
Полная версия
Песнь Первого Хаоса

Валентина Мурнова
Песнь Первого Хаоса
Глава 1. Англия. Сент-Эндмундсбери.
29 октября 1646 г.
Я знала, что стану пеплом.
Не с сегодняшнего утра. Не с прошлой ночи, полной тревожных снов, где я бежала по лесу, а за мной гнались тени с лицами соседей.
Я знала это с тех пор, как бабушка, умирая, сжала мою руку своей высохшей, горячей ладонью и прошептала:
«Ты была первой, и будешь последней. Но не последней навсегда».
Мне было семь.
Я не понимала ее слов.
Я лишь чувствовала, как по щекам текут слезы, и видела, как тускнеют ее глаза — цвета спелой ежевики.
В комнате пахло сушеной лавандой, мазями и тишиной, которая бывает только перед вечным сном.
Она умерла, унося с собой шепот звезд и тайные знания наших кровей.
И ее слова ушли вглубь, как семя в холодную землю, чтобы прорасти позже.
Способности стали проявляться сразу после ее смерти. Сначала — испуганно, обрывками.
Я могла прикоснуться к больной овце — и почувствовать ее боль жгучей иглой в собственном боку.
Ветер начинал нашептывать мне не просто слова, а целые истории о людях, которых я никогда не видела.
А однажды, прикоснувшись к старому дубу на опушке, я ощутила на языке соленую пыль будущего — тот самый пепел, что сейчас застилает мне горло.
Но все изменилось после встречи с ним.
Я видела все пути. Все реки, что текут из источника нашего проклятия.
Не один.
Не «возможно так».
Все.
В одном мы бежали с Теоном. И через несколько месяцев он умирал у меня на руках, его тело разрывало изнутри древним заклятьем.
В другом: Охота на ведьм, не лишившись своей главной цели, обрушивалась с удесятеренной яростью на других. Их бы жгли, топили, ломали на дыбе. Моих детей.
И только в одном, этом, где я стояла, привязанная к смоляному столбу, был шанс. Шанс, что моя громкая, добровольная жертва, мое признание в том, что я — источник и корень всего, заставит охотников поверить: главное зло уничтожено. Что остальные — просто бледные тени, не стоящие внимания. Я должна была отвлечь огонь на себя. Принять его всю боль, чтобы дать им, моим детям, время. Время спрятаться, время выжить, время дождаться того дня, когда мир станет иным.
Поэтому я шла сюда сама, как идет мать, приносящая себя в жертву за своих детей — с тяжелым, но твердым сердцем.
Меня вели по грязи площади. Веревки впивались в запястья, и я чувствовала каждое грубое волокно, каждый узел. Но это была не боль пленницы. Это было последнее, острое ощущение плоти, которую я добровольно отдавала огню.
Дождь моросил, и каждая капля на моем лице была как поцелуй прощания от этого мира. Я подняла лицо к небу, впитывая его влажную прохладу.
Вокруг — море лиц. Искаженных страхом, злобой, любопытством. Они не видели во мне Азизе, знавшую секреты целебных трав. Они видели монстра, которого можно уничтожить. И я прощала их. Как можно винить слепца за то, что он не видит солнца? Они просто не ведают, что магия — это не власть. Это любовь к жизни настолько полная, что ты обретаешь силу умереть за нее.
Потом я увидела ее.
Мать.
Стоит у края толпы, вжавшись в толчею, будто стараясь стать невидимой.
Ее пальцы, побелевшие от напряжения, сжимают ивовую трость — ту самую, что вырезал мне отец перед смертью.
Я до сих пор помню запах свежей древесины и шершавость коры под его пальцами.
Ее плечи мелко дрожат, а губы, обветренные и потрескавшиеся, шепчут не «Отче наш», а старую, как сами холмы, молитву:
«Пусть земля примет тебя мягко, дитя мое. Пусть звезды укажут путь обратно».
А потом... я вижу его.
Теон.
Он стоит в толпе, замерший, как призрак, закутанный в серый плащ, пепельного цвета. Он пытается стереться с этого мира, не дышать одним воздухом со мной. Его руки в перчатках — он даже не позволяет себе коснуться ветра, что треплет мои волосы.
