
Полная версия
Кормя двуглавого орла. Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX века
В центре нашего внимания будет в основном идеологическая подоплека внешней политики Российской империи: войн и подготовки к ним, мирных договоров, завоевательных проектов. Некогда великий русский реформатор М. М. Сперанский написал, что нет «ни одного государственного вопроса <…> до самого тарифа», который нельзя было бы обработать в «духе Евангелия» (Сперанский 1870б, 188–189). Перефразируя это высказывание, можно предположить, что не существует такой сферы государственной деятельности, которая бы не поддавалась идеологическому анализу. Вместе с тем особенно тесно связанная с областью национального самосознания и государственной мифологии, внешнеполитическая сфера наиболее удобна для выявления и анализа идеологических символов, проявляющихся как в художественных произведениях, так и в практической политике.
Соответственно, за пределами работы осталась активная преобразовательная деятельность Екатерины II и Александра I – реформаторские проекты самого Сперанского рассматриваются здесь лишь как вспомогательный материал для уяснения идеологических концепций его политических противников. Что касается уваровской триады, то она была создана после окончания периода войн и мятежей и в расчете на длительный период мирного развития империи, но и ее центральной задачей являлось определение позиции России по отношению к европейской цивилизации.
По другой причине здесь пропущено недолгое царствование Павла I. Чрезвычайно склонный к идеологическому творчеству император менял свои ориентиры настолько стремительно, что никакого продуктивного диалога с общественным мнением и художественной практикой попросту не могло возникнуть. Тем самым не появлялось и устойчивых моделей, значимых для последующих эпох.
В ходе работы автор нередко сталкивался с вопросом: в какой мере монархи и министры, широко представленные на этих страницах, действительно руководствовались в своей политике идеологическими мотивами и не служили ли эти мотивы лишь риторическим прикрытием их реальных целей и интересов? Однако такое противопоставление представляется надуманным. Слова действительно имеют свою судьбу, и, сказанные однажды, они, уже вне зависимости от искренности говорившего, становятся действенным фактором исторического процесса. Еще важней то, что само политическое целеполагание насквозь идеологизировано, а представления о составе государственных или национальных интересов подвержены переменам и во многом определяются символическими ориентирами, которые позволяют, пользуясь уже цитированной формулировкой Клиффорда Гирца, «придать смысл непостижимым» без них «социальным ситуациям, выстроить их так, чтобы внутри них стало возможно целесообразное действие».
В 1813 г. Александр I написал одному из самых близких ему людей, что мечтал бы сделать «свою родину счастливой, но не в вульгарном смысле» (Николай Михайлович II, 7). Можно, пожалуй, сказать, что эта книга представляет собой исторический очерк смыслов, которые вкладывались в подобные намерения.
Глава I. Русские как греки
«Греческий проект» Екатерины II и русская ода 1760–1770‑х годов1
Знаменитый «греческий проект» Екатерины II – без сомнения, одна из самых масштабных, детализированных и амбициозных внешнеполитических идей, которые когда-либо выдвигались правителями России. Подобно соратникам и противникам Екатерины в России и за ее пределами, современные историки видят в нем то очередную потемкинскую химеру, которой дала увлечь себя обычно трезвомыслящая государыня, то проявление традиционного имперского экспансионизма, то дымовую завесу, скрывающую менее далеко идущие, но более практичные намерения, то ясную и продуманную программу действий (см., напр.: Маркова 1958; Хеш 1964; Раев 1972; Рагсдейл 1988; Смилянская 1995; Лещиловская 1998; Виноградов 2000 и др.; полную и детальную на момент написания главы историю вопроса и обзор источников см.: Хеш 1964). Авторы, пишущие на эти темы, обычно ограничиваются сферой дипломатии и придворной политики, почти не принимая во внимание символическое измерение проекта (см.: Хеш 1964, 201–202). Между тем для оценки как источников проекта, так и исторического значения замысла императрицы именно это измерение может оказаться едва ли не решающим.
