Живыми не возвращаются
Живыми не возвращаются

Полная версия

Живыми не возвращаются

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Никон Пелецкий

Живыми не возвращаются

Глава 1 — Сосновка

Квартира на улице Восстания пахла лекарствами и пылью. Тонким, въевшимся в обои запахом фенола, марганцовки и ещё чего-то сладковато-приторного, что остаётся после долгой болезни. Я вошел и остановился в прихожей, где на вешалке, как всегда, висело ее черное классическое пальто — скорее даже мужского кроя, похожее на шинель. В этом была вся она.

Похороны были двадцать восьмого сентября. Я специально выждал месяц, чтобы не натыкаться на соседей с их дежурными соболезнованиями, и малодушно надеялся, что станет легче. Не стало.

Я снял куртку, повесил рядом с её пальто и прошел в комнату.

Квартира была старой, из тех, что строили в тридцатые годы для партийной номенклатуры, с высоченными потолками и тяжелыми дубовыми дверями. Она досталась матери в две тысячи семнадцатом, после смерти бабушки. Я провёл здесь половину своего детства, пока бабушка и дедушка были живы, и эта квартира никогда не была для меня «маминой» — она была их, с тем особым запахом старого дерева, книг и чего-то ещё, что невозможно описать словами.

В большой комнате стоял письменный стол, за которым мать работала дома, когда приносила бумаги из управления, и два высоких книжных шкафа, доставшихся от деда, заполненные книгами, папками и коробками. Там же, рядом с диваном, на котором она спала последние полгода, стоял арендованный кислородный баллон и два пустых ингалятора на прикроватной тумбочке. Ковид в двадцатом, забрал у неё почти половину лёгких, и после этого она уже не могла работать в полную силу, уволилась из управления в звании подполковника юстиции. Второй приступ случился в двадцать пятом, и с тех пор она почти не выходила из квартиры. Она не жаловалась, я не спрашивал. Это устраивало нас обоих.

Я не жил с ней. У меня была комната в общежитии на Васильевском острове, которую я получил как студент юридического факультета. Приезжал примерно раз в месяц, иногда реже, потому что с годами она всё меньше хотела меня видеть. Я чувствовал это, хотя она никогда не говорила об этом прямо. Может быть, ей было тяжело смотреть на меня — я был совершенно не похож на неё, а может быть, она просто устала от людей, от разговоров, от необходимости поддерживать видимость нормальных отношений, когда внутри уже всё сломалось. Я не навязывался, звонил раз в неделю, коротко, по делу, и этого было достаточно.

Мать оставила после себя много бумаг — в основном рабочих, которые она хранила в шкафах. Я знал об этих папках, видел их краем глаза, когда заходил к ней в комнату, но никогда не интересовался их содержимым. Теперь я решил, что должен хотя бы просмотреть их, чтобы понять, что из этого можно выбросить, а что, возможно, имеет смысл сдать в архив управления.

Я подошёл к книжному шкафу, стоявшему у окна, и открыл его.

Шкаф был высоким, из тёмного дуба, с резными наличниками и выпуклыми стеклами на дверцах. Верхние полки занимали книги — серии советской классики, несколько томов Чехова, «Собачье сердце» в мягкой обложке, потрепанный словарь Ожегова, стопка «Романов-газет» из восьмидесятых. На нижних полках стояли папки. Не те, которые я видел в её кабинете в управлении, где она хранила текущую документацию, а старые, картонные, с тесемками-завязками, на корешках которых ее аккуратным почерком были выведены даты и названия. «2004. Сосновка. Дело № 47». «2004. Сосновка. Материалы». «2004. Сосновка. Фото». «2004. Сосновка. Личное». Я присел на корточки и вытащил папку за папкой, раскладывая их на полу. Их было семь. Все подписаны, все в хорошем состоянии, без пыли и пятен — она следила за ними, даже когда уже почти не вставала с дивана.

Я взял первую, с пометкой «2004. Сосновка. Дело № 47», развязал тесемки и открыл.

Внутри лежали листы бумаги — не оригиналы, судя по штампу «копия», а машинописные копии протоколов допросов, актов осмотра места происшествия, постановлений. Бумага пожелтела по краям, но текст читался хорошо. На нескольких листах были её рукописные пометки на полях — короткие, острые, сделанные шариковой ручкой: «врёт», «не сходится», «проверить». Я пролистал несколько страниц, не вчитываясь. Показания матери, показания одноклассника, схема поисков, нарисованная от руки на миллиметровке.