Но глаза…
Боги, его глаза.
В них — не только ужас перед костром. В них — ужас перед собственным отражением. В них читалась вселенная отчаяния. Он смотрел на меня, и я чувствовала его мысли, как будто они были моими собственными.
— Ты не дала мне выбрать, — его мысль обожгла меня. — Ты решила за нас двоих. Помнишь, ты говорила: мы — одна душа в двух телах? Так вот, сейчас ты отрываешь половину себя и бросаешь в огонь. А мне оставляешь догорать здесь, в одиночестве. Ты не имела права, Азизе. Не имела права решать за нас двоих.
— Другого выхода не было, Теон, — послала я ему в ответ, вкладывая в мысль всю свою нежность и прощание. — Этот путь был единственным, где ты останешься жив, где они остаются живы. Где мы получаем шанс разрушить проклятие. Я выбираю не смерть. Я выбираю наше будущее. Наши пути разошлись здесь. Но однажды они сойдутся снова.
Я видела, как он вздрогнул, услышав мои мысли. Его пальцы сжались, и он сделал шаг вперед, но люди вокруг не дали ему пройти. Судьба, которую я выбрала, уже смыкалась вокруг нас.
Палач подошел. Его факел плясал в дождевом мареве. В его взгляде — ни ненависти, ни сочувствия, лишь скучная рутина.
— Ведьма! — его голос прозвучал хрипло. — Какими будут твои последние слова?
Я сделала глубокий вдох, наполняя легкие влажным воздухом, запахом страха и земли. Я говорила не для него. Я говорила для Теона. Для всех моих детей, чьи души трепетали в этом мире.
— Я — Азизе! — мой голос прозвучал чисто и громко, заглушая шепот толпы. — Я дитя ветра, порожденная рекой и шумом в горах. Перевоплощение Аэлии, дитя хаоса и настоящей, и самой чистой любви. Я ухожу ради своих детей! Чтобы их дыхание смешивалось с ветром, а смех был слышен звездам. Вы можете сжечь мое тело, но вы не убьете семя, что я в них посеяла. Однажды оно прорастет — и любовь окажется сильнее вашего страха. Я прощаю вас и отпускаю вашу ненависть с любовью.
Палач наклонился, и его факел с шипящим выдохом коснулся хвороста у моих ног.
Я глубоко вдохнула, ловя последние запахи этого мира.
Пахло мокрой землей, гнилой соломой, потом страха…
И вдруг — лавандой.
Резкой, сладкой, невыносимо живой.
Кто-то бросил веточку в костер.
Может, мать. Может, сама душа земли послала мне утешение.
Пламя вспыхнуло, взметнулось вверх, готовое пожрать меня.
Но в тот же миг что-то внутри меня — там, где жила моя песнь, моя сила, моя любовь к нему — отозвалось. И тело мое окутало синее пламя.
Оно не жгло. Оно защищало.
Я видела, как обычный огонь отступает, не в силах пробиться сквозь эту древнюю, первозданную мощь. Глаза толпы расширились от ужаса — они видели подтверждение тому, что считали правдой: ведьма действительно отмечена дьяволом.
Но я знала правду. Это была не тьма. Это был свет из того мира, где мы когда-то были единым целым. Где не было охотников, костров и страха.
Я подняла глаза и нашла его в толпе. Теон стоял, вцепившись в плечи стоящих впереди, его лицо было белым как снег.
— Теон! — крикнула я, и мой голос разнесся над площадью, заглушая треск огня. — Ты мой якорь! Пока твои руки помнят мои прикосновения, пока ты носишь эту боль в груди, я не исчезну в пустоту!
Он рванулся вперед, но толпа держала его, не пуская.
— Ищи меня в разломе между жизнью и смертью! — продолжала я, чувствуя, как синее пламя начинает угасать, отдавая последние силы моей песне. — Через сто, через триста лет! Не дай мне утонуть в той реке. Ты вспомнишь меня по этому взгляду! Ты найдешь меня в любой из жизней!
Я пела.
Тихо, почти беззвучно, только для него. Строчки той самой песни, что пела Аэлия в начале времен, взывая к нашей сути:
«И этот свет найдет тебя,
Если ты забудешь форму моих губ…
Потому что я — твой первый вдох и твой последний звук».