«Греческий проект» в развернутой форме был изложен Екатериной в письме к австрийскому императору Иосифу II от 10 (21) сентября 1782 г. (Арнет 1869, 143–147). Несколько ранее, примерно в 1780 г., он был намечен в меморандуме А. А. Безбородко, возможно, предназначенном для встречи двух императоров в Могилеве (СбРИО XXVI, 384–385). В то же время очевидно, что ко времени рождения в 1779 г. великого князя Константина Павловича проект уже существовал в достаточно разработанном виде. Выбор имени для новорожденного, памятная медаль с античными фигурами и храмом Святой Софии, выбитая в честь появления великого князя на свет, достаточно ясно свидетельствовали о намерениях императрицы, связанных с ее внуком. «Ум князя Потемкина <…> постоянно занят идеей создания Империи на востоке: ему удалось заразить императрицу этими чувствами, и она оказалась в такой степени подвержена химерам, что окрестила новорожденного Великого князя Константином, наняла ему в кормилицы гречанку по имени Елена и говорит в своем кругу о том, чтобы посадить его на трон Восточной империи. Тем временем она сооружает город в Царском Селе, который будет называться Константингородом», – писал английский посол Дж. Харрис (I, 203). Многочисленные оды на рождение великого князя показывают, что, несмотря на всю секретность, которой была окружена дипломатическая переписка о проекте, российская публика была прекрасно осведомлена об этих намерениях (Рагсдейл 1988, 97–98).
…Мавксентий коим побежден,Защитник веры, слава Россов,Гроза и ужас чалмоносцев,Великий Константин рожден <…>…град, кой греками утрачен,От гнусна плена свободить, —писал, в частности, В. П. Петров (I, 164).
По-видимому, начало формирования «греческого проекта» следует относить к середине 1770‑х гг., когда после заключения Кучук-Кайнарджийского мира Г. А. Потемкин подал Екатерине план своей «восточной системы» (см. о нем: Самойлов 1867, 1011–1016)4, которая должна была прийти в русской политике на смену «северной системе» Н. И. Панина (см.: Грифитс 1970). Стремительное возвышение Потемкина, начавшееся в 1774 г., было обусловлено не только причинами личного характера, но и тем, что выдвинутые им идеи отвечали стратегическим замыслам Екатерины, выработанным в ходе Русско-турецкой войны 1768–1774 гг.
При обсуждении «греческого проекта» и современники и потомки обращали обычно внимание на его центральный, наиболее ответственный и, возможно, наиболее труднодостижимый элемент – завоевание Константинополя. Однако как раз в этой части идеи Екатерины и Потемкина не содержали в себе решительно ничего оригинального. Планы завоевания столицы Восточной Римской империи одушевляли русских царей еще в XVII в. (см.: Каптерев 1885; Жигарев I–II и др.), их вынашивал во время Азовского и Прутского походов Петр I, они вновь возникли при Анне Иоанновне во время Турецкой кампании 1736–1739 гг. (см.: Кочубинский 1899). В 1762 г. герой этой войны, фельдмаршал Б. К. Миних, представил Екатерине письмо, в котором призывал ее выполнить завещание Петра и занять Константинополь (см.: Хеш 1964, 181). Константинопольские мотивы звучали в русской публицистике и общественной мысли и далее, вплоть до 1917 г., когда пережившее монархию стремление водрузить крест над собором Святой Софии и получить контроль над проливами в конце концов стало одной из причин крушения Временного правительства.
Историческая уникальность «греческого проекта» Екатерины, по крайней мере, если судить о нем по письму Иосифу II и восприятию русской публики того времени, лежит в другой плоскости. Императрица как раз не собиралась ни присоединять Константинополь к Российской державе, ни переносить туда столицу. Согласно проекту, Второй Рим должен был стать центром новой Греческой империи, престол которой должен был достаться Константину лишь при твердом условии, что и он сам, и его потомки навсегда и при любых обстоятельствах отказываются от притязаний на российскую корону. Таким образом, две соседние державы под скипетрами «звезды севера» и «звезды востока», Александра и Константина, предполагалось соединить (воспользуемся глубоко анахронистической, но точно схватывающей суть дела терминологией) своего рода узами братской дружбы, причем Россия, разумеется, должна была исполнять в этом союзе (вновь идущий к случаю анахронизм) роль старшего брата.
