Таня. Двойная жизнь
Таня. Двойная жизнь

Полная версия

Таня. Двойная жизнь

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Елена Сноу

Таня. Двойная жизнь

Аннотация

Сентябрь 1999 года. Петербург. Таня — студентка философского факультета, отличница с ровным конспектом без помарок. Она переходит мост дважды в день: утром идёт на пары с Кантом в рюкзаке, вечером — на встречи с мужчинами, спрятав кружевное бельё в отдельный пакет. Две жизни, которые не должны соприкоснуться.

Когда в аудитории появляется Дима — парень, который замечает то, чего не видят другие, — отлаженный механизм двойной жизни даёт трещину. Таня стоит перед выбором: продолжать прятаться или рассказать всё — и себе, и ему.

«Таня. Двойная жизнь» — это история о выживании в мире, где тело становится валютой, а чувства — роскошью. О диссоциации, стыде и исцелении. О том, как трудно появиться на свет в двадцать лет и как важно, чтобы кто-то сказал: «Ты тёплая».

Книга дополнена дневником читателя, поэтическим циклом и психологическим послесловием.

Предисловие автора

Я не спасаю Таню. Я не осуждаю её. Я просто даю ей слово — и иду рядом, пока она учится не прятаться.

Эта книга написана от первого лица. Всё, что вы почувствуете, читая её, — правда тела, а не оценка морали. Если вам когда-нибудь казалось, что вы живёте две жизни, — возможно, вы встретите здесь себя.

Действие происходит в Петербурге конца девяностых. Это важно. Время, когда шанс на будущее иногда оплачивался тем, о чём не принято говорить. Я старалась передать дух эпохи — не через ностальгию, а через детали, запахи, звуки.

Таня не ищет вашего сочувствия. Она просто делает то, что должна.

Елена Сноу

Часть I. Двойная жизнь

Глава 1. Там, где я перестаю быть собой

Я иду по мосту.

В рюкзаке два пакета.

В одном — Кант, сорок страниц,

прошитых степлером в трёх местах.

Во втором — кружево,

размер меньше моего настоящего.

Сентябрь 1999 года

Утро пахнет мокрым асфальтом и прелыми листьями. С Невы тянет йодом и ржавчиной — запах портовой воды, который въедается в одежду и остаётся на коже, даже если не прикасаться к перилам. Где-то на Среднем проспекте тарахтит «Икарус», выпуская клуб чёрного дыма, и дым этот оседает на тротуарах жирной плёнкой. Чайки орут над мостом истошно, будто их режут, а снизу, с воды, доносится низкий гудок буксира — долгий, хрипловатый, как кашель старика. Я не вздрагиваю. Я привыкла.

Я иду по мосту. Вода внизу чёрная, тяжёлая, как масло. Солнце низкое, но пока греет — по-осеннему, слабо, как через двойное стекло. С Финского залива дует ветер — не холодный ещё, но уже настойчивый, пробирается под шарф, трогает ключицы. Под ногами — гранитная крошка, мелкие лужицы после ночного дождя. Трамвайные пути блестят. Я не ускоряю шаг. Я никогда не ускоряю шаг на мосту.

Я знаю, что будет, если ускорить. Сначала собьётся ритм. Потом я неправильно отвечу на семинаре, потом опоздаю на встречу — и всё посыплется, как домино, которое я строила с семи лет. Он разозлится. Конверт не будет полным. Я не заплачу за семестр. Мама заплачет — второй раз, но теперь не от радости. Я обрываю мысль. Не ускоряю шаг. Так надо.

В рюкзаке два пакета. В одном — конспект по истории философии, тридцать страниц, прошитых степлером. Во втором — бельё. Кружевное, узкое, на размер меньше моего настоящего. Я заворачиваю его в отдельный пакет, всегда один и тот же, плотный, из книжного магазина на Литейном. Он серый, не прозрачный. Это важно.

