Вдохни мою нежность
Вдохни мою нежность

Полная версия

Вдохни мою нежность

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Но вечерами, когда бабушка рано уходила спать, а дом погружался в тишину, мысли возвращались.

Анна зажигала лампу под зелёным абажуром в мансарде, открывала ноутбук, пыталась писать. Перед ней лежала начатая сказка — та самая, ради которой она, собственно, и приехала. Сказка о девочке, которая собирала туманы в стеклянные банки, чтобы потом дарить их тем, кому слишком больно видеть мир чётким. Хорошая метафора, думала Анна, глядя на мигающий курсор. Но слова не шли. Точнее, шли — но получалось что-то фальшивое, приторное, как патока. Она стирала написанное, начинала заново, снова стирала. История не дышала. Может быть, потому что сама Анна сейчас чувствовала себя не собирательницей туманов, а тем человеком, которому слишком больно видеть мир чётким.

На третью ночь случилось то, что перевернуло всё.

Анна проснулась внезапно, будто кто-то толкнул её в плечо. В комнате было темно, хоть глаз выколи — луну затянуло облаками, и слуховое окно превратилось в чёрный прямоугольник. Она полежала несколько секунд, пытаясь понять, что её разбудило: ветер? шум моря? скрип старого дома? Но дом молчал, море дышало ровно и привычно, и ветра тоже не было.

А потом она услышала.

Звук был таким тихим, что поначалу Анна приняла его за игру воображения. Низкая, глубокая нота — словно кто-то уронил каплю света в тёмную воду. За ней вторая, чуть выше, третья — и вот уже звуки сплетались в мелодию, просачиваясь сквозь стены, сквозь ночной воздух, сквозь неплотно прикрытое окно.

Фортепиано.

Даниил играл.

Анна села на кровати, прижимая одеяло к груди. Первым порывом было закрыть окно — ей не полагалось это слышать, это было чужое, личное, то, что он прятал от всех. Но мелодия уже захватила её, обвила запястья невидимыми нитями и не отпускала.

Она никогда не слышала такой музыки.

Это была не просто последовательность нот. Это был крик. Человеческий крик, переложенный на язык фортепианных клавиш, — и от этого ещё более пронзительный. Мелодия начиналась медленно, неуверенно, будто человек долго собирался с силами, чтобы заговорить, а потом вдруг слова полились сами — горячие, спутанные, отчаянные. Правая рука выводила высокую, почти хрустальную тему — что-то о надежде, о свете, о тоненьком лучике, пробивающемся сквозь шторы. А левая рука била по басам тяжело и глухо — как шаги за спиной, как неумолимое напоминание о чём-то страшном.

Анна не заметила, как начала плакать.

Слёзы текли по щекам беззвучно, без всхлипов — просто горячая влага, которую она не пыталась утереть. В музыке было столько боли, что её собственные переживания — предательство, неуверенность, страх быть «пресной» — вдруг показались мелкими, почти ничтожными. Тот, кто играл сейчас за стеной, пережил что-то настолько чудовищное, что его душа истекала звуками, как рана — кровью.

Анна встала. Ноги сами понесли её вниз по скрипучей лестнице, через тёмную кухню, к задней двери, ведущей в сад. Она не думала, что делает. Всё её существо сейчас превратилось в слух, и этот слух требовал быть ближе, ещё ближе, — не подслушивать украдкой, а впитать музыку целиком, понять её, разделить.

Ночной сад встретил её прохладой и запахом влажной земли. Трава была мокрой от росы, и Анна тут же промочила босые ноги, но не обратила внимания. Она шла по тропинке, ориентируясь на звук, который становился всё громче, всё отчётливее. Яблони расступались, забор приближался. И наконец, у самой границы участка, Анна замерла.

Окно в доме Даниила было открыто.

Не просто незашторено, а распахнуто настежь, несмотря на осеннюю ночь. И в этом проёме, залитый мягким светом одинокой лампы, он сидел за роялем.

Раньше Анна видела рояль только в фильмах: чёрный, блестящий, с поднятой крышкой, похожей на крыло гигантской птицы. Этот инструмент занимал почти всю комнату — гостиную, как догадалась Анна, и выглядел как нечто живое. Как третий обитатель дома. Даниил сидел к окну вполоборота, и Анна могла рассмотреть его лицо.

Оно было искажено.

