Пришествие Маат
Пришествие Маат

Полная версия

Пришествие Маат

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 10

Запястье обожжённой правой саднило ровно. Плечо правое тяжело опускалось — ткань на нём почернела по краю прожжённого пятна, кожа под тканью пошла волдырём. Графа боли набралась за это утро третья.

Я осмотрел зал. Связанные у первой колонны. Тело у стенда с фигурками — малая расплата, Маат её держит, моей работы там нет. Четверо подкрепления вдоль колонн — кто за плечо, кто за голову, кто за вывернутое запястье. Двое ушли по коридору.

Юноша у разбитого кувшина опустил скрижаль и поднял снова. Он не уходил с самого начала.

В скрижали его, краем сознания, я видел через щель Гласа быстрый поток малых надписей — комментариев. Чужие лица отвечали ему через ту же скрижаль маленькими письменами на стекле, и ответы шли одновременно от многих, в один ком, без разделения. У нас в Хемену писец говорил с одним; этот писец говорил с тысячей. Я не разбирал по сколько — я разбирал, что многих, и многих сразу. Шестая нехватка моего понимания за это утро лежала в его стекле, в этих маленьких написанных одновременно отвечающих руках, — и нехватка эта была глубокая.

В углах зала пульсировал золотой оттенок — ровный, негромкий.

Я пошёл к стеле — медленно. В первый раз я шёл этот путь быстро: между мной и стелой стояло подкрепление. Теперь подкрепления не было. Я шёл по второму разу — первый был сделан рукой, этот сердцем.

Семь шагов и одна витрина. Босой, в окровавленных пеленах, с Жезлом в правой и скипетром в левой. На встречу с памятью идут пешком.

Я обошёл витрину с ушебти — мои, лицами кверху, мастера Анхуэра. Не остановился: ушебти подождут.

Стекло перед стелой стояло в пазу, открытое — я сдвинул его ещё в первый раз. Я сделал последний шаг.

Стела была здесь.

Полтора с лишним моего роста, серый камень, ровный, сколотый по одному нижнему углу — старый скол, ещё в моё время, — и иероглифы по всему полю, столбцами сверху вниз и справа налево, как было правильно для гимна Тоту высокой стилистики. И теперь, во второй раз, я прочёл их не как читают по работе, а как читают, придя домой. Первая строка была моей; я писал её сам, надиктовывая по памяти молодому писцу из второго рукоположения, и узнавал в ней свою привычку ставить знак черчуть приподнятым над строкой. Дальше шли строки общего гимна, какие в моё время знал наизусть всякий, кто прошёл первый год.

Нижние строки были другие.

Не мои — но узнаваемые: тот мягкий правый наклон, который оставался у Петосириса с годов его учения, когда он учился писать, придерживая папирус локтем, и не отучился даже тогда, когда папирус ему уже не нужно было придерживать. Он писал эти строки после меня. Он писал их обо мне— это была эпитафия, посмертная формула, которую сын составляет отцу, когда отец уже лёг и не может поправить.

И я прочёл, и в моём горле остановился вдох на половине.

Имя моей жены стояло без титула жрицы Хатхор и без того знака, которым у нас обозначали живого человека на ритуальной поверхности.

Несхонс.

Имя стояло в нижнем поясе, в одной строке с именами Мерит-Тот и моими предками, и над всеми этими именами стоял общий знак — тот, которым в Гермополе обозначали ушедших.

Я не сел.

Я не закрыл глаз — иначе строка осталась бы непрочитанной, а имя непринятым. Я дочитал три строки эпитафии Петосириса до последнего знака. Мой сын писал обо мне с почтением высокого жреца к учителю и с тем коротким сухим теплом, что мужчина оставляет мужчине, когда других свидетелей нет. Он не писал ни о чём, кроме того, что я был жрецом Тота, верным расчёту своего господина, и что моё имя пусть пребывает в Доме Тота во веки.

Он не писал, что мать его пережила меня надолго.

Он не писал, что Мерит-Тот выросла.

Он не писал многого; и в том, чего он не писал, было больше, чем в том, что писал.

Я положил это в самую глубокую графу.

Туда, где лежали два года перед мумификацией и ночь перед нею. Рука Петосириса у моего затылка. Запах миро и муки.

Палец Мерит-Тот в чаше с молоком — она не вынимала его, пока её не прогоняла мать; и смеялась коротким женским смехом, какому ещё не доучилась.