Я проверяю шов пальцами — привычка, уже автоматическая. Провожу по краю, от уголка к уголку. Шов целый. Кружево внутри жёсткое, накрахмаленное, ещё ни разу не стиранное. Я купила его на деньги из второго конверта. Размер меньше моего настоящего, но это не важно — я всё равно не ношу его долго. Если шов когда-нибудь разойдётся, конспект и бельё встретятся. Я знаю это. Но белью всё равно.

Я выбрала этот пакет в августе. Зашла в книжный на Литейном, ещё не зная, понадобится ли он мне. Ходила между стеллажами, трогала корешки. Кант, Гегель, Маркс — все в твёрдых обложках, не по карману. Купила тонкую брошюру про диалектику, и продавщица положила её в серый пакет с логотипом — раскрытая книга и чернильница. Я вышла на улицу, посмотрела на пакет и поняла: подойдёт. Не просвечивает. Не рвётся. Не привлекает внимания. Теперь я заворачиваю бельё только в такой. Если порвётся — куплю новый у той же продавщицы. Она уже узнаёт меня: «Опять брошюру?» Я киваю. Она не знает, что я выбрала её магазин не из-за книг.

Я прохожу мост до середины. Здесь ветер сильнее — дует с залива, но пока не холодный, просто свежий. Пахнет водой и ржавчиной. Я не ускоряю шаг. Утром иду на пары — медленно, ровно. Вечером иду на встречу — тоже медленно, тоже ровно. Между ними — мост. Я перехожу его дважды в день. Это мой шлюз.

Кант считал, что человек не должен быть средством. Я не спорю с Кантом. Я просто застёгиваю рюкзак.

В прошлом году я не прошла на бюджет. Стояла у списков в коридоре приёмной комиссии, водила пальцем по строчкам — моей фамилии не было. За окном был август, жара, на Невском пахло жареными пирожками и соляркой. Мама ждала звонка. Я вышла на улицу, села на скамейку у входа. Час. Потом в буфете встретила Алису. Мы разговорились в очереди. Она была старше, яркая, пахла духами — приторными, сладкими. Спросила, что случилось. Я сказала. Она кивнула, достала из сумки ручку, написала номер на бумажной салфетке. «Если захочешь остаться в Питере — позвони. Это шанс». Я позвонила через неделю.

Потом был первый конверт. Алиса вложила его мне в руку — пальцы у неё были холодные, несмотря на сентябрь. Хруст купюры. Её духи ударили в нос — приторные, сладкие, от них першило в горле. «Теперь ты можешь купить себе что-то. Не маме. Себе». Я взяла конверт и подумала: «Почему у неё такие холодные пальцы?» — и тут же одёрнула себя: «Не смей. Она помогает тебе». Я купила шарф. Не из радости. Просто чтобы что-то грело.

Сегодня пятница. В пятницу у меня семинар по философии в десять, а в восемь вечера — клиент в отеле на Васильевском. Я успеваю и туда, и туда. У меня всегда есть запас. Я рассчитываю время с точностью до минуты. Это работает. И пока это работает, вопросов нет.

На середине моста я останавливаюсь. Это тоже часть правила. Кладу руки на перила. Чугун ещё не ледяной — сентябрь, — но уже холодный. Где-то внизу идёт вода. Тяжёлая, чёрная, беззвучная.

Я знаю цену деньгам. Знала с семи лет.

Рынок на окраине, 1992 год. Мама стоит за прилавком — раскладной стол, застеленный клеёнкой в цветочек. На клеёнке — джинсы «Мальвина», варёные, с высокой талией, и пара футболок с Микки-Маусом. Я сижу под прилавком, на коробке из-под бананов. Пахнет пылью, переспелыми бананами и чужой обувью — резиной, кожей, мокрыми тряпками. Я смотрю на ноги. Ноги подходят, отходят, останавливаются. Туфли стоптанные. Кроссовки «Адидас» — редкость. Голоса гуляют над головой: «Почём джинсы?», «Бери, пока есть», «А пакет дадите?» Мама говорит быстро, громко, чужим голосом. Когда покупатель уходит, она замолкает. Я слышу, как она вздыхает — коротко, носом. У меня затекает шея — нельзя поднять голову, нельзя помешать. Я терплю.

