимается. Даже и дымок пошел.
– Владычица! Вот страсти-то! – шепчет какая-то женщина. – А что, не слыхали, от чего загорелось?
– От огня.
– Дурак!
– От трубки, бабушка, от трубки. На сеновале огонь показался.
– Ври больше! От самовара, сказывают. Кухарка начала ставить самовар, а тут солдат пришел! И кухарка-то такая ледащая, от земли не видать! Только один мелочной лавочник на нее и льстился, – говорит чиновник в халате. – А! Иван Иваныч! И вы здесь?
– Да ведь нельзя же, помилуйте! Всю улицу осветило! Мы уже хотели спать ложиться. Я водку на ночь пил, да только, знаете, хотел бараночкой закусить – вдруг бежит теща: «Батюшки, горим!» У меня и ноги подкосились. Смотрим, однако, – далеко. Анна Ниловна здорова ли?
– С сынком возится. Зубки у него идут. А мы в стукалку по малости играли… Все канитель шла… Пятнадцать, восемнадцать копеек… потом пошли ремиз за ремизом. Распопов поставил рубль двадцать… я в первой руке с тузом стукнул. Рад. Вдруг кричат: «Пожар!» Ну, разумеется, Распопов сейчас схватил деньги и драло! Такая досада! Две взятки бы взял. Теперь ни за что не отдаст.
– Смотрите, смотрите, как интересно мезонин занимается! – восклицает взрослый гимназист. – Сейчас стекла лопаться начнут. И ничего не вынесено, говорят. Вот ежели бы теперь вытаскивать, так еще можно спасти. Пойдемте, Григорий Павлыч, хоть что-нибудь вытащим.
– Ну тебя! Еще притянут! Стой здесь… Ведь хорошо стоять, так и стой!
От пожарища прибегает нагольный тулуп.
– А знатно садит! Ей-богу! – говорит он, отряхиваясь. – Теперь три части приехали. И давно бы уж покончили, да воду качать некому. Меня как есть всего облили. Даже за шиворот попало! Нет! Интересно, там, братцы, кошка… Вот потеха-то!
– Ну, а брандмайор там?
– Там. С ним офицеры какие-то в высоких сапогах прогуливаются. Я через двор перебежал… Мочи нет… даже волосы скручиваются – вот как жарко!
– Ну вот, Прасковья Дмитриевна, я вам рассказывала насчет тараканов-то, а вы не верили… Моя правда вышла, – разговаривают две старухи. – Уж как тараканы из дома пойдут – непременно к пожару!
– Да ведь у вас не горит. Вы совсем в другой улице живете.
– Это все равно. А только тварь всякая, она не в пример больше человека чувствует. Была, знаете, у нас собака старая, Валетка… Позвольте… В котором году Клим-то Климыч окривел?..