Спина Несхонс на пороге дома, в одеяле и пыли двора. Плечо её выше моего, потому что она стояла на ступеньку выше.

Локоть Петосириса, тёплый через рубашку, когда он засыпал у меня сидя — в его три разлива он засыпал так часто.

В эту графу.

Глава 4

Самую глубокую графу я закрыл, и закрытие это легло на меня тяжестью отдельной — поверх тяжести усталой руки, поверх тяжести правого плеча с прожогом, поверх ровной саднящей правды правого запястья. Я опустил скипетр-секиру у нижнего камня саркофага — острием в пол, рукоятью к моему колену, — и сел на тот же камень, на котором сидел до боя с молодым узурпатором, и поставил Жезл рядом, и положил левую ладонь на колено.

Тело моё пришло в ту минуту, когда я перестал ему приказывать. Двадцать шесть веков без движения и одно утро движения подряд сложились в коротком возврате крови к рукам и ногам, и возврат этот шёл медленнее, чем у человека после ночного сна. Кровь моя, как я уже отметил у стелы, не торопилась.

Раны я положил перед собой, как кладёт писец три отдельных свитка, прежде чем взяться за каждый по очереди.

Левое плечо — мелкое, ножевое, верхняя ткань под верхней пеленой. Горошина железа вошла у саркофага, ещё до домена; глубины в ней было на полпальца, не более; кровь стояла одним пятном и не двигалась. Этой ране я давал имя первое — потому что она была первая по времени.

Правое запястье — ожог, тонкий, ровный, по длине ладони. След от чужой грозы на бронзе, той, которой я парировал молнию аристократа. Бронза остановила, но через бронзу прошло. Кожа на запястье покраснела дробно, мелкими точками, как покрасневает кожа после слишком близкого огня; на двух точках стояли пузыри в ноготь.

Правое плечо — прожог глубокий, через лён, через нижнюю пелену, до кожи. След от прохода через стену молодого узурпатора, того прохода, на который я снял один заряд скарабея и который оказался дороже всех других моих расходов за это утро. Под обугленным краем пелены стоял один пузырь в две ладони — натянутый, бледный, чёрный по обводу. Этой ране я давал имя третье и опасное.

— Слышь, — сказал юноша со скрижалью у разбитого кувшина. — Брат… слышь. В подсобке аптечка. Бинт, перекись. Я не пойду без тебя, ты только… не падай.

Глас отдал мне слова в череп — без щели и без задержки, как уже было всё это утро. Аптечка.— значение пришло чистым: малый ларь с лекарственными принадлежностями, какие у них тут держали в работных местах для первой нужды. Самого ларя я никогда не видел; знание его лежало у меня одним языком, без работы рук. Перекись.— Глас отдал значение: жидкость, шипящая на свежей ране. Лечение этой жидкостью шло у них тут в первой нужде; у меня в той же первой нужде стояла формула пастуха. Не падай.— легло прямо, без щели.

Я посмотрел на юношу. Он стоял в шести шагах от меня, у разбитого глиняного черепка, со скрижалью своей, опущенной до пояса. В руке у него уже не было прежней деловой нервности — была другая, более тихая, та, что бывает у человека, который видел, как другой человек принял третью рану и сел.

— Сиди, — сказал я ему ровно. — Я разберусь сам.

Я не стал объяснять ему, почему. Объяснять чужому, что лён жжённый стоит выше его перекиси и что у меня в Свитке есть формула для стяжки малой раны, — было бы тратой того воздуха, в котором у меня и так стоял дефицит. Юноша опустил голову, кивнул и сел на корточки у разбитого кувшина. Скрижаль он не выпустил.

Я разобрал слои пелены у левого плеча.

Семь слоёв, как полагается на жреце пятой ступени; верхний — золотой нитью прошит, нижний — чистым льном без обвязки; между ними — формулы, нанесённые мелким знаком по краю каждого пояса. Петосирис, в ту последнюю ночь, прошёл по верхнему контуру моей работы; нижние пояса делал сам я, заранее, в храмовой комнате, без свидетелей. Сейчас, разбирая их, я узнавал собственную руку и собственный порядок; некоторые знаки я ставил с запасом — на этот сегодняшний расход они не были рассчитаны, но малую рану держали.