Один раз она суёт мне под прилавок половинку «Сникерса» — липкую, в шоколадной крошке. Я ем и продолжаю следить за ногами. Думаю: «Вот что такое деньги. Это когда можно дать ребёнку шоколадку, а можно не дать».

Вечером мама пересчитывает купюры на кухне. Руки у неё красные, в трещинах. Она складывает рубли в одну стопку, доллары в другую. Долларов всегда мало. Я сижу рядом и молча считаю вместе с ней. Раз. Два. Три. На двадцати семи мама говорит: «Хватит. На метро и хлеб». Остальное — в конверт. Конверт лежит в жестяной банке из-под чая, за плитой. Я знаю, где он. Я никогда его не трогаю.

Когда я сказала маме, что поступила на бюджет и получаю стипендию, она заплакала. Первый раз за много лет. Я стояла и смотрела, как слёзы текут по её щекам. Молчала. Думала о том, что конверт за плитой, наверное, почти пуст. И что мой конверт — в боковом кармане рюкзака — лежит ровно. Триста долларов. Плата за семестр. Я никогда не скажу ей, откуда они. Это тоже часть правила.

В кармане пальто — пейджер. Маленький, чёрный, Motorola, экран показывает девять тридцать две, и до пары ещё двенадцать минут, а до вечера — целая жизнь, которую я проживу дважды. Вчера Алиса скинула адрес отеля на Васильевском и время: «20:00». Я не могу ответить на пейджер. Чтобы подтвердить, нужен телефон-автомат. Я найду его после пар.

Я убираю руки с перил. Вода течёт. Мост стоит.

Поправляю шарф — и иду дальше. Рюкзак висит ровно, лямки не давят. Мост кончается. Я схожу с него. До корпуса семь минут.

У входа в университет висит расписание. Бумажка за стеклом, уголок загнулся. Аудитория 203, второй этаж. До пары ещё есть время. Я вхожу внутрь.

В вестибюле пахнет хлоркой — едкой, отдающей в нос химическим холодком, — и старой бумагой. Лампы дневного света гудят, одна моргает часто, с тихим цоканьем, как пейджер. Студенты толпятся у гардероба, галдят. Слышны обрывки разговоров: про сериал «Скорая помощь», про новых «Иванушек», про то, что в буфете кончились нормальные бутерброды, остались только с маргарином. Из приёмника на вахте тихо играет «Руки вверх» — про студентку, которая уезжает на каникулы.

Я снимаю пальто. Вешаю на крючок. Рюкзак оставляю при себе. Никогда не сдаю его в гардероб. Правило.

Поднимаюсь по лестнице. Ступени стёртые, бетонные, с железными набойками на краях. Перила деревянные, тёплые от чужих ладоней. Стены выкрашены в зелёный до середины — старый советский стандарт, — выше побелка, местами облупленная. Я иду медленно. До пары ещё десять минут.

В аудитории пусто. Пахнет мелом и мокрой тряпкой. Я сажусь на крайний ряд, у окна. Достаю конспект. Ручку — простую, синюю, с обгрызенным колпачком. За окном — крыши, небо, ветка тополя. Листья зелёные, с желтизной по краям.

До этого было утро. Моё утро.

Я просыпаюсь в шесть. Комната — восемь квадратных метров, съёмный угол в коммуналке на Васильевском. Окно выходит во двор-колодец, и солнце сюда не заглядывает даже в полдень, только серый свет, который не греет. Стены оклеены старыми обоями в цветочек — такими же, как мамина клеёнка на рынке. Умывальник в углу, с потёртой эмалью и ржавым пятном вокруг слива. Кран подтекает. Я слышу, как капли считают секунды. Раз. Два. Три. Встаю до того, как они досчитают до ста.