Однако династическую унию, обеспечивавшую это братство, необходимо было поддержать более глубинными историческими факторами, которые мотивировали бы претензии одного из членов российской императорской фамилии на престол новой Греческой империи и поднимали бы весь проект над сферой конъюнктурной дипломатической игры. Таким фактором стала религиозная преемственность Российской империи по отношению к Константинопольской. Россия получила свою веру из греческих рук, в результате брака киевского князя и византийской царевны, и потому выступала теперь в качестве естественной избавительницы греков от ига неверных. Это обстоятельство вносило в возникавшие между россиянами и греками отношения новый оттенок, ибо Россия оказывалась не только покровительницей Греции, но и ее наследницей, или, продолжая родственную метафору, дочерью, которая должна возвратить своей старшей и одновременно младшей родственнице давний долг.
И здесь мы подходим едва ли не к стержню всей этой идеологической конструкции. В заданной «греческим проектом» системе координат религиозная преемственность как бы по умолчанию приравнивалась к культурной. Соответственно, между Константинополем и Афинами ставился знак равенства, а роль единственной церковной наследницы Византии по определению делала Россию и безусловно легитимной наследницей греческой античности5. Смешение византийских и античных мотивов мы постоянно видим, в частности, во всей атрибутике проекта, включая уже упоминавшиеся торжества по случаю рождения Константина и программу его воспитания.
Этот логический tour de force кардинально менял представления об исторической роли и предназначении России. Если традиционно считалось, что факел просвещения перешел из Греции в Рим, оттуда был подхвачен Западной Европой и из ее рук был принят Россией, то теперь Россия оказывалась связана с Грецией напрямую и не нуждалась в посредниках.
«Идея, которая господствует здесь сейчас и заставляет забыть обо всем остальном, это установление новой империи на востоке в Афинах или Константинополе. Императрица долго говорила со мной о древних греках, об их дарованиях, о превосходстве их гения и о том, что те же свойства все еще сохранились и у греков нынешних, которые снова могут стать первым из народов, если их должным образом поддержать и направить», – писал домой английский посол Харрис вскоре после появления на свет Константина Павловича (Харрис I, 204). Эта тирада Екатерины обнажает в высшей степени характерный ход мысли. Россия призвана вновь вернуть грекам их истинную природу, обратить их к собственным истокам. Она может и обязана это сделать, потому что через Византию она является законной наследницей античной Греции, в некотором смысле ее новым воплощением. По крайней мере в восприятии Харриса, Афины и Константинополь фигурируют в качестве столицы будущей империи на равных правах.
Такая позиция очевидным образом приводила к мысли о культурном приоритете России в Европе и позволяла ставить вопрос о приоритетах политических. В начале 1780‑х гг., после встречи Екатерины с Иосифом II в Могилеве, начались переговоры о союзном договоре между Австрией и Россией. Этот союз был крайне необходим Екатерине при ее новой политической ориентации, но в решающий момент подписание договора едва не было сорвано из‑за того, что русская сторона подняла вопрос о так называемой «альтернативе».
В дипломатическом этикете того времени существовала норма, по которой в двух копиях договора подписи договаривающихся сторон менялись местами. Норма эта, однако, не распространялась на императора Священной Римской империи, сохранявшего неизменное право первой подписи. На новом этапе ситуация эта решительно не устраивала Екатерину. Сколь сильно ни была она заинтересована в союзе с Австрией, она не могла признать ее дипломатического первенства. Россия, как легитимная наследница Восточной Римской империи, требовала равенства с Западной (см.: Мадарьяга 1959/1960)6. Компромисс, в целом выгодный для Екатерины, в конце концов был найден, но само возникновение конфликта отчетливо свидетельствовало о гигантском росте государственного самосознания России, безусловно связанном с «греческим проектом». По словам Иосифа II, всякий раз во время могилевской встречи, стоило ему заговорить о Греции и Константинополе, императрица упоминала Италию и Рим (Арнет III, 250). По мысли Екатерины, во главе политического устройства Европы должны были стоять две империи: венская, наследовавшая Римской, и петербургская – наследовавшая Константинопольской.