Синее пламя погасло.
И тогда пришел настоящий огонь.
Он впился в мою кожу, взбираясь по ногам, разрывая плоть. Я закричала — не от боли, а от того, что больше не видела его лица, скрытого за слезами и дымом.
Последним, что я почувствовала перед тем, как мир распался на искры и пепел, был не жар костра. А тихое, непоколебимое тепло в груди — тепло, которое ни один огонь не в силах уничтожить.
Потом — вспышка.
Не тьма.
А ослепительный, беззвучный свет, разрывающий ткань времени.
Ростов-на-Дону. 29 октября 2025 года. 6:17 утра.
Будильник орет. Не поет. Не шепчет. Орет — как будто требует выкуп за мою жизнь.
Я резко сажусь, хватаясь за горло. В нем — ком, будто я только что глотала дым. Сердце колотится так, будто пытается вырваться из груди и убежать куда-то туда, где еще пахнет лавандой и горит костер.
Но вокруг — не площадь Сент-Эдмундсбери. А моя двухкомнатная квартира в новостройке на Левенцовке. Та самая, что я купила в ипотеку, и за которую я платила первые пять лет своей карьеры. Стены — серо-голубого цвета, как море перед штормом. Книжные полки до потолка, забитые не только профессиональной литературой, но и потрепанными корешками любимых романов. Над диваном — абстрактная картина, которую я купила на выставке никому не известной художницы, потому что в ее мазках увидела бурю. На кухонном подоконнике — герань, упрямо цветущая вопреки ростовской экологии. Пахнет не дорогим парфюмом, а свеже сваренным кофе из капсульной кофеварки и моим шампунем с запахом ванили.
Я смотрю в зеркало. Под глазами — тени, как будто я всю ночь бежала от палача. На шее — ничего. Ни кулона, ни красной нити. Только цепочка от «Тиффани», подарок Марка на помолвку. «Это украшение соответствует статусу моей невесты, не забывай, кем ты должна быть», — сказал он.
Но кто же я?
Я Лера. Мне 31.
Бизнес партнер IT-компании «NeSoft».
KPI моей команды— 120%.
Мой жених — Марк, генеральный директор этой же компании. Он любит цифры так же, как я люблю стабильность.
Наш брак — не роман, а стратегический альянс. Два человека, которые ценят время, деньги и отсутствие драмы.
Я не верю в магию.
Не верю в ведьм.
Не верю в пророков, маятники, «энергетику мест» и «духовные блоки».
Когда в голове шепчет ветер — это не подсказка Вселенной, а тревожное расстройство.
Когда сердце сжимается при виде чужой боли — это эмпатия, а не дар.
Когда снятся костры и женщина в пламени — это остаточные явления после просмотра «Битвы экстрасенсов», в ожидании, пока Марк закончит очередной созвон с инвесторами.
Да, иногда я ловлю себя на мысли, что чувствую слишком много.
Иногда, я просыпаюсь от собственного крика, потому что во сне слышала, как плачет ребенок за три улицы от нашего дома.
Иногда, я знаю, кто сейчас звонит, еще до того, как перевернула телефон.
Но я подавляю это.
Потому что в этом мире чувствительность — слабость. А слабость — не вписывается в резюме.
Потому что в этом мире не существует магии.
Зато существует биполярное расстройство. В резюме, конечно, оно тоже не вписывается, но зато отлично вписывается в медкарту психиатра.
Вот только мое расстройство не совсем стандартное – у него есть имя.
Мое расстройство зовут Азизе.
Глава 2. Годы, когда я училась дышать.
Азизе. 7 лет.
Сент-Эдмундсбери. 1633–1634 годы.
Когда бабушка умерла, время сломалось. Оно текло не по часам — песочные часы стояли на полке, в них застряла пыль, — а по-другому. По тому, как длинно тянется тень от печки по полу. По тому, как ветер завывает в щели одну и ту же песню — бабушкину колыбельную.