Я отложил папку и взял следующую. «2004. Сосновка. Материалы». В ней были сводки, запросы, ответы из больниц и моргов. «2004. Сосновка. Фото» — конверты с негативами и напечатанными снимками. «2004. Сосновка. Личное» — блокноты, потертые по углам, и несколько пухлых стопок рукописных листов под скрепками.

Я не знал, что мать вела такой архив. Она никогда не говорила о своей работе в Сибири. Для меня это был просто эпизод её биографии — год в глухом городке после конфликта с начальством, ссылка, которую она пережила и о которой не вспоминала. Я думал, что это было скучное время, заполненное бумажной работой и бытовыми неурядицами. Но эти папки говорили о другом. И меня тянуло к ним не профессиональное любопытство, а другое, более личное чувство: это было примерно за год до моего рождения, неизвестная часть её жизни, о которой она молчала.

Я сел на пол, прислонившись спиной к стене, и взял в руки папку «2004. Сосновка. Личное». В ней лежали блокноты — три штуки, мятые и заляпанные, явно рабочие, с выцветшими чернилами на страницах. Я открыл первый. Это были не дневники в обычном смысле, а рабочие записи — смесь протоколов, копий дел и личных заметок. Она писала короткими абзацами, без эмоций, сухо перечисляя факты: даты, имена, показания, свои выводы и сомнения. Всё было систематизировано, пронумеровано, с отсылками к папкам и фотографиям. Я пролистал несколько страниц, выхватывая отдельные фразы: «следы слабые, направление к болоту», «мать уходит от темы, противоречит себе».

Внизу, под всеми папками, стояла картонная коробка, перевязанная бельевой веревкой. Я вытащил её, снял верёвку и открыл крышку.

Внутри лежали фотографии. Не чёрно-белые копии из дела, а цветные, отпечатанные на глянцевой бумаге, с датами на обороте, написанными простым карандашом. 2004 год. Сосновка. На первой фотографии был лес — сосны, высокая трава, просвет между стволами, в котором угадывалась тропа. На второй — тот же лес, но с другого ракурса, ближе к земле, сфотографированы следы на мху. На третьей — группа людей в лесу: несколько мужиков в камуфляже и телогрейках, с рюкзаками, и мать в синей куртке, стоящая в стороне, с блокнотом в руке. Ей было двадцать три, но на фотографии она выглядела старше — уставшая, с жёстким взглядом, как у человека, который уже понял, что дело не будет раскрыто, но продолжает работать.

Я перебирал фотографии одну за другой. Лес, лес, следы, группа, ещё лес, крупный план коры дерева, на которой был вырезан крест, болото, старый ГАЗ-69, мужчина с седой бородой, курящий у капота. Аккуратно сложил их обратно в коробку. Ничего, кроме леса и людей, на них не было. Никаких странных находок, никаких тел, ничего, что могло бы объяснить, почему мать хранила эти снимки двадцать два года.

Я закрыл коробку и вернулся к блокнотам.

В комнате постепенно темнело, за окном горел единственный фонарь во дворе, и его жёлтый свет падал на пол полосами, пересекаясь с тенями от веток дерева, которое росло под окном. Я посмотрел на разложенные вокруг папки, на фотографии, на блокноты и понял, что не знаю, что с этим делать. Выбросить? Оставить? Сдать в архив управления?

Я вспомнил свою практику в Карелии прошлым летом. Пропал мужчина, ушёл в лес за грибами. Нашли через месяц, живым, в пятидесяти километрах от того места, где он должен был быть. Я был в составе группы на втором заходе, лично ставил знаки на деревьях, отмечал по карте. И там, где его потом нашли, мы проходили, я помнил это место у ручья. А он не мог объяснить, как там оказался. Говорил, что шёл по лесу, сколько дней — не знал. Психиатры поставили диссоциативную фугу, и дело закрыли.

Я верил в статистику, в ошибки восприятия, в человеческую неспособность ориентироваться в лесу без подготовки. Я не верил в мистику — все можно объяснить. Но когда я смотрел на эти папки и фотографии, на заметки матери, которые она писала двадцать два года назад, я чувствовал то же самое, что чувствовал тогда в Карелии. Ощущение неправильности.

Мать знала это. Она не нашла ответов, но она не выбросила материалы. Она хранила их двадцать два года. Не характерно для женщины, которая выбрасывает даже квитанции на коммуналку.