Никакое самое изощренное воображение не могло бы представить фигуры, более подходящей для вынашивания и осуществления всех этих гиперболических замыслов, чем Г. А. Потемкин. Английский посол Харрис докладывал в своих донесениях, что Потемкин мало интересуется западноевропейской политикой, но много внимания уделяет восточным делам. Позднее, когда обсуждался вопрос о передаче Британией под русское управление острова Минорка в Средиземном море, Потемкин немедленно выразил намерение населить остров греками (см.: Харрис I, 203, 316; ср.: Самойлов 1867, 591–592, 1010–1014, 1203–1204; Брикнер 1891, 47, 59–67 и др.; подробнее об отношении Потемкина к грекам см.: Баталден 1982, 67–72; Пономарева 1992 и др.). А греческий архиепископ Никифор в послании греческой общине Еникале и Керчи назвал Потемкина «подлинным защитником и покровителем нашего народа, ибо из всех племен он более всех возлюбил греков» (Баталден 1982, 69).
Визионер и утопист с чертами административной гениальности, сочетавший в себе экзальтированную набожность, богословскую эрудицию (известно, что причины разделения Восточной и Западной церквей составляли излюбленный предмет его разговоров) с преклонением перед классической античностью и страстью к Греции и грекам, Потемкин был тем самым человеком, которого могла одушевить задача гигантского геополитического разворота России на юг. От балтийского ареала с преимущественной ориентацией на протестантско-германский мир, куда направил державу Петр I, Россию предстояло повернуть к Черному и Средиземному морям, к Северному Причерноморью и Балканам, населенным единоверными греками, южными славянами, молдаванами и валахами, – к территориям, объединенным некогда византийским скипетром, а еще раньше – державой Александра Македонского.
Личность Потемкина обнаруживается во всей этой схеме с безусловной отчетливостью. Тем интересней, что ее основные концептуальные звенья были выработаны в предшествующее пятилетие, в ходе Русско-турецкой войны 1768–1774 гг., еще до политического возвышения светлейшего князя.
2Еще В. О. Ключевский указывал на то, что «греческий проект» Екатерины был в значительной степени вдохновлен письмами Вольтера (Ключевский 1993, 509). Однако с тех пор вопрос этот так и не стал предметом специального рассмотрения. Действительно, Вольтер в своих письмах к Екатерине времен Русско-турецкой войны 1768–1774 гг. постоянно обращается к греческой теме и неизменно подталкивает Екатерину к завоеванию Константинополя и возрождению греческого государства и просвещения. Тем существеннее попытаться понять, какие из составляющих «греческого проекта» действительно могли содержаться в этом эпистолярном комплексе, а какие должны были быть подсказаны другими источниками.
15 ноября 1768 г., когда сведения о начале войны еще не дошли до Парижа, Вольтер писал Екатерине:
Если они начнут с Вами войну, мадам, их постигнет участь, которую предначертал им Петр Великий, имевший в виду сделать Константинополь столицей русской империи. Эти варвары заслуживают быть наказанными героиней за тот недостаток почтения, который они до сих пор проявляли по отношению к дамам. Ясно, что люди, которые презирают изящные искусства и запирают женщин, заслуживают того, чтобы их уничтожали. <…> Я прошу у Вашего императорского Величества дозволения приехать, чтобы припасть к Вашим стопам и провести несколько дней при Вашем дворе, когда он будет находиться в Константинополе, поскольку я глубоко убежден, что именно русским суждено изгнать турков из Европы.
(Екатерина 1971, 20)В ответном письме императрица сообщала своему корреспонденту, что пока до «его приезда в Константинополь» она посылает ему «шубу, пошитую на греческий манер и подбитую лучшими мехами Сибири» (Там же, 23). В этой шубе à la grecque на сибирских мехах есть что-то символически указывающее на тот греко-российский синтез, который будет впоследствии осуществлен в проекте. Несколько поздней, сообщая о первых успехах морейской экспедиции А. Г. Орлова, о которой еще пойдет речь, Екатерина развила эту тему: «Только от греков зависит, возродится ли Греция. Я сделала все возможное, чтобы украсить географическую карту прямой связью между Коринфом и Москвой» (Там же, 62).