Я снял верхний пояс с плеча, нашёл свою кровь — тёмное пятно с одной горошиной — и приложил к ней ткань второго пояса, чистого и сухого. Над пятном я провёл двумя пальцами правой руки короткую формулу стяжки малой раны — ту, которую у нас в Доме Жизни заучивали на третьем году, и которую старшие писцы называли «формулой пастуха», ибо она годилась для всякого пастуха в поле без храма и без жреца. Меритптах называл её «формулой первой нужды».

Тонкая золотая нить сошла с моих пальцев и легла на пятно — не свечением, а сухой теплотой. Кровь остановилась. Кожа стянулась под нитью медленно, не в один удар сердца, но за восемь.

Я отметил, что нить легла слабее, чем ложилась у меня в храмовой комнате двадцать шесть веков назад. Не потому, что знак забылся. Потому, что ка у меня сегодня было меньше, чем у послушника первого года; и из этой малой доли я ещё расходовал на каждый стук. Я заглянул в свой счёт — без щели, привычным внутренним поворотом, как смотрит писец на свой свиток через плечо.

Одна доля из ста стояла прежде.

Стяжка съела половину.

Половина доли из ста.

Этот размер я уже знал по утру: на таком запасе работают люди, которым осталось доходить до постели, и не делают по дороге лишних шагов. Я отложил формулу стяжки от двух других ран. Запястье и плечо правое подождут лёна.

Я взял у себя из верхнего пояса полосу льна, поднёс её к огню — огня в зале не было; я провёл по полосе короткой формулой жжения, той, что ставит на льне сухой жар без пламени. Полоса потемнела по краю, легла к ране правого запястья, и саднящая ровная боль отступила одним коротким шагом — не ушла, но осела на дно.

Правое плечо я не трогал.

Этой ране нужна была подложка масла или мёда, ни того ни другого у меня не было; закрывать её знаком я по запасу ка не имел права. Я оставил пузырь как есть — пусть стоит, пока не лопнет сам или пока я не найду масло. Лён я только подложил поверх, чтобы ткань пелены не натирала. Боль я опустил на дно тем же коротким движением, без пафоса. Формулой боль не уходит; она только переводится туда, где не мешает работе.

Я выровнял дыхание — восемь вдохов, по счёту. Скипетр-секира лежал у моего правого колена; Жезл — у левого. Левая ладонь моя оставалась на колене; правую я опустил ниже — на грудь, под верхний слой пелен, к Свитку.

Свиток отозвался теплом сухого папируса.

Я провёл пальцами по знаку.

-- Свиток : сводка домена --


ка 1 / 100 (тонкая нить)

возврат медленный : темп ма-нес


-- слой Маат --


фильтр одна часть из пяти

(Меритптах, лист семнадцатый:

«домен молодого жреца - пятая мера»)


-- татуировки --


Глас Тота активен : работает на дыхании


-- артефакты --


Жезл Уас 0 / 1

Скарабей-сердце 2 / 3


-- стела --


проявлено пять знаков из сорока семи

связь устойчивая : разлив 1 / 10


-- домен --


O радиус этот зал : восход коридора

сорок восемь шагов


-- швы --


X восточная дверь шов первый : шириной в ладонь

X потолочная щель шов второй : узкий, выше людей

X северный угол шов третий : по линии стекла


-- стража --


(пусто)


-- вера --


(пусто)

Я держал руку на знаке дольше обычного.

Сводка стояла в воздухе тонкой золотой пеленой, висела у меня перед грудью, не выше плеча. Юноша со скрижалью у разбитого кувшина смотрел на меня поверх кромки своего стекла, и в стекле его, краем сознания через щель Гласа, я видел отражение моей сводки — тех же знаков, тех же столбцов, той же тонкой золотой нити. Сводка стояла и в его стекле тоже.

Это я отметил отдельно.

Я уже знал, что юноша этот пишет в свою скрижаль и что в скрижаль его смотрит много людей; теперь я знал, что эти многие видят не только меня и не только мой зал, но и мою служебную сводку. Привилегия Свитка перестала быть привилегией одного жреца. Не в моих руках это перестало быть; в моих руках всё ещё было моё. Но эхо моего Свитка теперь лежало в стекле чужого писца — и через писца этого расходилось дальше. Я не торопился определять, хорошо это или нет; за это утро у меня уже было четыре события, которых у нас в Хемену не было, и каждое из них я положил в общую графу нехваток моего понимания. Это легло пятым.

Я провёл взглядом по новым строкам сводки.