Я взял первый блокнот, пробежал страницы глазами. Она не просто фиксировала факты — она искала паттерны, сопоставляла даты, имена, места. Она проверяла, перепроверяла, возвращалась к одним и тем же эпизодам снова и снова, каждый раз задавая одни и те же вопросы: почему следы исчезают? почему выходят из леса живыми через годы? почему они не помнят, где были?

Я отложил блокнот и взял следующий. В нём были списки — перечень пропавших в Сосновском районе за несколько десятилетий, составленный её рукой. Я пробежал глазами по строкам, не вчитываясь в детали, и закрыл папку.

Хотел убрать все обратно в шкаф, но заметил на полке, там, где стояла коробка, перевернутый прямоугольник — еще одно фото. Я поднес карточку к глазам, разглядывая — отвратительного качества снимок со снимка, причем разорванного и собранного обратно по кусочкам. С него, прямо на меня, исподлобья смотрел мужчина, чье лицо показалось неуловимо знакомым, но вспомнить, где я его уже видел я не смог. Мне захотелось перевернуть снимок обратно, и в то же время я не мог от него оторваться.

Где-то на лестничной клетке хлопнула дверь, и чьи-то шаги прогрохотали по ступенькам вниз. Я вздрогнул и, наконец, отвел глаза от фотографии, на автомате перевернув ее изображением вниз. Кажется, я даже забыл как дышать, пока смотрел на него.

Я потянулся к стопке рукописных листов — это выглядело как дневниковые записи, скорее даже похоже на мемуары. Мать не была склонна к графомании и, тем более, бесполезному собирательству. Если она хранила эти папки двадцать два года, значит, она считала, что они стоят того.

Я открыл первую страницу.

Мать писала мелко, но разборчиво. Ее почерк не менялся с годами — мелкие, округлые буквы без наклона, плотные строки почти без полей.

Я пробежал глазами пару страниц и вернулся к началу.

***

Самолет сел в Красноярске в семь утра по местному времени, за иллюминатором ещё было темно и горели огни взлетной полосы, отражаясь в мокром, после ночного дождя, бетоне. Я посчитала часы с момента вылета из Петербурга: полтора часа до Москвы, потом пересадка с двухчасовым ожиданием в Шереметьево, потом ещё четыре с половиной до Красноярска, и всё это время я ни разу не сомкнула глаз. Посмотрела на свое отражение в стекле — уставшее, с залегшими под глазами тенями — в целом, как обычно. В голове крутилась одна и та же карусель из образов, разговоров и обид, которые не давали выдохнуть ни на минуту.

В Шереметьево, перед посадкой на красноярский рейс, я в последний раз звонила из таксофона, потому что мобильный почти сел, Денису, и он сказал ровным, чуть усталым голосом: «Жень, ну сколько можно? Я не поеду в эту дыру. У меня здесь работа, вся жизнь, ты же знаешь, я не могу бросить проект на середине. Ты сама всё это затеяла, когда полезла спорить с Сергеевым». Как будто бы мне прям хотелось этого скандала! Меня сослали приказом из управления после того, как я отказалась закрыть дело о пропажах людей на вещевом рынке, потому что считала, что улик достаточно для возбуждения, а Сергеев считал, что найденного мной достаточно для перевода к черту на рога, чтоб не путалась под ногами. Спорить с Денисом по телефону не было ни сил, ни времени — решение он уже принял, свой комфорт для него всегда был на первом месте, а я, видимо, на втором. Надеюсь. Я положила трубку и до самого Красноярска не включала телефон, хотя и знала, что мама может позвонить. Скинула ей смс, что все в порядке, уже забирая сумку с ленты.

В здании аэропорта пахло керосином из открытых дверей подсобки и дешёвым растворимым кофе из автомата, который стоял у выхода в город. Я прошла к стеклянным дверям, держа под мышкой папку с командировочным предписанием и направлением в ОВД Сосновки, хотя с распростертыми объятиями никто меня здесь не встречал. Сонный мужик, с табличкой в опущенной руке, стоял у крайней стойки и лениво разглядывал проходящих. Табличка была из картона, надпись от руки синим фломастером, буквы прыгали вверх-вниз: «Евгения Сергеевна» — это я. Подошла, представилась по форме.