Однако осторожность Екатерины не устраивала Вольтера. На протяжении всей переписки он расточает комплименты победам русского оружия и уговаривает свою корреспондентку не удовлетворяться частичными уступками и вести войну до полного уничтожения Оттоманской империи, которая была для него безусловным воплощением варварства, невежества и духовного порабощения. «Если Вы пожелаете продолжать Ваши завоевания, Вы их распространите туда, куда пожелаете, если же захотите мира, то сами будете его диктовать. Что до меня, то я бы желал, чтобы Ваше Величество короновалось в Константинополе», – писал Вольтер Екатерине в письме от 28 августа 1770 г. (Там же, 67). Признанный лидер европейского классицизма, он видел в вытеснении турков из Европы предпосылку ее культурного возрождения, и «северная Семирамида», одновременно его благодетельница и ученица, должна была стать орудием провидения, распространяющим просвещение на штыках своих солдат.
О Минерва Севера, о Ты, сестра Аполлона,Ты отмстишь Грецию, изгнав недостойных,Врагов искусств, гонителей женщин,Я удаляюсь и буду ждать тебя на полях Марафона, —писал он в «Стансах Императрице России Екатерине II по случаю взятия Хотина русскими в 1769 году» (Вольтер XIII, 316).
Русско-турецкая война приравнивается тем самым к греко-персидским, которые, естественно, интерпретировались Вольтером как сражение между культурой и варварством. В сентябре 1770 г. он развернул перед Екатериной целую программу возрождения античности в ее исторической колыбели:
Те, кто желает неудач Вашему Величеству, будут посрамлены, – писал он о европейских монархах, оказывавших в той или иной степени поддержку Турции. – И отчего желать ей неудач тогда, когда она отмщает Европу. Ясно, что это люди, которые не хотят, чтобы разговаривали по-гречески, ибо когда Вы станете сувереном Константинополя, Вы сразу же создадите греческую академию изящных искусств. В Вашу честь напишут «Катериниады», Зевксы и Фидии покроют землю Вашими изображениями, падение оттоманской империи будет прославлено по-гречески; Афины станут одной из Ваших столиц, греческий язык станет всеобщим, все негоцианты Эгейского моря будут просить греческие паспорта у Вашего Величества.
(Екатерина 1971, 71)Двумя с половиной годами позднее, в феврале 1773-го, когда было уже очевидно, что результаты войны окажутся куда более скромными, чем поначалу рассчитывали оба корреспондента, Вольтер все равно возвращается к этим честолюбивым замыслам. Незадолго до того Екатерина послала ему переводы на французский двух своих комедий 1772 г., которые она представила ему как сочинение «анонимного автора» (Там же, 171). Как и русские читатели екатерининских комедий, Вольтер отнюдь не был введен в заблуждение этой игрой, кажется, и не рассчитанной на то, чтобы скрыть от кого бы то ни было подлинного автора. Однако она позволила ему еще раз развернуть перед русской императрицей цепь своих геополитических рассуждений:
<…> самое редкое достоинство – это поощрять изящные искусства, когда война занимает всю нацию. Я вижу, что русские обладают дарованиями, и немалыми дарованиями; Ваше Императорское Величество не созданы для того, чтобы управлять глупцами; именно это всегда заставляло меня думать, что природа предназначила Вас управлять Грецией. Я снова возвращаюсь к моим прежним фантазиям – Вы окончите свой путь там. Это произойдет через десять лет <…> турецкая империя будет разделена и Вы прикажете сыграть Софоклова «Эдипа» в Афинах.
(Там же, 178)Гиперболическая лесть Вольтера дает достаточно ясное представление о его политико-культурных приоритетах. Интересует его прежде всего, если не исключительно, освобождение Греции из-под турецкого господства и восстановление великих традиций античной культуры в их колыбели. Россия и даже ее монархиня, на самые неумеренные комплименты которой Вольтер, как обычно, не скупился, играли в этом политическом расчете вполне функциональную роль. Видя Екатерину владычицей Греции, Вольтер как бы подразумевал ее превращение, по крайней мере в культурном отношении, в подлинную гречанку – преображение Екатерины из немецкой принцессы в российскую государыню создавало для такого рода полетов воображения известный биографический прецедент. «Если Ваше Величество собирается утвердить свой трон в Константинополе, на что я надеюсь, – писал он в самом начале войны, – Вы очень быстро изучите греческий язык, ибо совершенно необходимо изгнать из Европы турецкий язык, как и всех, кто на нем говорит» (Там же, 27).