Мне было семь. Бабушка уснула и не проснулась в ту ночь, когда луна заглядывала в наше окошко круглым-круглым лицом. Ее закопали под большим дубом, там, где она учила меня слушать, как дерево растет, прижав ухо к коре. Я сидела на могиле одна. Земля была холодная и колючая, будто в нее подмешали иголки от елки. Ветер шумел в голых ветках, а большая черная птица кричала так громко, словно плакала. Пахло мокрой землей, мертвыми листьями и… пустотой. Такой тихой, что в ушах звенело.
Я долго не выходила из избы. Сидела у огня и смотрела, как танцуют язычки пламени. Мама ходила тихая, и от нее пахло слезами. В доме было так тихо, что стало страшно. Бабушка всегда что-то напевала, или шептала с травами, или смеялась. А теперь тишина давила, как тяжелое одеяло. И по ночам было холодно и пусто, потому что не слышно было бабушкиного ровного дыхания.
Меня будто что-то позвало. Сначала я не понимала что. Просто стало так тесно в нашей горнице, что сердце заколотилось, и я побежала. Побежала к реке — в то единственное место, где мы с бабушкой всегда были вдвоем.
Туман ползал по земле и хватал меня за подол платья мокрыми лапками. На берегу, скользком от мха, со мной случилось чудо.
Я опустила руку в воду. Она была ледяная, кусачая. И вдруг… я почувствовала, как река стучит. Не я стучусь сердцем, а она. Большое, мокрое сердце реки билось у меня в ладони. Оно было грустное от сломанной ветки, которая в него упала, и немножко веселое — наверное, думало о весне.
Я отдернула руку и заплакала. Мне было не страшно. Мне стало безопасно... как дома. Это был тот же стук, что и у бабушки в груди, когда я засыпала у нее на руках.
С тех пор я стала ходить к реке каждый день. Сначала просто сидела на камне, который был гладкий, как щека. Потом трогала воду рукой, а потом и лбом. Говорила с ней. Шептала, что мне одиноко, что я боюсь, что наша кровать теперь большая и холодная.
А река отвечала. Не словами.
— Если рыбка плеснется — значит, «не бойся».
— Если вода крутится у камня — значит, «подожди немножко».
— Если она тихо-тихо журчит — значит, «я с тобой».
Потом я научилась разговаривать с деревьями, просто прикладывая к ним ладошки. Дуб был твердый и терпеливый, как старый солдат. Ива — ласковая, ее ветви гладили меня по волосам. А береза была чистая-чистая, даже в грязи, будто в белом платье.
Зимой я смотрела на звезды. Лежала в сугробе, завернувшись в бабушкин грубый, но теплый шерстяной плащ, и смотрела вверх. Одна звезда, самая яркая, подмигивала мне. Бабушка говорила, что это глаз наших предков. Я просила у нее совета, а мороз потом щипал мне губы за разговоры.
Иногда бабушка приходила ко мне во сне. Она была теплая и пахла солнцем и сушеными яблоками. А иногда ответ приносила красногрудая птичка, что садилась на обледеневший прутик.
Весной я пошла собирать травы. Я не знала, какие от чего. Я просто подходила к каждому кустику и тихонько спрашивала: «Можно?» И ждала. Если в животе становилось тепло и спокойно — значит, «да». Я тогда кланялась и брала немного. А если нет — оставляла на земле красивую шишку или ягодку.
Я ни от кого не прятала свой дар. Я даже не знала, что это дар. Это было просто частью меня, как мои веснушки или как умение смеяться. Я слышала, как земля вздыхает, когда по ней едет телега. Я знала, что реке больно, когда в нее кидают грязь. Я видела, как звезды спускаются ночью, чтобы укрыть детей одеялом из лунного света. Я чувствовала, когда кому-то было грустно, и мне тоже становилось грустно. Но я не боялась. Это было как дождик или как солнце — просто шло и шло ко мне.
Мне только исполнилось восемь.
Лето стояло знойное. Воздух над полями колыхался от жары, будто дрожал.
Я играла у околицы с деревянной куклой, которую вырезал мне отец — у нее были грубые черты лица и волосы из конского хвоста.
Вдруг — отчаянные крики.
Это был сын судьи, мальчик с важным именем, которое я всегда забывала. Он упал с высокой телеги. Тяжелое колесо проехало ему по ноге.
Я подбежала.