— Ковалёв, — сказал мужчина, складывая табличку вчетверо и убирая во внутренний карман куртки, он окинул меня взглядом, который я привыкла называть «оценивающим» — за время работы в милиции я научилась различать, когда мужчина смотрит на женщину, а когда сотрудник смотрит на нового коллегу. В его случае было что-то среднее, но без лишнего интереса. — А вы, значит, наша новая следователь.

Он произнес это как утверждение, а не как вопрос — я и не отреагировала, сочтя приветственную беседу оконченной. Ковалёву было под сорок, лицо обветренное, в мелких морщинах вокруг глаз и губ, как у всех, кто много времени проводит на улице независимо от погоды, одет в теплую, не первой свежести, куртку защитного цвета, засаленные джинсы и видавшие виды берцы. Он не предложил помочь с сумкой — не очень-то и хотелось — кивнул в сторону старого темно-зеленого УАЗа, который стоял на парковке у самого выезда из аэропорта, и я потащилась за ним, проклиная, мысленно, долгую дорогу и неудобные сидения в самолете.

Машина завелась с третьей попытки, мотор чихнул, закашлял и наконец ровно загудел, Ковалёв выругался, привычно, как человек, который делает это каждый день и уже не вкладывает в мат эмоций, и мы выехали с территории аэропорта в серое апрельское утро.

Красноярск остался за спиной быстро — сначала потянулись спальные районы с панельными девятиэтажками, потом пошли гаражи-ракушки, сбитые в бесконечные ряды вдоль дороги, потом пустыри с редкими кустами и торчащими из земли железобетонными плитами, а потом кончилось всё — и началась Тайга. Двухполоска с разбитым асфальтом, который местами был залатан заплатками из битума и гравия, уходила в серую мглу на горизонте, и справа и слева от неё стоял лес. Сосны, берёзы, редкие лиственницы с голыми ветками, в глубине, под деревьями, еще лежал снег, грязный, осевший, с проталинами у стволов, хотя на календаре была середина апреля и в Петербурге уже вовсю текли ручьи и набухали почки.

— Как там в Питере? — спросил Ковалёв, словно прочитав мои мысли, он следил за дорогой и одновременно доставал пачку «Примы» из внутреннего кармана куртки. — Погода, небось, лучше?

— Сыро, — сказала я, потому что говорить не хотелось, но и молчать в чужой машине на протяжении почти двухсот километров дороги было неловко. — Ветер с залива, плюс десять, всё течёт.

— А у нас тут снег еще не сошел, — он прикурил от зажигалки, выпустил дым в приоткрытое окно, и сигаретный запах смешался с запахом бензина и хвои. — Мороз по ночам до минус пяти, днём плюс пять в лучшем случае. Грязь, конечно, но это до мая, потом подсохнет.

Он помолчал, обгоняя лесовоз, который медленно полз по полосе, гружёный свежеспиленными брёвнами.

— Вы в тайге-то бывали когда? — спросил он, когда мы снова вернулись на свою полосу.

— Нет, — ответила я честно. Максимум, что я видела из леса — это парк в Купчино и лесополосу вдоль Московского шоссе.

— Ну привыкайте, — Ковалёв усмехнулся в усы. — У нас она везде. Город маленький, а за домами сразу лес. Километров на тыщу, если не больше, если в сторону Туруханска пойти. Не все возвращаются из Тайги, много дураков там лежит.

Он произнёс это констатируя факт, как будто говорил о том, что зимой надо ставить зимнюю резину, а летом — летнюю. Я смотрела в окно. Лес вокруг был не похож на рощицу возле нашей дачи, где через каждые двести метров тропинка к дачному поселку или асфальтовая дорожка к остановке автобуса. Там — берёзки, по колено травы, птички, цивилизация в пятнадцати минутах пешком. Здесь деревья стояли плотно, ствол к стволу, нижние ветви сухие и колючие, а между стволами — темнота, в которую не проникал даже серый дневной свет, и эта темнота казалась плотной, почти осязаемой.

— Я Алтай исходил, — продолжил Ковалёв, затягиваясь и стряхивая пепел в приоткрытое окно, причём пепел залетел обратно в салон, но он не обратил на это внимания. — Пешком, с рюкзаком — каждый год в отпуск езжу. Красота там, дух захватывает, горы, озёра, снежники даже в июле. А в тайгу здешнюю не хожу. Так, по краю, не дальше трех километров от города.

— Почему? — спросила я просто для того, чтобы поддержать разговор, молча ехать по лесу было неуютно, тишина давила.