Не гримасой — это было бы слишком просто. Его лицо было искажено страданием такой глубины, что черты, казалось, потеряли свою обычную форму. Глаза были закрыты, брови сведены к переносице, губы что-то беззвучно шептали. Он раскачивался в такт музыке, и его длинные пальцы летали по клавишам с такой скоростью, что почти размазывались в воздухе. Иногда он почти ложился грудью на клавиатуру, извлекая самые низкие, самые тёмные звуки, а иногда откидывался назад, и тогда музыка взлетала вверх, к потолку, и рассыпалась серебряным дождём.

Анна стояла у забора, вцепившись пальцами в деревянную перекладину, и смотрела. Слёзы всё текли — она уже и не пыталась их остановить. Музыка рассказывала историю, и Анна, сама того не желая, понимала её до последней ноты. Вот эта трель — это смех, быстрый, искристый, счастливый. А вот этот резкий аккорд — удар. Этот вибрирующий бас — гул мотора. А эта пауза, звенящая, невыносимо долгая, смерть.

Он играл о ней. О Лере. О той девушке с фотографии, которая когда-то смеялась, а теперь осталась только в этих звуках.

Мелодия нарастала. Гармонии становились всё сложнее, всё мучительнее — диссонанс наползал на диссонанс, и Анна чувствовала, как внутри у неё что-то сжимается в тугой узел. Это было невыносимо и прекрасно одновременно — как смотреть на горящую картину, как слушать крик души, которую никто не должен был слышать.

А потом всё оборвалось.

Руки Даниила замерли над клавишами и, рухнули. Последний аккорд вышел рваным, фальшивым, полным такой безысходной злобы, что Анна вздрогнула всем телом. Крышка рояля захлопнулась с глухим стуком. В наступившей тишине было слышно только его тяжёлое, прерывистое дыхание.

И в этой тишине Анна, инстинктивно, не думая, не контролируя себя, подняла руки и захлопала.

Один хлопок. Второй. Третий.

Звук вышел жидким, нелепым, абсолютно неуместным в мокром осеннем саду посреди ночи. Но Анна не могла остановиться. Потому что то, что она только что услышала, было гениально. И никто на свете не аплодировал этому человеку, кроме неё. И он должен был знать, должен! Что его музыка не просто шум за стеной. Она — откровение.

Даниил замер. Медленно, как в кошмарном сне, он повернул голову к окну. Его глаза, широко раскрытые, блеснули в свете лампы. В них плескалось нечто среднее между ужасом и яростью.

— Ты... — выдохнул он, и это было даже не слово — скорее, выплеск.

Он вскочил со стула так резко, что тот отлетел назад и с грохотом ударился о стену. Через секунду входная дверь распахнулась, и Даниил выбежал на крыльцо — босой, в расстёгнутой рубашке, с взлохмаченными волосами.

— Какого чёрта?! — его голос сорвался на крик. — Что вы здесь делаете?!

Анна отшатнулась от забора. Ей вдруг стало по-настоящему страшно — не за себя, а за него. Перед ней стоял человек на грани срыва, человек, которого она только что увидела абсолютно обнажённым, без единого слоя защиты.

— Я... я услышала музыку, — пролепетала она. — Я проснулась и... Это было так красиво...

— Красиво?! — он спустился с крыльца и теперь шёл к забору, и каждый его шаг был полон такой угрозы, что Анна попятилась. — Вы подглядывали за мной? Вы шпионили?

— Нет! Я не шпионила, клянусь! Окно было открыто, я просто вышла в сад...

— Вы нарушили мои границы! — он остановился в метре от забора, и Анна увидела, как дрожат его руки. Те самые руки, которые только что творили чудо. — Вы пришли без приглашения, вы оставили свой дурацкий пирог, вы суёте деньги, хотя я сказал — не надо! А теперь вы стоите тут и аплодируете? Вы думаете, это театр? Думаете, я играю для чьего-то удовольствия?!

— Я не... — Анна задохнулась от несправедливости. Слёзы снова подступили, но теперь это были слёзы обиды. — Вы ничего не понимаете! Я аплодировала, потому что ваша музыка... она...

— Моя музыка — не ваше дело! — перебил он. — Её вообще не должно было существовать! Никто не должен был это слышать! Вы хоть понимаете, что вы сделали? Вы влезли в то, что вас не касается!

Анна вдруг перестала пятиться. Что-то внутри неё, то самое упрямство, которое когда-то заставляло её спорить с бывшим, защищая свои сказки, встало на дыбы. Она выпрямилась и посмотрела Даниилу прямо в глаза.