Екатерина ответила на эти пожелания с характерной осторожностью. Первоначально, в августе 1769 г., она написала, что ее планы по изучению греческого языка ограничиваются «греческим комплиментом», который она собиралась сделать Вольтеру, подобно тому как два года назад она «выучила в Казани несколько татарских и арабских фраз, что доставило большое удовольствие обитателям этого города» (Там же, 315). Однако затем она, вероятно, решила не разочаровывать своего корреспондента слишком сильно, и весь этот пассаж остался в черновике. Позже императрица вновь вернулась к этому вопросу, выразив бо́льшую заинтересованность в собственном классическом образовании, но не забыв деликатно напомнить своему корреспонденту, какой из языков должен составлять главный предмет ее попечения: «Я согласна с Вами в том, что скоро настанет время мне поехать в какой-нибудь университет изучать греческий. Тем временем у нас переводят Гомера на русский – всегда надо с чего-нибудь начинать» (Там же, 80; речь шла о прозаическом переводе П. Е. Екимова). В конце концов Вольтер вынужден был согласиться, поскольку положение собеседницы не позволяло продолжать дискуссию, но в тоне его отчетливо звучало сожаление: «Если бы греки были достойны всего, что Вы для них делаете, греческий язык стал бы всеобщим, но русский язык вполне может его заменить» (Там же, 169).
Прельщая русскую императрицу константинопольским троном, отдавая Константинополю предпочтение перед Москвой и Петербургом (Там же, 162), даже напоминая о константинопольских планах Петра I (Там же, 191), Вольтер думал не столько о самой византийской столице, сколько об Афинах, к которым, как он писал, он был «неизменно привязан ради Софокла, Еврипида, Менандра» и своего «старого собрата Анакреона» (Там же, 139). «Если Вы, – сетовал он, – <…> все же дадите мир Мустафе, что станет с моей бедной Грецией, что станет со страной Демосфена и Софокла. Я бы охотно отдал Иерусалим мусульманам, эти варвары созданы для страны Иезекииля, Илии и Кайяфы. Но я всегда буду горько уязвлен, видя, что афинский театр превращен в кухню, а лицей – в конюшню» (Там же, 123). Однажды в переписке он даже обмолвился и назвал Константинополь «городом этого скверного Константина» (Там же, 76). Совершенно очевидно, что религиозное обоснование русской миссии в Константинополе было ему не только непонятно и безразлично, но и прямо враждебно.
В переписке с императрицей философу приходилось воздерживаться от изъявлений такого рода враждебности и терпеливо выслушивать от своей не отличавшейся особым благочестием корреспондентки поучения об истинно христианском характере Восточной церкви и присущей ей веротерпимости. Здесь он мог позволить себе только легкую и почтительную насмешливость: «Что до меня, то я остаюсь верен греческой церкви, особенно когда Ваши прекрасные ручки держат кадильницу и Вас можно рассматривать как патриарха всея Руси» (Там же, 118). Екатерина неоднократно и сама называла себя в переписке «главой греческой церкви» (Там же, 176, 193 и др.), отчасти подхватывая ироническую интонацию своего собеседника, отчасти фиксируя реальное положение дел. Позднее, отвечая на слова Екатерины о том, что греки «испортились [dégénérées] и любят грабеж больше, чем свободу» (Там же, 78), Вольтер писал: «Я скорблю и о том, что греки оказались недостойны свободы, которую бы они приобрели, если бы имели мужество последовать за Вами. Я не желаю больше читать ни Софокла, ни Гомера, ни Демосфена. Я бы даже стал презирать греческую церковь, если бы Вы не стояли во главе ее» (Там же, 155).