— А зачем? — он повернул голову и посмотрел на меня, и в его глазах было что-то, что я не смогла прочитать. — Лес, он чужой. Горы тоже, но они ценят волю. Гора — это цель, есть вершина, есть подъём, и есть обзор. Ты видишь, куда идешь, и откуда пришёл. А тайга глубока, как море. Забрёл — и нет тебя, через пять минут не знаешь, откуда пришел. Смотришь на солнце, а понять, где восток, даже с компасом, не можешь, потому что он крутится, как бешеный. Ты не видишь, где тропа, а где уже чаща. Не любит лес, когда далеко заходят.

Я промолчала, потому что не знала, что ответить на это. В Петербурге такие разговоры ведут либо бабушки у подъезда, либо слишком впечатлительные экскурсоводы в музеях.

— Местные говорят: лес зовет, — добавил Ковалёв, и голос его стал тише, как будто он не хотел, чтобы кто-то ещё услышал эти слова, хотя в машине, кроме нас, никого не было. — Не всех, конечно. Но если ему кто понравился — не отпустит. Я сам не видел, но старики рассказывают. Дескать, Тайга живая. И если ты ей встал поперёк или, наоборот, приглянулся — всё, считай, нет тебя.

— У нас в Питере тоже про Невский проспект говорят, что он забирает, — сказала я сухо, даже резче, чем планировала. — Туристов. Особенно в час пик на переходе у Гостиного двора.

Ковалёв хмыкнул, хрипло и коротко, как человек, который понял, что его собеседник не разделяет его взглядов, но не обиделся на это.

— В каждой избушке свои погремушки, — он замолчал на несколько секунд, обгоняя фуру с надписью «Лесосибирск» на борту, потом добавил, уже без улыбки: — Только я двадцать лет здесь живу. И знаете, сколько человек за это время в лесу пропало? Тех, кого не нашли совсем, ни следов, ни костей? Двадцать восемь. И это только официально зарегистрированных. А есть ещё те, кто ушёл и не вернулся, а заявление не писали, потому что родственники решили, что сам ушёл, алкаш, бросил семью, мало ли, в город уехал за новой жизнью. И не считает их никто.

Я не ответила. Мне не хотелось говорить о пропавших людях до того, как я приступила к обязанностям и увидела хотя бы одно дело своими глазами. Я ехала сюда работать по специальности, а не слушать байки водителя, который, может быть, и правда верит в то, что говорит, а может быть, просто развлекается, стращая новенькую.

Дорога тянулась ещё два с половиной часа, я смотрела на лес за окном, но думала о Денисе. О том, как он остался в нашей съёмной однушке на Чкаловском проспекте, где на кухне вечно капал кран, и соседи сверху играли на скрипке по вечерам. О том, что я позвоню ему сегодня вечером, когда устроюсь в квартире, и он опять скажет, что устал, что у него аврал на работе, что он не может говорить, потому что завтра сдавать отчёт. О том, что отношения на расстоянии не работают, и он это знал, судя по его тону, но пока никто из нас не решался поставить точку, потому что три года вместе — это не три месяца, и выбрасывать их в мусорку было жалко.

Город назывался Сосновка, девять тысяч жителей по данным последней переписи, пилорама, хлебозавод, отделение милиции и два магазина: продуктовый и хозяйственный. Въезд украшала ржавая стела с названием и датой основания — 1963 год, — и я подумала, что стелу красили в последний раз, наверное, ещё при Брежневе. При советской власти строили поселок для лесозаготовителей и сплавщиков, потом производство сократили в девяностые, пилорама работала через раз, хлебозавод держался на плаву за счет государственного заказа в школу и больницу, и городок замер в своем размере, как муха в янтаре.

Ковалёв довез меня до здания ОВД. Двухэтажка из красного кирпича, окна на первом этаже с решетками, на втором — без, над крыльцом металлическая вывеска «Милиция», местами облупившаяся и проржавевшая. Внутри пахло мастикой для пола, которую наносят раз в полгода и потом она выветривается до следующей уборки, табаком из курилки на первом этаже и чем-то казенным, чем пахнут все отделения от Калининграда до Владивостока — старой бумагой, пылью, досками и оружейной смазкой.