Люди уже столпились вокруг, но в их движениях была не просто суета, а какой-то испуганный трепет. Из его ноги торчало что-то белое и острое, похожее на мокрую щепку.
Кровь растекалась по пыли темно-алым пятном, которое становилось все больше.
Его мать, вся в дорогом платье, заливалась слезами, а мужчины суетились, боялись даже прикоснуться.
Я не думала.
Руки сами потянулись к его ноге.
И в тот миг, прежде чем боль и страх накрыли меня, я почувствовала что-то еще — странное тепло, которое побежало от моих пальцев вглубь, будто я нашла что-то потерянное и очень важное, хотя и не знала что.
Едва пальцы коснулись липкой от крови кожи — в голове у меня что-то громко стукнуло.
Мне показалось, что это моя нога сломана.
Я почувствовала, как эти белые осколки впиваются в меня.
А еще, я почувствовала его страх — не просто детский испуг, а что-то острее, и сквозь него — его гордость, такую же острую, как обломок кости.
Меня бросило в жар.
— Отойди, дитя! Не мешай! — кто-то грубо отталкивает меня.
Но я вырываюсь.
Снова прижимаю ладони к его ране и зашептываю.
Не молитву, как бабушка в церкви.
А те странные, убаюкивающие звуки, которым меня научил шепот реки.
Я просила его ногу стать целой, чтобы боль ушла, чтобы кровь перестала течь.
Я шептала, глядя на его бледное, искаженное болью лицо, и мне вдруг так сильно захотелось, чтобы он выжил. Просто потому, что он должен жить.
И случилось необъяснимое.
Кровь перестала сочиться.
Мальчик перестал кричать.
Его дыхание стало ровным и глубоким, будто он уснул.
А на моих ладонях остались красные следы — не кровь, а будто сама боль обожгла мне кожу, смешавшись с тем странным теплом.
Вокруг все замолчали.
Сначала на меня смотрели с облегчением, но потом их взгляды стали тяжелыми и колючими.
Испуг сменился недоверием, а потом — страхом.
Они смотрели на меня не как на ребенка, который помог, а как на нечто чужое и непонятное.
В их глазах я прочитала один вопрос: «Что это за чертовщина?»
Матушка, бледная как полотно, схватила меня за руку и увела домой. Она не плакала, не ругала, просто двигалась как тень. Накормила меня и уложила в постель, а сама села у печи и замерла, уставившись в одну точку.
Я не могла уснуть и пролежала, глядя в потолок, пока за окном не стемнело окончательно. Сквозь дремоту мне почудились приглушенные голоса у нашего порога. Я прислушалась. Это были голоса матушки и еще одной женщины — низкий, твердый, знакомый до мурашек. Голос тетки Аглаи.
— Она же просто видящая, — с надрывом говорила матушка. — Как она смогла исцелить того мальчишку? Откуда у нее такая сила?
— Возможно, он и есть ее якорь, часть ее хаоса, — спокойно ответила Аглая.
— Сын судьи? — матушка чуть не закричала, но тут же понизила голос до шепота. — Ты вообще понимаешь, что это значит? Они сожгут ее, как только он очнется и начнет говорить!
— Мы ничего не знаем наверняка. Она всегда пробуждается в воде. Может, это просто совпадение, что кровь остановилась. Может быть, это не она помогла мальчику...
— Как бы там ни было, они начнут искать ее по деревне с рассветом. Мы должны ее спрятать. До восхода солнца.
— Хорошо, я соберу ее вещи. Мы доберемся до Вас сами.
На рассвете меня разбудили.
— Одевайся тепло, — сказала матушка, и голос ее был чужим и простуженным. Она не смотрела на меня.
Но по ее глазам я все поняла. Тот разговор ночью был страшнее любых криков.
Матушка, у которой не было моего дара, каким-то другим чутьем знала: если я останусь здесь, со мной случится то, о чем они шептались.
Мы шли темными лесными тропами, обходя деревню стороной.
Матушка так крепко сжимала мою руку, что мне стало больно, будто она боялась, что я растворюсь в утреннем воздухе.
Я молчала и думала о мальчике с бледным лицом. О том странном тепле, что осталось на моих ладонях. И о страшном слове «Хаос», которое я услышала впервые.