— Знаете что? — её голос дрожал, но звучал твёрдо. — Вы прячете свою музыку, как дракон сокровище. Сидите в этой вашей пещере и думаете, что если никто не слышит, то ничего и нет. Но от вашего молчания всем только больно! И вам самому — в первую очередь!

— Вы не имеете ни малейшего понятия...

— Имею! — Анна почти кричала. — Я слышала! Я слышала каждую ноту! И знаете, что я поняла? Что вы наказываете себя за то, в чём, возможно, даже не виноваты! Но вместе с собой вы наказываете и эту музыку, и этот дом, и всех вокруг! Вы думаете, это благородно — страдать в одиночку? Нет! Это эгоизм! Самый настоящий эгоизм, завёрнутый в красивую обёртку трагедии!

Повисла тишина. Такая глубокая, что Анна услышала, как где-то далеко, на берегу, вздохнула волна.

Даниил стоял неподвижно. Его лицо, только что искажённое яростью, вдруг застыло — словно маска дала трещину, и сквозь неё проступило что-то другое. Растерянность? Боль? Анна не могла понять. Его грудь вздымалась от частого дыхания, пальцы сжимались и разжимались, а в глазах — этих светлых, ледяных глазах — что-то рушилось.

— Уходите, — сказал он наконец. Тихо. Без прежней злобы. — Просто уходите.

— Даниил...

— Уходите! — на этот раз в голосе прозвучала мольба. — Пожалуйста.

Анна смотрела на него ещё секунду. Ей хотелось сказать что-то ещё, что-то, что растопило бы этот лёд окончательно. Но интуиция подсказывала: сейчас нельзя. Сейчас он на пределе. Ещё одно слово, и всё рухнет.

Она развернулась и пошла к дому. Мокрая трава холодила ступни, ветер забирался под тонкую сорочку, но Анна не чувствовала холода. Внутри у неё всё дрожало — от адреналина, от страха, от того, что она только что наговорила совершенно незнакомому человеку, который, вообще-то, имел полное право выгнать её взашей. Но вместе с дрожью в груди разгоралось странное, горькое удовлетворение. Она сказала правду. Может быть, слишком жестоко, слишком прямо. Но правду.

Даниил остался стоять у забора. Он смотрел ей вслед, пока её силуэт не растворился в темноте сада, пока не хлопнула задняя дверь бабушкиного дома, пока в мансарде не зажёгся и не погас свет. Только тогда он пошевелился.

Ему было холодно, но он не замечал. В голове звучали её слова, перекатывались, как галька в прибое: «Вы прячете свою музыку, как дракон сокровище... От вашего молчания всем только больно... Это эгоизм!»

Он хотел разозлиться снова, но не смог. Ярость ушла, оставив после себя только пустоту и странное, колючее чувство, похожее на... облегчение? Нет. Он не знал, что это. Он вообще давно перестал понимать, что чувствует.

Медленно, как старик, он поднялся на крыльцо, вошёл в дом, закрыл дверь. Прислонился к ней спиной и сполз вниз, на холодный пол.

«...завёрнутый в красивую обёртку трагедии».

Она не имела права так говорить. Она ничего о нём не знала. Не знала, как пах бензин в ту ночь. Не знала, как бьётся стекло, когда машина переворачивается. Не знала, как звучит тишина, когда сердце любимого человека останавливается.

Но почему-то её слова застряли в нём, как заноза.

Даниил поднял голову и посмотрел на рояль. Чёрный, безмолвный, с закрытой крышкой. Три года он не играл для других. Три года музыка существовала только внутри этих стен, как тюремный срок, который он сам себе назначил. И сегодня — впервые — кто-то услышал. И не просто услышал, а... понял?

Он вспомнил её лицо в свете луны — заплаканное, раскрасневшееся, но при этом совершенно открытое. Она не врала. Она действительно... почувствовала.

«Вы думаете, это благородно — страдать в одиночку?»

Даниил закрыл глаза и глухо, беззвучно засмеялся. Смех вышел горьким, похожим на всхлип. Какая ирония. Он три года строил стены, а какая-то девчонка с пирогом и дурацкой привычкой аплодировать в ночном саду разнесла их вдребезги одним точным попаданием.

Он не знал, что будет делать завтра. Не знал, как теперь смотреть ей в глаза. Но что-то изменилось. Что-то сдвинулось с мёртвой точки, на которой он застрял три года назад.