Начальник отделения, майор Калинин — плотный мужик лет пятидесяти с седыми усами, которые он подкручивал указательным пальцем, и тяжёлым взглядом из-под нависших кустистых бровей. Он принял меня в своём кабинете, где на стенах висели портреты президента, руководства области и карта района с отметками, которые я не успела разглядеть. Он долго изучал мое личное дело, перелистывая страницы медленно, как будто читал детективный роман, хотя наверняка уже всё знал из телефонного разговора с Петербургом. Спросил, почему перевели. Я сказала: «Конфликт с руководством». Калинин кивнул, не уточняя, и я поняла, что ему, в целом плевать, конкретно на мой случай и я не первая и, скорее всего, не последняя.

— Кадров у нас нет, — сказал он, закрывая папку и подталкивая ко мне стопку бланков для заполнения. — Ты — седьмой следователь за три года. До тебя двое ушли в райцентр на повышение, одного забрали в прокуратуру, еще трое просто не справились, написали рапорт и уволились. — Он посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом. — Но ты из академии, с красным дипломом, практику проходила в УВД по Центральному району. И перевели тебя сюда по настоятельной просьбе Сергеева. Может, протянешь дольше трех месяцев до рапорта, повышение тебе тут точно не светит, сразу говорю.

— Постараюсь, — сказала я без энтузиазма, потому что врать сходу про желание работать в Сосновке до пенсии было бы глупо. Да и карьерные перспективы он обрисовал одним предложением — никаких недосказанностей. Я здесь в ссылке, и, если уволюсь — дорога мне в участковые в глухой деревне. Ну или наконец порадую родителей, и, как примерная дочь пойду в коммерцию. В коммерцию мне не хотелось, хотелось как дед, защищать закон, как бы наивно это ни звучало.

Калинин вызвал дежурного, который проводил меня на второй этаж в кабинет, доставшийся мне от предыдущего следователя. Маленькая комната с одним окном, выходящим, к счастью, на сторону крыльца, письменным столом с выдвижными ящиками, сейфом в углу, одним стулом для меня и одним для посетителей и облезлым шкафом для бумаг, в котором не хватало двух полок. На столе — черный телефон с дисковым набором, болотно-зеленая папка с потертой обложкой и пепельница, полная окурков. Я мысленно поблагодарила предыдущего владельца за то, что он хотя бы не посыпал пеплом на бумаги. Открыла настежь окно, впуская апрельскую сырую прохладу, расстегнула куртку, бросила сумку на свободный стул. Пепельницу вытряхнула в мусорку, обнаруженную под столом — главное не забыть теперь ее опустошить, а то так и будет вонять. Села за стол, выпрямила ноги — после самолетов и машины это показалось роскошью — и открыла папку, приступив к чтению.

Дело № 2004—04/47. «По факту безвестного исчезновения несовершеннолетнего Голубева Павла Андреевича, 14 августа 1990 года рождения». Заявление о пропаже зарегистрировали три дня назад, 12 апреля. Парень ушёл из дома утром 11 апреля, сказал матери, что в лес за грибами и молодыми побегами папоротника, который здесь, как я потом узнала, собирали и солили, как капусту. С собой взял рюкзак, охотничий нож, спички в пакете, три бутерброда с колбасой и пластиковую полторашку с водой. Не вернулся ни к вечеру 11-го, как обещал, ни к обеду следующего дня. Удивительно, что заявление приняли у матери сразу. С другой стороны, здесь все друг друга знают, пацан не беспризорник, наоборот тихоня.

Я перелистала страницы. Показания матери, Голубевой Елены Викторовны, женщины тридцати восьми лет, работающей упаковщицей на хлебозаводе. Соседей, которые видели Пашу утром у подъезда. Участкового Зуева, который первым выехал на место и организовал поиск силами местных алкашей. Протокол осмотра места жительства — ничего подозрительного, комната подростка в обычном состоянии, постель не заправлена, на столе тетради с домашним заданием, дневник с тройками и четверками. Запрос в больницу — не обращался, никто похожий не поступал. Запрос в школу — пропустил два дня, конфликтов не было, никогда до этого прям целые дни не прогуливал, уроки, один-два, бывало. Участковый Зуев провел опрос одноклассников, с кем более-менее парнишка общался, пять человек, и в показаниях одного из них, Малькова Сергея, было: «Паша в последнее время ходил странный, на вопросы отвечал невпопад, говорил, что в лес ему надо». Но Зуев это в протоколе пометил как «не заслуживающее внимания» и в графе «обстоятельства, имеющие значение» не указал.

На страницу:
1 из 3