Фильтр Маат — одна часть из пяти.Слой Маат я сжёг на подъёме домена ещё в прошлом часу. Из пяти долей моей старой связи с госпожой осталась одна. Меритптах в листе семнадцатом писал об этом сухо: домен молодого жреца стоит на пятой мере фильтра — то есть на одной части из той, какую держит старший. На этой мере я и стоял.

Швы.Три тонких разрыва в моей пелене домена — у восточной двери, по щели в потолке, в северном углу по линии стекла. Швы были не велики, и каждый из них стоял там, где у меня не хватало воздуха ка, чтобы натянуть пелену до плотной. Я уже знал, что пелена домена — не пузырь, как могло показаться по первому ощущению, а ткань — и ткань эта имеет шов в каждом месте, где она ложится на чужой материал. Каждое окно, каждая дверь, каждая трещина в потолке — место, где шов идёт по новому стежку. У меня этих стежков по сорока восьми шагам набралось три.

Стража — пусто.

Эта строка лежала ниже всех остальных, и в ней не было ни числа, ни иероглифа на конце — только пустое поле, где у Свитка обычно стоит счёт.

Рука опустилась с груди.

Сводка осела медленно. Краем глаза я ещё некоторое время видел её — не самой пеленой, а тонким золотым следом в воздухе у моего правого плеча. Свиток у меня тёплым кругом стоял под пеленой.

Встать вышло не легко. Левое колено отказало на одну меру; я перенёс вес на правое и удержался на скипетре. Скипетр у меня в ту минуту стоял не оружием, а посохом, и я был не против.

По залу я пошёл медленно — не потому, что хотел медленно, а потому, что иначе упал бы. У первой витрины я себя остановил — в той, где стояли мои ушебти. Тридцать восемь штук, лицами кверху, мастера Анхуэра, гермопольской лепки, с тем особым закругленным затылком, какой у Анхуэра выходил у всех его ушебти подряд и по которому его можно было узнать с трёх шагов. Я провёл Гласом по табличке у витрины — стекло мелких чёрных знаков на белом, какое у них тут стояло у каждой витрины и какое читалось через Глас как короткий писцовый отчёт.

Ушебти, гипс, поздняя XXVI династия, Гермополь, гробница жреца Джехути-Ирдиса.

Мои.

Я отметил их к строке стражи. Тридцать восемь ушебти — это тридцать восемь возможных служителей, поднятых по формуле, требующей касания каждого и одной общей формулы. На это касание у меня сегодня ка не было; но они были здесь, в стекле, и стекло я уже один раз сдвигал.

Я пошёл дальше.

Через две витрины стояла фигурка из глины — не моя; я узнал по работе. Сидонская лепка, второй город побережья, мастер не известный по имени, частая работа на торговый ход. Глас прочёл табличку: Фигурка погребальная, Сидон, V век до н.э.Это была чужая работа, и к строке стражи я её не отнёс. У нас в Хемену таких не держали; у меня в гробнице такой не было.

Через ещё одну витрину — серебряный сосуд с двумя ручками. Не мой. Финикийская ковка, поздняя.

Через ещё одну — мой канопический сосуд с крышкой в виде головы павиана. Свой — Гермополь, моей работы заказ. Глас прочёл табличку: Канопа, гипс, гробница жреца Джехути-Ирдиса.Моя.

Я медленно прошёл вдоль одной стены. Половина зала была моя, половина — чужая. Чужая половина была заполнена работами других мест, других школ, других времён — Сидон, Финикия, поздний Птолемеев Египет, римский Египет, какого я уже не видал. Моих экспонатов набиралось около пятидесяти; чужих — около ста. Этот зал, видимо, держал у себя не одну гробницу, а сборную выставку, где моя гробница занимала первую витрину, а дальше шли соседи по эпохе и соседи по соседям. Я не стал отмечать это с раздражением; раздражение моему делу мешало.

— Слышь, — сказал юноша. — А это правда твоё всё? Вот эти все ушебти — твои?

Он шёл за мной в трёх шагах, скрижаль у него стояла горизонтально, направленная в мою сторону.

— Мои, — сказал я. — Тридцать восемь.

— А ты их… ну, чем-то поднимешь, да?

Я не ответил. Через Глас я услышал в его словах не столько вопрос, сколько надежду — у писца этого был свой расход, и расход его шёл на чужих смотрящих в его стекло; каждое поднятое мной ушебти увеличивало этот расход. Против него я ничего не имел: писец работает на ходу того, рядом с кем стоит, и иначе ему работы нет.