Утренний ритуал всегда одинаковый. Вода из крана ледяная, газовая колонка не справляется по утрам — все соседи включают одновременно. Я умываюсь быстро, без мыла. Мыло сушит кожу. Вытираюсь своим полотенцем — жёстким, с синей полосой. Зубная паста «Жемчуг» — дешёвая, в бело-голубом тюбике. Чищу зубы тщательно, считая до шестидесяти. На счёте тридцать два челюсть сводит от холода. Я продолжаю. Пятьдесят. Пятьдесят пять. Шестьдесят. Сплёвываю пасту. Рука на миг замирает, упираясь в край раковины. Три секунды. Раз, два, три. Всё. Дальше. В зеркало не смотрю. В зеркале — лицо, которое я не хочу видеть до того, как надену маску.

Завтрак: чай без сахара, хлеб с маргарином. Хлеб вчерашний, но это ничего. Я ем стоя, глядя в стену. На стене — трещина, идущая от розетки к потолку, извилистая, как русло реки. Я знаю её наизусть. Трещина не меняется. Это успокаивает.

Одеваюсь. Джинсы, свитер, пальто. Шарф — тот самый, купленный на первый конверт. Проверяю рюкзак. Конспект — на месте. Бельё — на месте. Шов между ними цел. Конверт в боковом кармане. Пейджер на поясе.

Выхожу из комнаты. В коридоре пахнет жареным луком и кошачьим туалетом. Соседка, тётя Рая, гремит кастрюлями на общей кухне. Она не спрашивает, куда я иду. Она вообще ни о чём не спрашивает. Это удобно.

Дверь подъезда хлопает за спиной — глухо, тяжело, с металлическим лязгом; и этот звук на секунду прибивает меня к месту, потому что точно так же хлопала дверь нашей квартиры, когда мама уходила на рынок и я оставалась в тишине прихожей, где пахло старой обувью и почему-то яблоками, хотя яблок у нас никогда не было. Секунда. Я выдыхаю и иду к мосту. Воздух пахнет мокрым асфальтом.

Каждое утро одно и то же.

Шов держит. Я держусь.

Глава 2. Подруга, которая не спасёт

— Ты удобная, — сказала она.

— Удобных не бросают.

Я запомнила.

Я всегда запоминаю.


Сентябрь 1999 года

Мы встретились в кофейне на Васильевском, между парами. Шёл дождь — мелкий, сентябрьский, почти тёплый. Трамваи шли редко. Я вышла с запасом.

Я вошла раньше, чем мы договаривались. Алиса ещё не видела меня. Я на секунду задержалась у двери, поправляя шарф, и увидела её — настоящую, без маски.

Она сидела, ссутулившись, и быстро набирала сообщение. Брови сведены к переносице. Большим пальцем она ударила по кнопке отправки резче, чем нужно. Потом положила телефон экраном вниз — всегда так делала, когда не хотела видеть ответ. Взяла чашку, сделала глоток. Потом ещё один. Закрыла глаза — на три секунды. Я считала. Раз. Два. Три. Открыла. Лицо снова стало тем, которое я знала: спокойным, сытым, без сюрпризов.

Алиса сидела у окна, спиной к залу, и пила капучино из высокой чашки. Когда я подошла, она не обернулась. Смотрела в телефон — Siemens, тяжёлый, с выдвижной антенной, — нажимала кнопки. Ноготь был длинный, покрытый тёмно-красным лаком. На безымянном — кольцо, тонкое, золотое. Не её стиль. Может, подарок. Может, забыла снять после встречи. Я не спросила.

В кофейне пахло растворимым кофе и корицей. На стене висели круглые часы. Они тикали громко, на всё помещение. За соседним столиком две женщины обсуждали цены на гречку. У одной в ухе — крупная серьга, золотая, с красным камнем, и когда она поправляла волосы, серьга звякала о трубку телефона-автомата, висевшего тут же, на стене. Я повесила пальто на крючок, села напротив. Алиса подвинула мне чашку. Американо, без сахара.