Даниил поднялся с пола. Подошёл к роялю. Открыл крышку и посмотрел на клавиши — белые и чёрные, холодные под пальцами. Они молчали. Но теперь в этом молчании ему почудился не укор, а ожидание.

Он осторожно, почти робко, коснулся одной клавиши. Звук получился тихим, одиноким, повисшим в воздухе. Но он не резанул слух. Не причинил боли.

Даниил выдохнул и закрыл крышку снова. Не сегодня. Может быть, когда-нибудь. Может быть, никогда. Но впервые за три года слово «когда-нибудь» показалось ему не насмешкой, а возможностью.

За окном занимался рассвет. Серый, промозглый, осенний. Море ворчало вдалеке. Город просыпался, не зная, что этой ночью что-то сдвинулось в его равновесии.

А в доме на пригорке, в мансарде под покатой крышей, Анна сидела на кровати, обхватив колени руками, и смотрела на светлеющее небо. Она не спала ни минуты. В голове звучала мелодия, та самая, до последней ноты. И слова, которые она бросила ему в лицо, всё ещё жгли губы.

Она боялась, что переступила черту. Боялась, что он возненавидит её теперь навсегда. Но ещё больше боялась другого, что он снова закроется, снова уйдёт в свою раковину, и музыка умрёт, и всё останется как прежде.

«Пусть ненавидит, — подумала Анна с неожиданной для себя самой злостью. — Пусть злится. Но если он после этого сядет за рояль и сыграет ещё раз — значит, я была права».

С этой мыслью она наконец позволила себе лечь и закрыть глаза. Утро уже стучалось в окно, а значит, впереди был новый день. И что-то подсказывало Анне: лёгким он не будет.

Глава 4. Сделка с колючкой

Утро после той ночи выдалось отвратительным.

Небо затянуло низкими, тяжёлыми тучами цвета мокрого асфальта. Море за окном не дышало, а ворочалось — серое, неспокойное, с белыми барашками волн, разбивающихся о пирс. Ветер завывал в печной трубе, как голодный пёс, и даже чайки попрятались. Анна проснулась с ощущением, что в груди поселился холодный камешек — не острый, но тяжёлый, давящий.

Она лежала под лоскутным одеялом и прокручивала в голове вчерашнюю сцену. Вот она стоит у забора, босая, в ночной сорочке, и кричит человеку, которого едва знает, что он эгоист. Вот он смотрит на неё с такой болью, что даже сейчас, при свете хмурого утра, у Анны перехватывало дыхание. А вот его последнее «Пожалуйста» — тихое, сломленное, совсем не похожее на того ледяного мужчину, который встретил её три дня назад.

Стыд накатывал волнами. За то, что подслушала, пусть и невольно. За то, что аплодировала, как в театре, как дура. За то, что влезла в чужую душу грязными сапогами и ещё посмела что-то там проповедовать. Кто она ему? Никто. Соседская девчонка, которая разбила его машину, а теперь пытается разбить его уединение.

И в то же время, где-то глубоко, под слоями вины и смущения, тлел уголёк правоты. Она не жалела о сказанном. Правда была жестокой, но это была правда.

Анна спустилась в кухню только к девяти. Бабушка уже сидела за столом, прихлёбывая чай из любимой чашки с трещинкой, и вязала что-то длинное, бордовое, бесконечное. Спицы мерно постукивали — этот звук был здесь всегда, сколько Анна себя помнила.

— Плохо спала? — спросила Лидия Петровна, не поднимая глаз.

— С чего ты взяла?

— У тебя лицо, как у утопленницы. И глаза красные. То ли плакала, то ли не спала, то ли всё вместе.

Анна плеснула себе чаю и села напротив. Молчание затянулось. Бабушка не давила — она вообще редко давила, предпочитая ждать. Но взгляд её, острый и всё понимающий, Анна чувствовала кожей.

— Бабуль, — наконец сказала она. — Если человек три года прячется от мира и никого к себе не пускает… С ним что-то случилось, да? Что-то плохое?

Лидия Петровна отложила вязание. Посмотрела на Анну долгим, изучающим взглядом.

— Ты про Берга спрашиваешь?

— Да.