У дальней витрины я остановился.

В этой витрине, прислонённый к задней стенке, стоял саркофаг — в полный рост, тёмно-коричневый, с золотой росписью по нижнему поясу, с лицом мужчины, нанесённым по верхней крышке без особой портретной нежности, обычным канонным письмом школы Эдфу. Стекло перед саркофагом стояло на пазу, закрытое. Под стеклом — табличка.

Глас прочёл табличку.

Саркофаг жреца Хор-Ха-эм-Эдфу, XXVI династия, поздний период, Эдфу.

Я остановился.

Хор-Ха.

Имя само по себе мне ничего не говорило — Хор-Ха было распространённое имя жреца Хора, какое носили несколько сотен мужчин на протяжении одной поздней династии. Но школа Эдфу шла у меня в памяти отдельно от школы Гермополя; в Эдфу служили Хору, у нас — Тоту; ритуалист Эдфу был мне коллега через бога, не через ремесло. Поздний период — это значило, что Хор-Ха умер позже меня. На сколько позже — я мог бы определить по тонкому смещению формул на саркофаге, если бы стекло было сдвинуто. Сейчас оно было закрыто.

Я провёл взглядом по верхней крышке.

Формул вокруг саркофага не было — то есть тех самых охранительных формул, какие у нас в Хемену по обычаю клали под нижний камень, у изголовья и у ног. У Хор-Ха формул не было. Возможно, в его гробнице они были — но из гробницы саркофаг увезли, и под него никто не положил охранительной подложки. Хор-Ха спал в стекле без формулы.

Это я отметил.

Поднимать его сейчас я не имел права — не на одной доле ка из ста и не с одним полуразвёрнутым слоем. Формула возврата ка на чужого жреца того же ранга стояла у меня в Свитке на третьей ступени; я знал её наизусть; я ни разу не применял её при жизни. У нас в Хемену она шла как формула высокого обряда и стоила в применении не меньше трёх восьмых ка зрелого жреца. На моих сегодняшних долях её разворачивать было всё равно что зажечь ритуальный костёр одной соломинкой.

Завтра.

Завтра — если я доживу до завтра в этом зале без стражи.

Я отступил от стекла на один шаг и пошёл обратно к саркофагу.

— Ой, — сказал юноша. — А там тоже мумия? Ничего себе. У них тут что — целое… кладбище в зале?

Я не ответил.

Через Глас я отметил, что юноша на каждый мой шаг говорил вслух — то ли мне, то ли в свою скрижаль, я уже не различал. Скрижаль его стояла прямо, и в ней через щель Гласа я видел всё тот же поток коротких надписей-комментариев и всё ту же тонкую золотую тень моей сводки. Юноша держал три шага позади и не сбивал шаг ни разу.

— Слушай, — сказал он. — Я Кирилл. Ну, чисто чтобы ты знал. Можешь меня… ну как там у вас — писец? Я твой писец, короче.

Глас отдал имя через череп: Кирилл.Имя короткое, чужое, без титула, без эпитета. У нас в Хемену писцов так не называли; у них тут, видимо, имя стояло без должности и без школы. Я положил имя в строку рядом с скрижаль, стрим, подписки— теми словами, какие я за это утро уже снял с него Гласом.

— Кирилл, — сказал я ровно. — Стой за мной на трёх шагах. Не подходи ближе. Не подходи к стеле. Не подходи к ушебти.

— Понял, — сказал юноша. — Чётко.

Чётко.— это легло прямо: «принял к выполнению». Я отметил оборот. У них тут согласие выражали через короткое чётко— как у нас через короткое «принял».

Я дошёл до своего саркофага.

Я не стал на него ложиться — лежать в саркофаге двадцать шесть веков я уже умел, лежать ещё одну ночь поверх было бы излишней работой. Я сел на нижний камень — тот самый, на котором сидел до боя с молодым узурпатором, на котором сидел после боя, на котором сидел сейчас в третий раз. Камень нагрелся подо мной за это утро ровно настолько, насколько нагревается каменный приступ под человеком, побывавшим на нём трижды.

Я положил скипетр-секиру у правого колена. Жезл — у левого. Левая ладонь моя опустилась на колено. Правая — на грудь.

Я закрыл глаза на один удар сердца, не больше. И открыл снова.