— Ты опоздала на четыре минуты, — сказала она, не поднимая глаз от экрана.

— Трамвай стоял на мосту.

— Врёшь. Ты пешком ходишь. Ты говорила.

Я не ответила. Отпила кофе. Он был горячий, обжигал нёбо. Я не поморщилась.

Алиса вдруг опустила телефон и посмотрела на меня — не так, как обычно, не с прищуром, а просто. Устало.

— Знаешь, что мне подарил вчерашний? — Она тронула мочку уха, где покачивалась серьга — длинная, с фальшивым изумрудом. — Вот это. Сказал: «Тебе идёт зелёный». Идиот. У меня глаза серые.

Я опустила взгляд на её руки. Позолота уже слезала у застёжки.

— Я их заложу, — сказала Алиса буднично. — В ломбард на Садовой. Там дают нормальную цену. Куплю сапоги на зиму. Мои прохудились.

— А если он спросит? — сказала я.

— Скажу, потеряла. — Она пожала плечами. — Они теряют нас. Мы теряем серьги. Всё честно.

Она снова взяла телефон. Я смотрела на неё. Она не выглядела расстроенной. Но в тот момент — может быть, из-за того, как она трогала мочку уха, — я впервые увидела трещину. Не в ней. В её броне. Тонкую, как волос. Я хотела спросить: «Ты когда-нибудь плачешь?» — и не спросила. Потому что если бы она ответила «да», всё бы сломалось.

Алиса отложила телефон экраном вниз и посмотрела на меня. У неё были светлые волосы, уложенные в низкий пучок, и брови, выщипанные в тонкую линию. Ей было двадцать три. Лицо спокойное, сытое, как у человека, который давно перестал ждать сюрпризов.

— Как прошло в четверг? — спросила она.

В четверг у меня был клиент. Пожилой, молчаливый, в дорогом костюме. Он заплатил ровно, без торга, и ушёл раньше времени. Я не запомнила его лица. Я никогда не запоминала лиц.

— Нормально, — сказала я.

— Нормально, — повторила Алиса с усмешкой. — Ты всегда говоришь «нормально». Можно подумать, ты не в постели с мужиком, а сдала зачёт по физкультуре.

Я отпила ещё кофе. Горячо. Нёбо уже онемело.

Алиса достала из сумки пачку сигарет — «Parliament», мягкая пачка, — повертела в пальцах, но закуривать не стала. Здесь не курили, висела табличка. Она постучала пачкой по столу. Раз, другой. Потом убрала обратно.

— Слушай, есть клиент на субботу. Молодой. Нервный. Но платит хорошо. Очень хорошо. Я бы сама взяла, но он просит… — она сделала паузу, — …тихую. Сказал, не любит, когда болтают. Я сразу про тебя подумала.

— Хорошо, — сказала я.

— Правда? Без вопросов? Без «а что за тип»?

— Ты сказала: платит хорошо. Этого достаточно.

Алиса засмеялась. Смех у неё был короткий, сухой, как кашель. Она откинулась на спинку стула и посмотрела на меня с любопытством.

— Ты странная, Таня. Ты вообще ничего не спрашиваешь. Ни про цену, ни про условия, ни про то, что он любит. Тебе правда всё равно?

Я пожала плечами.

— Какая разница?

— Работа есть работа, — передразнила Алиса. — Ты хоть раз называла это работой при ком-то? Кроме меня?

Я не ответила. Посмотрела на свою руку, сжимавшую чашку. Короткие ногти, заусенец на указательном пальце — я сгрызла его утром, пока ждала звонка от Алисы. Пальцы сжались вокруг чашки сильнее, костяшки побелели. Я заставила их расслабиться. Чужая рука. Эта рука будет делать всё, что нужно. Я разрешу ей.