— Случилось, — кивнула бабушка. — Только я не сплетница, чтобы чужие беды пересказывать. Одно знаю: он в тот год сюда приехал чёрный, как земля. И никого к себе не подпускал. Местные пробовали — кто с пирогом, кто с самогоном, кто просто поздороваться. Всем одно: дверь закрыта, взгляд пустой. Потом отстали. У нас, знаешь, если ты не такой, как все, тебя просто вычёркивают. Так проще.

Анна задумалась. «Чёрный, как земля». Это подходило. Это объясняло многое.

— А девушка? Которая приезжала?

— Лера, — бабушка вздохнула. — Красивая была, как фарфоровая куколка. Смеялась всё время. Он с ней другим был — улыбался, шутил даже. А потом она перестала приезжать. И он перестал улыбаться. Вот и всё, что я знаю.

Повисла тишина. Только спицы снова застучали — тук-тук-тук. Анна смотрела в окно на серое небо и думала о том, что смерть — странная вещь. Она приходит и забирает одного человека, но каким-то непостижимым образом убивает и второго. Не сразу. Медленно. По кусочку.

День тянулся бесконечно. Анна взялась за уборку — не потому, что было нужно, а чтобы занять руки. Перемыла полы во всём доме, перебрала банки в кладовой, начистила до блеска старый медный таз, который бабушка держала для варенья. Потом вышла в сад.

Сад был запущен. При жизни деда он цвёл и плодоносил так, что яблоки раздавали всем соседям, а вишни хватало на три улицы. Но после его смерти бабушка уже не могла ухаживать за деревьями, и сад потихоньку дичал. Яблони заросли волчками, кусты смородины переплелись ветвями, а малина расползлась по всему заднему двору, как захватчик. Старые клумбы затянуло сорняком, и только самые стойкие цветы — флоксы да астры — ещё боролись за место под солнцем.

Анна натянула старые перчатки, нашла в сарае секатор и принялась за работу. Физический труд всегда помогал ей думать. Когда руки заняты простым, понятным делом — режь, тяни, выбрасывай, — мысли в голове тоже как-то упорядочиваются. Она обрезала сухие ветки, выдирала сорняки и размышляла.

Нужно было что-то делать с Даниилом. Не лезть к нему — это понятно. Но и не делать вид, что ничего не было. Что-то между «извиниться» и «исчезнуть навсегда». Но как извиниться, если он не открывает дверь? Как исчезнуть, если их разделяет только забор?

Она как раз добралась до дальней части сада, где старая яблоня совсем легла на забор, придавив его своей тяжестью, когда услышала шаги. Мужские. Тяжёлые. С той стороны.

Анна замерла с секатором в руке. Сердце тут же понеслось вскачь, как испуганный заяц. Она выпрямилась — медленно, очень медленно — и увидела его.

Даниил стоял у забора. Одет он был сегодня не в капюшон, а в свитер с высоким горлом и старые джинсы. Лицо — бледное, с тёмными кругами под глазами, как у человека, который тоже не спал.

— Здравствуйте, — сказал он. Голос звучал непривычно: без холода, без злости, просто устало. — Я пришёл сказать… кое-что.

Анна медленно стянула перчатки. Подошла ближе. Она чувствовала, как горят щёки, но заставила себя смотреть ему в глаза.

— Я слушаю.

Было заметно, что каждое слово даётся ему с трудом, будто он выталкивал их из себя, как застрявшие пули.

— Я хотел извиниться. За вчерашнее. То, что вы сказали… это было… — он запнулся, подбирая слово, — неожиданно. И я сорвался. Этого не должно было случиться. Вы не заслужили такого обращения. Простите.

Анна моргнула. Извинение? От него? Человека, который три дня назад даже дверь не открыл, а вчера готов был испепелить её взглядом? Она ожидала чего угодно — нового холода, язвительности, молчаливого игнорирования, — но не этого.

— Я… я тоже прошу прощения, — выдавила она. — Я не имела права слушать. И аплодировать. И тем более — кричать на вас. Вы были правы: это не театр. Я просто… — она замялась. — Я никогда не слышала ничего подобного. И меня… прорвало.

Он поднял бровь.

— Прорвало? Интересный выбор слов.

— Я писатель, — пожала плечами Анна, чувствуя, как неловкость перерастает в какое-то нервное веселье. — Точнее, пытаюсь им быть. Поэтому иногда меня прорывает на слова. Даже когда не надо.

— Писатель, — повторил он. — О чём пишете?

— Сказки. Для взрослых и детей. Вернее, пытаюсь писать. Пока получается не очень.