Юноша Кирилл стоял в трёх шагах, как ему было сказано. Скрижаль у него висела на уровне груди.

В зале висела та особая тишина, какая бывает после ухода чужой ноги, когда сама ушедшая нога ещё не вышла из уха. Швы моего домена держали — у восточной двери, у потолочной щели, у северного угла по линии стекла; три тонких неровных стежка, оставленных мне на завтра.

Я провёл пальцами по знаку на груди.

Свиток открыл другую страницу.

-- Свиток : ритуал ушебти --


формула возврат малого ка

(Дом Жизни Хемену, третья ступень)

(Меритптах, лист сорок второй:

«по нужде - не по случаю»)


-- расход --


ка пять долей на касание

тридцать восемь долей на полную страж


-- условия --


* касание прямой ладонью каждого ушебти

* общая формула на десятом по счёту

* стекло - снять

* восьмой час : до восхода


-- плата --


слой Маат одна доля сжигается на тридцать


-- вес --


0 формула старая, дорогая

при жизни - не применялась

Я держал руку на знаке.

Формула стояла в Свитке так, как стояла у меня в памяти, — без отличия в одном знаке, без отступа в одной мере. У нас в Доме Жизни Хемену её заучивали на третьей ступени и не применяли при жизни. У меня случай — после жизни. У меня нужда — не случай. Меритптах в листе сорок втором писал об этом сухо, как полагалось писать в трактате: «по нужде — не по случаю». Меритптах различал случай и нужду — нужда у него стояла выше.

Я отнял руку с груди.

Сводка осела.

Я посмотрел на свой саркофаг — пустой, открытый, тяжёлый, с моим именем на нижней табличке снаружи и с тем русским словом, которого я не знал утром и которое за это утро отметил как первое тяжёлое: экспонат.

Стелa за моей спиной стояла молча. Пять знаков из сорока семи. Сорок два пояса ждали разлива.

В дальней витрине Хор-Ха спал под стеклом без формулы у изголовья. Тридцать восемь моих ушебти лицами кверху лежали через два пролёта от него — Анхуэровой лепки, гермопольской руки, с тем закругленным затылком, по которому мастера узнавал любой второй послушник Хемену.

Юноша Кирилл за моей спиной шептал в свою скрижаль медленно. Чисто и ровно. Скрижаль его светилась тонким красным отблеском сбоку, и в этом отблеске у него шёл счёт чужих смотрящих, и за это утро у юноши прибавилось многократно.

— Чуваки, — сказал он негромко в скрижаль. — Чуваки, тут у нас… вообще не знаю как сказать. Тут у нас сейчас будет вторая серия. Я просто, ну… остаюсь.

Дитя.

Голос моего господина пришёл коротко.

Один — не выйдет.

Я положил левую ладонь себе на грудь, поверх Свитка, и поверх Свитка — поверх руки. Тёплый круг папируса стоял под пеленой ровно. Восьмой час по восходе у них тут наступал не позже, чем у нас в Хемену.

До восьмого часа — стража.

До восхода — стража.

До утра.

Нужно.

Глава 5

До восхода оставалось — по тому счёту, который я знал из всякого утра моей прежней жизни и который у меня в Доме Жизни Хемену клали под счёт восьмого часа — не больше трёх стражей. У них тут стражей по часовому делу не считали; у меня в груди счёт стоял старый, и я доверял ему, как доверяют изношенной мере, которую за долгие разливы уже не нужно проверять.

Я встал.

Не сразу. На правом колене у меня была та тяжесть, какая ложится на колено человека, простоявшего на нём дольше, чем следовало; левое колено отдало мне опору без обиды. Скипетр-секира лежал у нижнего камня саркофага и в стоянии моём не участвовал; я опёрся на Жезл Уас — на тот его конец, который у меня в храмовой комнате стоял посохом для ходьбы по двору, прежде чем мы с Несхонс уехали в Хемену в последний раз. Жезл принял мою ладонь так, как принимает рука сына руку отца, — не сразу, но крепко.

Кирилл за моей спиной шептал в скрижаль ровно. Я не оборачивался, но слышал — Глас отдавал мне его слова через череп без задержки, и в словах его стояли всё те же чувакии вторая серия, и одно новое слово — закопались. Оборот я положил отдельно: «закопаться» у них шло про человека, который остался работать на одном месте без оглядки на часы. Я был не против.

На страницу:
3 из 10