Тетка Аглая ждала нас на пороге своего дома на отшибе другой деревни, низкого, приземистого, с крышей, поросшей мхом.
Она посмотрела на меня своими глазами цвета зимнего ночного неба, и в них не было вопроса — лишь тяжелое знание.
— Испугалась? — спросила она у матушки, не здороваясь.
— Не за себя, — тихо ответила мать. — За нее. Спаси ее, сестра. Научи, как выживать в этом мире.
Больше они не сказали ни слова.
Матушка, не в силах вынести прощания, лишь судорожно сжала мое плечо, развернулась и быстро зашагала прочь.
Я осталась стоять на пороге, восьмилетняя, с руками, которые все еще горели, и с сердцем, полным обрывков ночного шепота: «видящая», «хаос», «якорь».
Тетка Аглая положила свою твердую, узловатую ладонь мне на голову.
— Войди, дитя, — сказала она. — Сказки кончились. Начинается твое настоящее детство.
И дверь захлопнулась. Отделив меня от всего, что я знала.
Впереди были пять лет учения — не в школе, а в тишине, в боли, в силе.
В обществе таких же, как я: последних ведьм Олдвуда.
Глава 3. Ростов на дону. Наши дни.
31 октября 2025 года. 7:03 утра.
Звук будильника я уже заглушила.
Но этот сон снова не отпускает. Он вцепился в меня когтями, оставив на коже мурашки.
В ушах все еще звенит та самая песня — та, что пела ведьма в огне. Мелодия, от которой сжимается живот и хочется плакать от тоски по чужой, давно отгоревшей жизни.
А в горле — привкус дыма и лаванды. Противный, навязчивый, как правда, которую не выскажешь.
Я лежу, глядя в потолок, и думаю: «Если бы я могла остаться там, даже в агонии — я бы осталась. Потому что в той жизни я хотя бы чувствовала. А здесь я просто функционирую». Но дверь открывается без стука. Мои личные «Сент-Эдмундсбери» заканчиваются ровно в 7:03.
— Доброе утро, Лера, — говорит Марк, входя с двумя стаканами смузи в руках. Символично. Два стакана. Один для него, один для той, кем я должна быть.
Он всегда знает, когда я просыпаюсь. Не потому что чувствует мое беспокойство сквозь стену. А потому что, в моей квартире, во всех помещениях стоят камеры с ИИ-аналитикой сна, для тестирования работы той самой аналитики. Как символично.
Марк — идеален. Слишком идеален, чтобы быть живым. Как манекен из бутика роскоши. Рост под два метра, плечи, будто выточенные для костюмов от Tom Ford, лицо с четкими скулами и взглядом, который не спрашивает — а знает точно что и когда я должна сделать, в какое время и где должна быть, и главное, в чем я буду одета. Особенно в чем.
Сегодня на нем белоснежная рубашка, без единой складки, темно-синие брюки и лоферы, которые, кажется, никогда не касались земли. Возможно, он парит в сантиметре от пола, и я просто этого не заметила. Даже волосы лежат так, будто их уложил не фен, а воля к порядку. Его собственная.
Он ставит стакан рядом с моей тумбочкой.
— Зеленый. Спирулина, авокадо, овсяное молоко. Ты просила «легкий».
«Ага..Легкий, как моя жизнь» — мысленно досказываю я.
— Спасибо, — говорю я, не глядя на него. Смузи на вкус как жидкая трава. Или как мои утренние мысли после кошмаров — горькие и полезные против воли.
Он садится на край кровати, кладет руку на мое колено — не нежно, а утверждающе. Как на ручке кресла в своем кабинете. «Это мое».
— Сегодня плотный день. В девять — совещание с клиентом из Казани. В два — забираем мой костюм для помолвки. И твое платье.
Он делает паузу. Та самая, перед вынесением приговора об увольнении своим сотрудникам.
— И, кстати, насчет твоего платья... — Он достал телефон, пролистал галерею и показал мне снимок. Платье из жидкого шелка цвета магнолии на тонких бретелях струилось по манекену, открывая плечи и собираясь у пола тяжелой волной. Безликое. Сдержанное. Очень дорогое. Прямо как гроб для моей индивидуальности, только из шелка.