Повисла пауза. Они стояли по разные стороны забора, разделённые старым штакетником, и смотрели друг на друга. Ветер трепал волосы Анны, выбившиеся из пучка, и бросал Даниилу на лицо пряди, которые он не удосужился убрать.

— Послушайте, — сказал он вдруг. — У меня есть предложение.

— Предложение?

— Да. — Он обвёл взглядом бабушкин сад, задержался на зарослях малины, на покосившейся яблоне, на кучах сорняков. — Этот сад меня раздражает.

Анна удивлённо заморгала:

— Что?

— Я не в том смысле. — Он поморщился, будто досадуя на свою неспособность выражаться мягче. — Понимаете, мой дом стоит прямо за вашим садом. Каждое утро я смотрю в окно и вижу… это. Запустение. Сорняки. Ветки, которые лезут на мой участок. Старую яблоню, которая вот-вот рухнет на забор. Это… беспокоит.

Анна скрестила руки на груди:

— То есть, вы предлагаете мне привести сад в порядок, чтобы не портить вам вид?

— Я предлагаю помочь, — он выделил последнее слово. — У меня есть руки, инструменты и куча свободного времени, которое я трачу на то, чтобы смотреть в стену. Если вы не против, я мог бы… заняться этим садом. Вместе с вами.

Она уставилась на него, не веря ушам. Даниил Берг, отшельник, человек-крепость, предлагает ей работать в саду? Вместе?

— А что взамен? — спросила она осторожно.

— Взамен? — он на секунду задумался. — Вы говорили, что печёте пироги. И в тот раз оставили на крыльце какой-то свёрток. Я его… съел. И он был съедобным.

— Съедобным?! — возмутилась Анна.

— Вкусным, — поправился он, и уголок его рта чуть дрогнул — то ли в усмешке, то ли в чём-то ещё. — Очень вкусным, если честно. Я не умею готовить. Вообще. Три года питаюсь доставкой, полуфабрикатами и тем, что привозит экономка раз в неделю. Горячий домашний пирог — это… было неожиданно приятно.

Анна слушала и чувствовала, как внутри разливается тепло — осторожное, робкое, но несомненное. Он съел её пирог. Ему понравилось. И теперь он хочет… что? Чтобы она его кормила?

— Вы предлагаете бартер? — уточнила она. — Я вас кормлю, а вы помогаете с садом?

— Что-то вроде того, — кивнул Даниил. — Завтрак и ужин. Обед я обычно пропускаю — работаю. А вы получаете рабочие руки. И через месяц у вас будет ухоженный сад, а не… джунгли.

— А вы что получаете? Кроме еды?

Он помолчал. Отвёл взгляд, посмотрел куда-то в сторону моря, и Анна успела заметить, как что-то пробежало по его лицу — тень, мимолётная, почти неуловимая.

— Может быть, повод выходить из дома, — сказал он наконец. — И заняться чем-то, что не связано с четырьмя стенами.

Что-то в его голосе — не жалость к себе, а скорее честность — заставило Анну принять решение. Она протянула руку через забор.

— Договорились. Я готовлю завтрак и ужин. Вы приходите и помогаете с садом. И ещё одно условие.

— Какое?

— Вы не называете меня «вы». Меня зовут Анна. И я младше вас, так что это глупо.

Даниил посмотрел на её протянутую руку. На маленькую ладонь с мозолью от секатора, на короткие ногти без маникюра, на след земли под указательным пальцем. Потом осторожно, будто боясь обжечься, пожал её.

— Договорились… Анна. А я Даниил. Хотя вы это и так знаете.

— Знаю, — улыбнулась она. — Но приятно, когда ты представляешься сам.

Его рукопожатие было твёрдым, но пальцы оказались сухими и горячими — те самые пальцы, которые она видела на клавишах, которые дрожали над розой, которые сейчас осторожно, почти невесомо сжимали её ладонь. И Анна вдруг поняла, что ей совсем не хочется отпускать.

— Тогда до завтра? — спросил Даниил, убирая руку.

— До завтра. Я приготовлю что-нибудь к восьми утра.

— Я приду.

Он кивнул — сдержанно, коротко — и пошёл обратно к своему дому. Анна смотрела ему вслед. Высокая фигура в тёмном свитере, плечи расправлены, но в походке всё равно чувствовалась какая-то надломленность — едва заметная, как трещина в фарфоре.

На страницу:
2 из 3