Алиса наклонилась вперёд, поставила локти на стол. Кофе в её чашке давно остыл, пенка осела, но она не пила.

— Ты думаешь, это можно отделить? Вот ты сидишь здесь, студентка, отличница, пьёшь американо. А вечером поедешь в отель. И ты правда считаешь, что это две разные женщины?

Я смотрела на неё. Глаза у неё были светлые, почти прозрачные. Ни злости, ни участия. Только любопытство.

— Это я, — сказала я. — Там — я. Здесь — я. Просто по-разному.

— Просто по-разному, — повторила она. — Ну-ну.

Она отвернулась к окну. За стеклом шёл дождь. Прохожие прятались под зонтами, перебегали дорогу, поднимали воротники. Дождь усиливался.

Потом Алиса снова повернулась ко мне, полезла в сумку и достала купюру. Сто долларов, старая, с Franklin'ом. Положила на стол между нами, прижала пальцем.

— Смотри сюда. — Она указала ногтём на край купюры. — Вот здесь, где воротник. Проведи пальцем. Чувствуешь? Шершавый. Если гладкий — фальшивка. Ещё на просвет: водяной знак. В настоящей портрет Франклина и водяной знак совпадают, а в фальшивой один темнее, другой светлее. — Она замолчала. — Всё. Остальное не важно. Эти две проверки запомни. Руками. Не глазами. Клиент может выключить свет. Или ты будешь в баре, где темно. Или он положит деньги на тумбочку, и ты не захочешь включать лампу. Тогда проверяешь руками.

Я закрыла глаза. Провела пальцами по бумаге. Шершавая. Ребристая. Настоящая.

— Теперь вот эту. — Она достала из другого отделения ещё одну купюру, тоже сто долларов, и вложила мне в руку. — Это фальшивая. Мне впарили в прошлом году. Я тогда ещё не умела проверять.

Я закрыла глаза снова. Эта бумага была глаже. Воротник не чувствовался. Почти как обычная бумага.

— Поняла разницу?

— Да.

— Запомни руками. Не глазами. Руками.

Она забрала фальшивую купюру, убрала в сумку. Настоящую оставила лежать между нами.

— Эту оставь себе. Как эталон. Будешь сверяться.

— Зачем ты меня учишь? — спросила я.

Алиса посмотрела на меня долгим взглядом. Потом сказала:

— Потому что никто не научит. Кроме меня. Ты думаешь, это просто — лечь и встать? Нет. Это бизнес. В бизнесе тебя обманут при первой возможности. Я не хочу, чтобы тебя обманули. Ты пока слишком… целая.

— Целая?

— Почти целая. Это видно. — Она усмехнулась. — Но это временно.

Я смотрела на купюру. Портрет Франклина смотрел в сторону. Я провела пальцами по воротнику. Шершавый. Настоящий.

— А ты? — спросила я.

— Что я?

— Боишься?

Алиса замерла. Пауза. Потом она закурила, не обращая внимания на табличку, и выпустила дым в потолок.

— Я первая узнала, что такое деньги. Не от родителей. Не от парня. Сама. Мне было семнадцать, он был взрослый, заплатил пять тысяч. Пять тысяч. Я купила духи и туфли. И знаешь что?

Я молчала.

— Туфли давно выбросила. А духами пользуюсь до сих пор. — Она повернулась ко мне и улыбнулась — широко, но глаза остались прежними. — Вот так и живём. Туфли — в мусор, запах — на кожу.

Она не ответила на вопрос. Я не переспросила.

Она подозвала официанта, попросила счёт. Я полезла за кошельком, но Алиса махнула рукой:

— Я плачу. Ты же на мели. Вечно на мели, хоть и работаешь.

Мы вышли на улицу. Дождь хлестал по жестяному козырьку. Алиса раскрыла зонт — красный, яркий, с надломанной спицей, которая оттопыривалась вправо, делая его похожим на раненую птицу. Единственное цветное пятно на всей улице, и то дефектное. Я заметила это. Ничего не сказала.

Она шагнула ближе, под край зонта, и поправила мой воротник — резким, почти материнским жестом. Я почувствовала запах её крема для рук — аптечного, с мочевиной, которым пользуются те, кто моет руки по двадцать раз на дню. Запах был слабый, медицинский. И ещё — её духи. Приторные, сладкие. Теперь они останутся на моём пальто до вечера.

— В субботу в восемь. Адрес скину на пейджер, — сказала она. — И не опаздывай. Нервные клиенты — самые непредсказуемые.

— Я не опаздываю, — сказала я.

— Знаю. — Она отпустила мой воротник. — Поэтому и предлагаю тебе. Ты — удобная. Запомни это. Удобных не бросают. Удобным платят.

Она развернулась и пошла в сторону метро. Красный зонт покачивался над толпой, удаляясь. Сломанная спица всё ещё оттопыривалась. Я смотрела ей в спину, пока зонт не скрылся за поворотом, и на секунду мне показалось, что перед тем, как исчезнуть, она чуть замедлила шаг. Но может, просто ветер.

Я осталась стоять под козырьком. Капли стекали по жестяному откосу ровными струйками. Одна за другой. Я поправила лямку рюкзака и пошла на трамвай. До пар ещё сорок минут. Я успевала. Как всегда.

В трамвае пахло мокрой одеждой и сыростью. Я села у окна, прижалась лбом к холодному стеклу. За окном проплывали серые фасады, мокрые деревья, люди с поднятыми воротниками. От моего пальто пахло её духами — приторно, сладко. Я не снимала его, хотя в трамвае было тепло. Думала о фальшивой купюре, которая теперь лежала в моём кошельке, и о том, что у неё гладкий воротник. И о том, что у настоящей — шершавый. И о том, что Алиса не ответила на вопрос.

Я не знала, страшно мне или нет. Я вообще ничего не чувствовала. Просто сидела и считала остановки. Раз. Два. Три. Четыре. На пятой мне выходить. Я сбилась, начала заново. Раз.

Глава 3. Тело, которое ничего не чувствует

Раз. Два. Три.

Горячая вода.

Кожа краснеет.

Я не чувствую.

Я считаю.


Сентябрь 1999 года

В субботу я вышла из дома в семь. До отеля на Васильевском двадцать минут пешком. Можно было трамваем, но трамвай означал ожидание на остановке под фонарём. Пешком — надёжнее. Шаги отмеряли время точнее колёс.

Алиса скинула адрес на пейджер утром: «ВАС 8 20:00». Василеостровская, дом восемь, восемь вечера. Я прочитала сообщение. Оделась и вышла.

Я шла по 8-й линии. Субботний вечер — редкие прохожие, в основном пары. Девушка в короткой куртке, смеётся, держит парня под руку. У неё розовый зонт — не красный, не сломанный, обычный. Она не смотрит на меня. Никто не смотрит. Я иду быстро, но не спешу. Опаздывать нельзя, но и приходить раньше — тоже. Приду раньше — буду ждать в холле или на улице. И то и другое плохо. В холле — администратор. На улице — кто угодно.

Я рассчитываю время так, чтобы подойти к дверям ровно в восемь. Не раньше, не позже. Это часть правила.

На углу 8-й линии и Среднего — вывеска. Розовая, с неоном, который ещё не зажгли. «Интим-салон». Витрина задёрнута, но сквозь щель в шторе видно манекен в кружевном белье. У манекена нет головы. Я смотрю на него секунду. Думаю: «Никогда туда не зайду. Не из стыда. Из страха, что кто-нибудь увидит, как я выхожу». Это смешно: я иду в отель к незнакомому мужчине, но боюсь витрины секс-шопа. Я не анализирую это. Просто фиксирую. Иду дальше.

На страницу:
1 из 2